Вечный зов. Том I - Иванов Анатолий Леонидович 36 стр.


— Всё обзываешься, — обиделся Федька.

Несколько дней он ходил молчаливый, что-то обдумывая. Потом вдруг сказал:

— Знаешь что? Я тоже не побоюсь… в ущелье-то.

— Скажи другому кому! Полные штаны накладёшь!

— Я? Я?! — гневно крикнул Федька. — Гад ты такой! Ещё надсмехаешься… Пойдём тогда!

И они опять пошли к Звенигоре. Но теперь, к удивлению Антона, Федька смело шагнул в ущелье. Шёл и шёл не оборачиваясь, перепрыгивая через камни, продираясь сквозь кусты, хлюпая сапогами по раскисшему дну. Только голову чуть втянул в плечи. И дошёл до самой скалы, с которой в тот раз свистел Антон.

— Вот… — сказал он, останавливаясь. Лоб его был горячий и мокрый. — А то тюха да матюха я, тюха да матюха… — И мальчишка всхлипнул.

— Я больше не буду, Федь… Молодец ты.

Но Федька вдруг сел на обломок скалы и разрыдался. Видимо, удерживаемый страх, пересиленный упрямством, теперь выходил слезами.

— Вот ещё мне! — нахмурился Антон. — Перестань! Кому сказано! Сыть… И я тебе ещё что-то покажу.

— А что? — поднял мокрое от слёз лицо Федька.

— А вот сейчас… Иди сюда, за мной…

Вершина скалы была круглой и острой, а основание — квадратной формы, с уступами. Прямо из-под камней густо росла жимолость, обсыпанная небольшими красными плодами. Все в округе называли их волчьими ягодами. Они были горькими и ядовитыми.

В одном месте среди жимолости рос старый и крупный куст боярышника с иголками длиною в палец. Антон нырнул под него, прыгнул на уступ, а потом на следующий.

— Давай сюда. Только об иголки не наколись.

Федька забрался вслед за Антоном на три-четыре уступа, оказался под нависшей козырьком каменной глыбой. Теперь уступы, как ступеньки, пошли вниз, а с боков сужались каменные стены. Но вдруг они расступились, и Федька оказался в чёрной пустоте. Под ногами был всё тот же камень, но Федька, услышав, что ёкнуло сердце, остановился. Ему почудилось, что сделай он ещё шаг — и загремит, как в колодец, в бездонную черноту.

— Кто-то зашё-ол в мою-у кварте-еру-у… — услышал он жуткий и протяжный голос, и опять у него зашлось в груди. Хотелось кинуться назад, на воздух, к свету. Но громадным усилием воли и упрямства он удержался.

— Ты, Антоха, не пугай меня, понятно? — хрипло сказал он. — Где ты?

Мигнул рядом огонёк — Антон чиркнул спичкой, — и Федька увидел просторную пещеру, тёмный и мрачный каменный мешок.

…Потом, выйдя из пещеры, они лежали на замшелой плите, грелись под слабеньким уже солнцем.

— Как ты её нашёл, эту пещеру-то? — спросил Федька, — Снизу её совсем не видать.

— Так, лазил-лазил да нашёл. Здоровенная?

— Жутко в ней.

— А ты скажи мне — змей-то боялся, когда сюда шёл?

— Ага… — помедлив, ответил Федька. — Сильно боялся. Снизу-то ничего, думаю, я в сапогах. А ну как с куста какая сорвётся? Да за шиворот прямо…

— И всё-таки шёл?

— А как же… Чтоб ты не смеялся, паразит такой… Пущай, думаю, лучше укусит…

Антон засмеялся и сказал, как недавно:

— Молодец, Федьша… Так и надо в жизни — ничего не бояться. А теперь я тебе секрет открою: нету сейчас тут змей.

— Как нету? Куда они подевались?!

— Они в этом ущелье рано в спячку ложатся. Раньше, чем в лесу.

— Интересно, — протянул Федька. — И никто в деревне не знает?

— Знают, наверное. Да всё равно боятся сюда ходить по привычке. Такое место…

— Интересно… — ещё раз вымолвил Федька. — Н-ну, я как-нибудь попытаю тут Ваньку с Кирькой… Пущай только подрастут у меня. Я их огорошу… как ты меня.

— Только запомни, Фёдор, — серьёзно сказал Антон, — пока берёзы сплошь не пожелтеют, чтоб сюда носа не совать. Смерть это сразу. Обязательно покусают гадюки. Ты понял?

— Не глупый. Пока берёзы не пожелтеют…

— Вот-вот… А сейчас пойдём, я покажу, как змеи на зиму засыпают. Тут они в такие клубки свиваются — двое мужиков, однако, не поднимут. Айда, вырежем только по палке…

А через неделю после этого и приехал в Михайловку тот дядька Митрофан, о котором часто говорила мать. Обнявшись с родителями, он сурово поглядел на Федьку, на четырёхлетнего Ваньку и высыпал им на колени по куче пряников и даже конфет в бумажках — точь-в-точь какие часто сосала неряшливая и сопливая дочка деревенского лавочника Кафтанова Анька, вызывая всеобщую зависть. Ей тоже было, как и Ваньке, года четыре. Как-то она дала одну конфетку Федьке, и он долго помнил её вкус. Потом Федька часто умышленно попадался на глаза девчонке, смотрел, глотая слюни, как она сосала свои конфеты. Но Анька не замечала этих взглядов.

Перебирая неожиданно привалившее богатство, пересыпая конфеты из ладони в ладонь, Фёдор думал о дочке лавочника: «И пусть не даёт теперь, у меня у самого их вон сколько… Я сам ей сегодня целую горсть высыплю — на, мол, ешь не такой жадный, как ты…»

Дядя Митрофан пожил в Михайловке несколько дней и уехал, увёз с собой четырнадцатилетнего Антона, взамен оставив две или три ловко сколоченные табуретки. Федька не жалел об отъезде старшего брата. Когда сильная рыжая лошадь потащила из деревни телегу, на которой сидел испуганный немного Антон и глядел на отца, на мать и на него, Федьку, будто просил у него прощения за все те злые штучки, которые устраивал над ним, Фёдор проговорил, правда без злости:

— Так ему и надо, гаду белобрысому.

— Цыть ты, щенок! — прикрикнул отец. — Без тя тошно.

Отца Федька побаивался. Длинный, с костлявыми локтями, с вечно запутанной седой бородёнкой, отец всегда был хмур, сердит. Он редко бывал дома, месяцами пропадал на пашнях того же Анькиного отца.

Когда телега скрылась за околицей, отец и мать ушли в дом, а Ванька, до половины засунув палец в ноздрю, спросил:

— Рази он гад, Антоха-то? А, Федь?

— А ты как думал? Кто мне штаны всегда мокрым узлом завязывал? И всё другое?

— А-а… — И, подумав, Ванька заключил: — Не-е, он хороший.

К тому времени, как уехали дядя с Антоном, пряников у Федьки уже не было, да и конфет осталось с дюжину. Он их пересчитал, подумал и решил: «Ладно, Аньке дам штуки три — и будет с неё». На следующий день: «Три-то жирно ей будет. Одной хватит». А ещё на следующий: «А что ей давать? И без того обожралась, вон их сколько в ихней лавке. Пузо-то вечно тугое от конфеток. Отчего же ещё может быть таким тугим?» И положил последнюю конфетку в рот.

Антон уехал — и будто в воду канул, не было о нём ни слуху ни духу долго, лет шесть. Только один раз за это время, года, кажется, через два после его отъезда, Фёдор и услышал имя старшего брата. Дело было так. Однажды вечером мать сказала Фёдору:

— Темняется уж, где Ванька запропастился? Сбегай к Инютиным, к имя он, должно, ушёл. У Кирюшки-то отец с войны пришёл, по пьянке прижулькнут ишо ребятёнка.

О том, что где-то не то идёт, не то уже кончилась война с каким-то японцем, Фёдор слышал от взрослых. И что на войну взяли отца Кирюшки, Демьяна, он тоже знал. Но что дядька Демьян вернулся с войны, ещё не слыхал, потому что весь день, с утра, пропадал на Громотухе. Была ранняя весна 1906 года, день стоял ветреный, Фёдор на рыбалке продрог, но, ни слова не говоря, поплёлся на другой конец деревни, где стояла избушка Инютиных с двумя тусклыми окошками.

У Инютиных действительно пьянствовали. Избушка была набита битком, низкий потолок облизывали языки табачного дыма. Сам Демьян, распаренный, косматый, сидел у края стола, рядом с ним стояли костыли. Войдя, Федька с удивлением и страхом уставился на единственную ногу Демьяна — вместо другой торчал обрубок.

— …Так что — воевали! — пьяно рассказывал о чём-то Демьян, размахивая руками. — Он, японец, хитрый. Опять же шимозы эти у него… Ну, и мы, конечно, не дураки. — Он наклонился к Силантию (тут только Федька заметил своего отца) и, понизив голос, почти шёпотом, проговорил: — Сказать по секрету, этих, соцалистов, среди солдат много.

— Соцалистов? — переспросил Силантий, тоже пьяненький, потный.

— Ага… И пропаганды всякие пущают. Дескать, не воюйте сильно, пусть царь-батюшка поражение потерпит…

Демьян замолк, обвёл всех построжевшим взглядом.

— Ну и слушают, которые подурее. А я — не-ет. У меня вот он, крест! За храбрость даденый. — И выпятил грудь, на которой под неярким светом керосиновой лампешки тускло блеснул желтоватый Георгиевский крест.

Ванька с сыном одноногого Демьяна Кирюшкой сидели у порога, макали в блюдце с мёдом куски хлеба. Кирюшка был одних примерно лет с Иваном, измазанные мёдом щёки его блестели, быстрые глазёнки тоже поблёскивали радостно и возбуждённо.

— Ага, крест это… настоящий, — пролепетал он и затеребил Фёдора за рукав: — Ты хошь если мёду, бери вон корку. Тятька мёд-то принёс…

Фёдор тотчас взял кусок, ткнул в блюдце.

— А кто они такие, Демьян, соцалисты-то эти? — спросил Силантий.

— А навроде твоего брательника Митрофана.

— Че… Чего-о?! — Глаза Силантия стали круглыми.

— А ты не знал? Не знал?! — враждебно закричал Демьян, взмахнул рукой, задел свои костыли. Они с грохотом упали на грязный, затоптанный пол. Демьян хотел их поднять, нагнулся. Но потом передумал будто; выпрямился, положил руки на стол и заплакал навзрыд, горько и обиженно.

— Ты чё, Демьян? Демьян… — дотронулся до него Силантий.

— Не знал?! — опять закричал громко Демьян, рывком поднимая голову. — Про братца своего? Про сына Антошку?

— Да ей-богу… Письмов нету.

— Письмов? Ну, я тебе без письмов расскажу. Я в Новониколаевском лазарете год, почитай, лежал, всё эту ногу мне отрезали да залечивали. Прошлогод осенью они, соцалисты николаевские, и зачали народ баламутить. Митрофан этот, брательник твой. И сынишка твой Антон заодно с имя.

— Антошка?! — воскликнул Силантий.

— Ишь, гады, чего зачали! Мы там под шимозы клались, за Расею, за царя-кормильца жизнев не жалели! Вот нога-то — где она? Куды я теперь без ноги-то?! А они там ишь чего! Наперекор власти начали народ подымать…

— Не болтай ты, чего не знаешь! — подал голос с другого края стола деревенский староста Панкрат Назаров, мужичок лет около тридцати, высокорослый, грудастый, с курчавой бородкой и крепкой шеей, тоже засыпанной кольцами волос.

— То есть как я не знаю?

— А так… Нам неведомо, что это за соцалисты такие, с чем их едят, — сказал Назаров. — Я только знаю, что Митрофан мужик порядочный. Мастеровой.

— Порядочный? А за что же тогда их в тюрьму засадили? — пьяно выкрикивал Демьян. — И Митрофана, и Антоху, сына твоего, — крутнул он мокрое лицо в сторону Силантия.

— И Антоху? — переспросил упавшим голосом Силантий. — Постой, постой, за что парнишку-то в тюрьму? Как это могёт быть, чтоб парнишку?

Но тут Силантий увидел сыновей, нахмурился.

— А вы чего тут? Ну-ка, домой!

Придя домой, Фёдор бухнул с порога захлебнувшимся голосом:

— Мам, Антона-то… в тюрьму посадили!

Мать так и задохнулась возле печки, где возилась с чугунами.

— Как?.. За что? Ты чего, страмец, мелешь?!

— Не знаю… — испуганно вымолвил Федька, только теперь действительно испугавшись.

…Отец вернулся от Инютиных поздно, долго ходил по комнатушке, о чём-то раздумывая, теребя всклокоченную бороду.

— Чего, чего там с Антошкой-то? — несколько раз спрашивала мать. — Ты почто молчишь-то? Господи…

— Чего, чего… А я знаю — чего? В тюрьму, грит Инютин…

Лёжа под рваным тулупишком, Фёдор представлял себе эту самую тюрьму в виде огромной завозни лавочника Кафтанова, сложенной из толстых почерневших брёвен, с окованной железом дверью. Разница была лишь та, что на дверях висело побольше замков да ещё стоял тюремщик с плетью.

Фёдор немного послушал, как шептались отец с матерью, хотя слова разобрать было невозможно. Мать временами всхлипывала, подвывала.

— Ну, ты — сыть! — беззлобно говорил вслух отец, вздыхал и ворочался. Деревянная кровать под ним тяжко скрипела.

Потом Фёдор уснул. Спал он в ту ночь, как всегда, крепко, без сновидений…

* * * *

«Чужой я им всем. Чужой… — наверное, в десятый раз подумал Фёдор, глядя на тёмные окна Инютиных. — Для Анфиски только и не чужой…»

Фёдор подумал опять, что Анна вот постарела, а Анфису время и не касается будто. И десять, и двадцать лет назад она была такой же молодой и свежей. Она была всегда очень удобной для него. И сейчас, если Фёдор стукнет тихонько в окно, чуткая Анфиса тотчас проснётся, послушно пойдёт с ним куда угодно и потом, уткнув красивое лицо в его волосатую грудь, будет спокойно и безмятежно спать, сладко почмокивая во сне влажными губами. Чудно и непонятно иногда: чья она всё-таки жена — его, Фёдора, или Кирьяна? И ещё непонятно: как она ухитрилась двух своих детей родить именно от Кирьяна?

— А может, мой это ребёнок? — дважды спрашивал у неё Фёдор, когда родилась Верка, а потом Колька.

— Не-ет, этого никак мне нельзя. Он, Кирьян, мой муж, его и детей я должна родить, — дважды ответила Анфиса.

И действительно, чем больше подрастали её дети, тем отчётливее проступали у обоих черты Кирьяна.

Край неба стал светлеть, начали обрисовываться во мраке крыши домов. А Фёдор всё сидел и сидел у стены своего дома, сам не зная, не понимая, зачем и почему он просидел здесь всю ночь.

«Сейчас Анна встанет, корову надо доить», — равнодушно подумал Фёдор, прислушиваясь, не донесётся ли какой звук из дома. И в самом деле, услышал, как скрипнула дверь.

Анна вышла во двор минуты через три и пошла с ведром через огород к Громотушке. Она сразу же, едва вышла, увидела Фёдора на скамейке у стены, но ничего не сказала, только глянула на него и пошла к ручью. Фёдор скорее догадался, чем увидел, что лицо у неё заплаканное.

Когда она возвращалась, Фёдор вымолвил:

— Подойди.

Анна поставила ведро с водой на землю, пошла было к скамейке, но остановилась шагах в пяти.

— А ты сядь рядом.

Анна помедлила, но потом села, немигающими глазами смотрела на тёмные окна Инютиных.

— Ты, однако, думаешь, что я у Анфиски ночевал?

Анна ничего не ответила.

— Нет, я тут вот всю ночь просидел. Я к Анфиске теперь или никогда не пойду, или уйду насовсем. Вот так, значит, только. Как решу, так и будет.

— Ну, и как решишь-то?

В тихом голосе Анны почудилась Фёдору насмешка.

— Не знаю, — раздражённо сказал он.

Осеннее утро занималось медленно, с большим трудом. Солнце было ещё где-то далеко, за краем земли, его лучи не касались её, да и не коснутся, видимо, сегодня, потому что земля наглухо закрыта толстым слоем грязных облаков.

— Вот так, Анна, — сказал Фёдор и поднялся. — А сейчас в поле я поехал.

Ни слова больше не прибавив, он вышел на улицу. Калитка жалобно скрипнула за ним. Этот скрип резанул Анну по сердцу, губы дрогнули, и она почувствовала, как по щекам, обжигая их, покатились тяжёлые слёзы.

— Ох, долюшка ты женская, горькая… — услышала она голос своей квартирантки Марьи Фирсовны.

Та подошла и села на скамеечку. Анна, не в силах сдержаться, тяжко всхлипнула и повалилась к ней на плечо. Платок сполз с её головы.

— Ну, ну, — погладила её Марья Фирсовна по тёплым волосам. — Я вот гляжу — изводишься ты без меры. Всю ночь проплакала, я слышала… Тяжко тебе?

— Так тяжко, так тяжко, если бы кто знал! — сквозь слёзы проговорила Анна. — Вот зачем только нарождается человек? На муки, да?

— Вишь тут какое дело-то, — задумчиво произнесла Марья Фирсовна. — Не было бы муки, не было бы и счастья. Не понимали бы тогда его…

— Да где оно, счастье? Али хотя бы простая радость? Какова она на вкус-то?

— Ну, это уж ты врёшь, девонька, — сурово произнесла Марья Фирсовна. — Было оно у тебя когда-то в жизни. У каждого человека бывает. Не может не бывать, хотя бы маленько.

Анна поднялась, поправила платок, вздохнула.

— Не знаю. Может, было. Только совсем-совсем маленько. И давно. Так давно и так маленько, что будто и не было. Забылось уже всё.

— Где же забылось, раз страдаешь об нём? Не забылось.

Назад Дальше