— Молодо — зелено, Михаил Лукич, говорится. Торговлей вот и пусть покуда занимается. Там ему делов хватит. А я — остальным. А ты, как и следоват, над всем вожжи держать будешь да кнутом помахивать…
И тут Демьян упал на колени, схватил руку Кафтанова.
— Верой и правдой служить буду, Михайло Лукич… Крестом своим клянусь — вернее пса буду. Увидишь и поймёшь всю выгоду, ей-богу! Скоро увидишь, совсем скоро, ежели всё в мои руки отдашь. У меня ништо не выскользнет. А не поглянусь тебе али разор принесу какой — пинка под зад да за ворота. Кто тебе помешает? Михайло Лукич…
На другой день Инютин распоряжался на конюшне Кафтанова, каких лошадей отряжать на пахоту, каких — за товаром в город для кафтановских лавок. Через неделю появился на пашне, прошёлся из конца в конец огромного поля, глубоко увязая деревяшкой в рыхлой земле. Там, где деревяшка лезла неглубоко, останавливался, кричал:
— Эй, кто пахал? — И когда подходил какой-нибудь заветренный мужичонка, говорил, не глядя в глаза: — За ночь, значитца, перепашешь как положено. За износку хозяйского плуга и лишнюю надсадку лошадей осенью вычтем, как водится.
Говорил он тихо, спокойно, не сердясь, и никто как-то не принимал всерьёз его слов.
Но в июне, когда начался сенокос, Демьян так же спокойно говорил многим михайловским мужикам:
— Я б тебя взял, Гришуха, у тебя по лавкам-то сидят не то пятеро, не то семеро. Да ить помню — с хитрецой ты пахал весной, меленько. Глаз да глаз за тобой надобен. А я поспевать не могу везде, одна нога-то у меня. Ты уж поищи где в другом месте работы, за Громотуху сплавай, в соседнюю деревню, может, там наймёшься. За пахоту, понятно, осенью разочтёмся. А ты, Федот, вроде работящий, да спать по утрам горазд. На пасху-то, помнишь, до обеда спал почти. А землица сохла… Не знаю, что с тобой и делать. Ладно, возьму последний раз…
Без крика и ругани, как-то незаметно Демьян установил свои порядки найма. Кому отказывал в работе, те плевались и уходили пытать счастья в другие деревни. А кто работал у Кафтанова, по-прежнему не чуяли над собой особой беды. Мало ли об чём поскрипит Демьян, чем постращает… Побурчит да забудет.
Но осенью, при расчётах, все обалдели: каждому приходилось за работу чуть ли не вдвое меньше, чем в прежние годы.
Поднялся ропот и шум. Мужики потребовали самого Кафтанова.
— Ну, молчать! — коротко сказал тот. — Демьян нанимал вас — с ним и рассчитывайтесь…
— Вот так, мужички, — усмехнулся Инютин в отпущенную за лето рыжеватую, лисью бородку. — Кто это из вас тут особые говоруны? Память-то, якорь её, не забыть бы…
Когда закончился год, Демьян пришёл к Кафтанову, вынул мятые бумажки из кармана.
— Так вот, Михайле Лукич, я тут подбил бабки приблизительно. Ржи при тех же пашнях, овсов, ячменей да гречишки мы собрали в общей сложности тыщ на десять пудов поболе прошлогодних твоих урожаев. Сенца заготовили славно, если хочешь, можно коров двадцать-тридцать подкупить. Ну, маслица сбили, медку накачали чуток побольше. В рублях подсчитать — ты уж сам. Но мне сдаётся — тысчонок на двадцать я тебе лишней прибыли принёс. Вот, решай, прогадал ты, нет ли на мне. Ежели нет — может, вознагражденья прибавишь.
— Ну, жила ты, Демьян, не ожидал, — сказал Кафтанов. — Гляди, как бы мужики тебя не пристукнули твоей же деревяшкой.
Года полтора Демьян Инютин жил в той же кособокой избушке, что и до ухода на войну. А осенью 1907 года нанял бродячих плотников, и они за месяц поставили ему аккуратненький домишко в три комнатки.
— Разве тебе такие хоромы поднять бы теперь? — как-то с улыбочкой стриганул его староста Панкрат Назаров.
— А куда нам больше? Я, да баба, да Кирьяшка — и вся семья. На топливо зря тратиться. Зима-то долгая.
— Теперь тебе токмо и прибавлять семью.
— Да нет уж. Родилку-то пора попу на кадилку отдавать. Это вам, жеребцам молодым…
— Не скажи. Ты тоже деревяшкой-то своей, как жеребец копытом, землю пашешь.
— Чего? — мотнул бородёнкой Демьян, пытаясь поймать смысл в последних словах Назарова.
В первое лето Инютин не притеснял Силантия Савельева. Может, потому, что не было случая придраться. Силантий всякую работу делал на совесть. Демьян не раз проверял глубину его вспашки, придирчиво ходил вокруг свершённых Силантием стогов, не раз в самое неудачное время объявлялся на гумне, по плечо втыкал руку в ворох провеянного им хлеба, вытаскивал горсть ржи, проверял на сорность, деревяшкой разворачивал кучи половы, любопытствуя, нет ли там зёрнышек. И, сопя, отходил. Силантий работал ещё старательней, чуя, что малейший промах ему дорого обойдётся. И точно…
Зимой, вывозя с дальних покосов сено, Силантий замешкался раз до темноты. Спеша, он не поберёгся на дорожном раскате, воз накренился и опрокинулся. Хрустнула оглобля, заржала, падая в снег, лошадь.
Пока Силантий освобождал коня, вырубал и прилаживал временную оглоблю, стало совсем темно. В темноте он принялся перевьючивать воз. Подул вдруг ветер, клочья сена понесло в поле. Выбиваясь из сил, он пытался как-то сложить воз. Но вилы с пластами сена выворачивало из рук. А тут ещё повалил снег, ветер усилился, кругом засвистело, заревело. В две-три минуты бешеные порывы ветра разлохматили, раздёргали остатки сена, уволокли его прочь, в сугробы, в темноту, до последней былинки.
Делать было нечего, Силантий, продрогший до костей, бросил в пустые сани бастрык, верёвку, вилы, поехал в деревню, чистосердечно всё рассказал Демьяну.
— Работнички, чтоб вас… — грязно выругался Демьян. — Против порядка смутьянить — на это вы горазды… Ступай.
На другое утро, когда Силантий пришёл на кафтановскую конюшню, Демьян поднял на него круглые, начавшие уже заплывать жиром глаза.
— Ступай, ступай… Я ить сказал вчерась.
— Да ты что это, Демьян? Ну, случилось… Поимей сердце.
— Ежели я буду иметь его, Михаил Лукич по миру пойдёт.
— Далеко ему до сумы-то… Как нам до бога…
— Во-он ты ещё как?! Пошёл, сказано!
Красных дней и во всей-то жизни Силантия не было, а с этих пор и вообще наступили одни чёрные. Правда, время от времени Демьян давал какую-нибудь работу и ему, Силантию, и Фёдору, когда тот стал подрастать. Но что бы и как бы старательно они теперь ни делали, Демьяну всё казалось не так, он вечно на них покрикивал, заставлял переделывать, платил разве-разве половину.
— Да что это он за кровосос такой? — не раз глухо говорил Фёдор, ноздри его от обиды подрагивали. — Я ему, попомни, воткну вилы в бок.
— Одумайся, что мелешь?! — зеленел и без того позеленевший Силантий. — А потом на каторгу за прохиндея этого?
Неизвестно, каким путём — то ли сам подслушал, то ли кто другой да потом угодливо донёс Демьяну, — только Инютин узнал об этих словах. Он не рассердился, лишь сказал с ухмылочкой:
— Во-во… Едино семя — едино племя. Ишь волчонок! Ну, ты-то ещё воткнёшь ли, нет ли, а я, считай, уже изделал это.
И вообще перестал давать Савельевым работу.
Демьян знал, что делал. Работы, кроме как у Кафтанова, в деревне не было. Силантий пробовал ходить на заработки в Шантару, по другим деревням. Иногда и удавалось кое-что подработать. Федька ловил на Громотухе рыбу, зимой ставил петли на зайцев. Этим и жили кое-как, но концы с концами свести было невозможно. Все Савельевы обносились, в избе, кроме стола, табуреток да нескольких чугунков, ничего не было.
Нынешней весной, перед самым половодьем, Силантий возвращался домой из соседней деревни, неся в кармане рваного зипунишка заработанную трёшницу. Он торопился, чтобы до ледолома поспеть в Михайловку. Когда перешёл Громотуху, его нагнала запряжённая парой крытая кошева? с колокольцами. Он посторонился, давая дорогу, но кошева остановилась.
— Постой. Ты, Силантий, откуда? — услышал он голос самого Кафтанова.
— С Гусевки я… Работал тама месяц.
— Погоди. А пошто не у меня?
Кафтанов был пьяненький, весёлый, глаза поблёскивали, крупный нос багровел, как стылый помидор. В глубине кошевы угадывалась женщина, завёрнутая в тулуп.
— Я давно у тебя не роблю уж, Михайла Лукич. Демьян не дозволяет…
— Как так? Да ведь ты самый работник… А ну, садись!
Силантий взобрался на козлы.
— А правь на Огнёвские ключи! Не жалеть жеребцов!
На ключи так на ключи, Силантию было всё равно. Он уже понял, что Кафтанов загулял.
На лесной заимке стоял крепкий сосновый дом в четыре комнаты, конюшня, баня и ещё кое-какие службы. Баня стояла на берегу озера, в котором водились огромные щуки. Летом Кафтанов любил, напарившись, нырять в это озеро и подолгу плавать в нём.
Когда приехали, из дома на звук колокольцев выскочил молодой парень, бывший приказчик кафтановской лавки в Шантаре Поликарп Кружилин, схватил лошадей под уздцы. Савельев знал, что этот коренастый парень с буйными чёрными вихрами, с режущим взглядом всю зиму, с осени, живёт на заимке в должности «смотрителя». Силантий не раз заходил в шантарскую лавку, встречаясь с глазами приказчика, думал: «Хлюст. Такие-то обсчитают — и глазом не моргнут». За что хозяин разжаловал его в «смотрители», Силантий не знал. Да и кто поймёт крутой и сумасбродный нрав Кафтанова? И потом — то ли разжаловал, то ли пожаловал, тоже было не понять. Говорили, что молодой приказчик лихо пляшет, и Кафтанов, напившись, заставлял якобы его плясать до упаду перед своими сударушками.
Кафтанов выпрыгнул из кошевы. Следом вылезла и женщина, тоже вроде пьяная, по виду цыганка, сбросила тулуп, сверкнула узкими глазами. Кружилин кинулся к ней, намереваясь отвести в дом.
— Прочь! — рявкнул Кафтанов, сам повёл её к крыльцу. Потом вышел из дома, бросил Кружилину его полушубок и шапку. — В Михайловке сдашь коней Демьяну, а сам в Шантару, на прежнее место. Поплясал — и будет. — И закрутил волосатым кулаком перед носом Поликарпа. — А то, гляжу, к бабам моим сильно прилабуниваться стал, зараза, как только я переберу. Совести у вас, кобелей, нету. Твоё счастье, что ни разу не поймал! А то камень бы к шее да в пруд…
Кружилин надел полушубок, молча сел в кошеву и уехал.
— Вот так, — удовлетворённо произнёс Кафтанов. — Ты-то, Силантий, откобелил, должно, уж, а? Будешь теперь заместо Поликашки тут. Ну, тащи самогонки. Вон в курилке возьми, помидоров из погребушки достань… Что рот раззявил, живцом у меня!.. Да баню растапливай, мыться с цыганкой этой будем…
Так Силантий стал жить на Огнёвской заимке.
Сперва старику муторно было глядеть на пьяные оргии хозяина и его гостей. Иногда Кафтанов привозил откуда-то на заимку по нескольку мужиков и баб, они по неделям беспробудно пили, жрали, орали песни, плясали, все вместе мылись в бане, выгоняя хмель, а потом с разбегу с визгом, с гоготом ныряли, прыгали в озеро. И мужики и бабы бесстыдно шлялись по дому, по заимке полуголые.
— Собачник… Прости ты, господи, истинный собачник… — шептал иногда Силантий, присев где-нибудь отдохнуть.
Перед началом гульбища на заимку всегда приезжал Демьян Инютин, привозил всякие копчёности, солёное сало, конфеты, иногда ящик-другой никогда не виданных Силантием, диковинных бутылок с вином. Он почти ничего не говорил Силантию, лишь кисло усмехался в лисью свою бородку, как бы говоря: ладно, мол, живи уж пока, раз хозяин того желает.
Так и шла жизнь до сегодняшнего дня…
Фёдор, за последние годы вытянувшийся чуть не с отца, пришёл с огорода весь мокрый. Старые холщовые штаны были засучены выше колен, ноги грязные. Густые, давно не стриженные волосы космами падали на лоб.
— Чего тут такое? — спросил он начавшим ломаться голосом. В плечах он был ещё узок, лопатки сильно выпирали из-под рубахи, длинные руки болтались чуть не до колен, но ладони уже широкие, сильные, мужские, над верхней губой пробивался первый пушок, грудь начинала бугриться.
— Умывайся. На заимку Огнёвскую поедешь…
— А зачем?
— Зачем, зачем! Заместо меня вроде Кафтанов ставит.
Глазёнки Фёдора загорелись, но тут же он потушил их. Он не раз бывал на заимке (правда, в отсутствие Кафтанова и его гостей), знал, какую работу исполняет отец.
— Не сам Кафтанов, а Лушка это Федьку-то облюбопытствовала, — невесело проговорил Силантий, когда Фёдор пошёл умываться. — Ходит по заимке, трясёт грудищами, сучка ненасытная… Третий день Кафтанов пьёт с ней.
— Испохабят парнишку, господи! Испохабят, — всё ныла Устинья. — Не дам я его, не дам!
— Не дашь… Учили плёткой, поучат и дубиной. Куда ты денешься…
Когда Фёдор умылся и оделся, Силантий посадил его в пролётку, сказал, вручая вожжи:
— Лушка там с хозяином, упаси бог тебя касаться её. Помни: свернёт тебе Кафтанов голову и под мышку положит, если что… Будет приставать Лушка — бей её по мордасам. Это Кафтанов тебе зачтёт даже.
— Чо это она ко мне будет? — краснея, сказал Фёдор.
Женщин Фёдор ещё не знал, но, как и для всякого деревенского подростка, для него давно не было в этой области человеческих отношений никаких секретов.
— Гляди, гляди, сынок! Я не зря говорю. А гнев кафтановский ты знаешь.
Фёдор уехал, одолеваемый страхом и любопытством.
На заимку он приехал засветло, зашёл в дом. Кафтанов, сдвинув тарелки на середину стола, лежал на нём грудью и головой. Лукерья Кашкарова в застёгнутой наглухо кофточке, в длинной измятой юбке тормошила его то с одного, то с другого бока:
— Михаил Лукич, поспать тебе надо… Михаил Лукич…
— Вот приехал я… — сказал Фёдор.
Лукерья не обратила даже внимания на него. Ей было на вид лет двадцать пять — тридцать. Гибкая, как змея, полногрудая и широкозадая («Тонка, да усадиста», — говорил про неё сам Кафтанов), она двигалась по комнате легко и неслышно, на ногах держалась твёрдо, но Фёдор видел, что она тоже сильно пьяна.
— А-а! — протянул Кафтанов, услышав голос Фёдора, поднял голову. — Подойди…
Фёдор подошёл, Кафтанов взял его сильной рукой за подбородок, мутными глазами долго смотрел в лицо.
— Ничего. Соплив пока и не возгрив. Н-но ежели ты, пёсья харя… И ежели ты! — повернулся он к Лушке. — Свяжу обоих — и в озеро!
— Да ты что, Михаил Лукич! Мне морда этого Силантия до тошноты опротивела. И глазами всё режет, режет, будто… Отяжелел ты, айда, поспи маленько.
— Да, я пойду, пойду…
Лукерья увела Кафтанова в боковую комнату. Фёдор слышал, как она укладывала его на кровать, снимала сапоги, бросала их на пол. Он вышел из дома.
Убрав лошадь, Фёдор побродил по двору, не зная, что делать. Вернулся в дом, глянул на дверь, за которой скрылась Лушка с Кафтановым. Оттуда доносился храп.
Стараясь не греметь, он привёл в порядок стол и комнату. Всё ещё было светло, и Фёдор решил порыбачить. «Может, завтра как раз ухи-то и спросят», — подумал он.
Фёдор знал, где у отца стояли удочки, лежали морды, корчажки и прочая рыболовная снасть. Тут же он нашёл в банке и червей, накопанных отцом, видно, вчера или даже сегодня.
До самой темноты Фёдор сидел в камышах, потаскивая карасей. А перед глазами безотвязно стояла почему-то Лушка с её туго выпирающими под кофтой грудями, с широким задом, с растрёпанными волосами. Фёдор краснел, пытался отогнать видение, думать о чём-нибудь другом. Но она лезла и лезла ему в глаза…
Спать он лёг в отцовской комнатушке, закинув дверь на толстый кованый крючок. Уснуть долго не мог, ворочался. Забылся, наверное, под утро.
Прохватился он от осторожного стука в дверь. Сердце бешено заколотилось.
— Кто? — осевшим голосом спросил Фёдор.
— Вставай, — послышался Лушкин голос. — Хозяин зовёт.
— А-а, счас, — помедлив, ответил он. Подумал: «И что ему не дрыхнется, паразиту…»
Только-только, видно, зарилось, в окно было видно, что поверх верхушек деревьев чуть засинел краешек неба. Фёдор толкнул створки окна, услышал призывный голос одинокой пичуги. Грудь ему изнутри царапнул утренний холодный воздух. Он натянул сапоги и откинул крючок. Откинул — и попятился: за дверьми, как привидение, белела она, Лукерья…
«Привидение» шагнуло в комнату, закрыло двери на крючок, вытянув в стороны руки, двинулось к нему. Фёдор прилип к стене, в коленках у него больно заныло.