Вечный зов. Том I - Иванов Анатолий Леонидович 41 стр.


— Жарко…

— Поликашка Кружилин — тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы — это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и богом они сделаны. А вот резь в глазах — не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет — будто надвое перережет, сволочуга. «Об чём, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» — «Так», — говорит… Да, может, и правду так. А — непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах — не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?

— Я… не знаю. Какая такая резь? — спросил Фёдор, а сам подумал: «Насчёт баб-то врёт… Ловко поймать хочет».

— Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка ещё кваску глотнуть.

Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную, волосатую грудь.

— Я, Федьша, тебе так скажу, уже не по пьянке, а на трезвую голову, — вдруг заговорил он. — Что усыновлю тебя, этому не верь. У меня свой сын есть, Зиновий. Он всему дому голова будет после меня. Сейчас к торговым делам его приучиваю. Сюда не вожу — не к чему, рано ещё, сам свихнётся, когда пора придёт. Но человека из тебя сделать могу, ежели верой и правдой служить будешь. Ежели преданный будешь, как собачонка. Верные люди и мне нужны, Федя. Такие, как Демьян Инютин. Демьяна-то мне бог послал. Да таких людей он редко посылает, поэтому мне самому их делать приходится. Тому же Демьяну замену исподволь готовить надо. Думал, из Кружилина Поликашки чего сделать можно. Нет, резь эта в глазах у него засверкала. К тебе вот приглядываюсь теперь. Понял?

— Я что? Я, Михаил Лукич, стараюсь. — Сердце у Фёдора замирало.

— В общем, Фёдор, я тебе всё в открытую объяснил. Ты ещё молодой, но думай с самого начала жизни об своей судьбе. Всё от тебя самого зависит. Батька твой честный мужик, работящий. В тебе то же самое должно быть заложено. Батьке не повезло в жизни, не смог он за хвост поймать. А тебе этот хвост в руки кладу. А я не каждому положу…

И, уже полностью одевшись, сказал с усмешкой:

— А с Лушкой зря ты этак. Ты, видать, и вправду ещё мальчонок. Спать-то не пробовал с бабой?

— Не… — покраснел Фёдор.

— А я в бане оглядел тебя — ничего, всё в аккурате уж, как положено. Справишься не хуже всякого…

— Не буду я этого, Михаил Лукич.

— Ну-ну! Врёшь, придёт пора…

— Не знаю… Только неохота пакоститься.

— Убудет, что ли, от тебя?

— Я не знаю. А только думаю вот иногда: и я ведь женюсь на ком-то, должно быть. Охота, чтоб всё ей досталось…

— Ну-у?! — опять протянул Кафтанов. — Всё любопытней ты для меня, парень, становишься. Когда в тот раз Лушку ты продал, это мне понятно было. Казалось…

— Почто это я продал её?

— А как же? Святая-то простота редко бывает, сошла на нет. Каждый выгоду свою ищет… С выгодой ты и продал её, казалось мне.

Фёдор только пожал плечами, вроде не понимая, о чём говорит Кафтанов. И сказал:

— Дык, а что не надо мне говорить про то было? Она же с твоей постели убежала-то. Это ведь я тебя, Михаил Лукич, обманул бы…

Кафтанов долго глядел на Федьку прищуренными глазами. Фёдор лица не отвернул, помаргивал просто и открыто.

— Н-да, — сказал наконец Кафтанов, — Хорошо, если бы так-то… Ох как хорошо. Только в голую честность-то не верю я. Жизнь меня научила не верить. Мне почудилось: молод-то ты молод, а яйца в стену уже учишься забивать…

И Кафтанов встал с лавочки, пошёл из предбанника.

— Ладно, Федька… Я хоть бабник да пьяница, но глаз у меня на людей намётанный. Поглядим-поглядим — и живёхонько раскусим, что ты за суть-человек…

* * * *

Что за «суть-человек» вырастает из среднего сына, частенько думал теперь и Силантий. После того дня, когда Фёдор отхлестал плетью Лушку, а потом помылся в бане с самим Кафтановым, сын стал вовсе неразговорчивым. Иногда он, сидя за столом, долго размешивал в чашке варево, и чувствовал Силантий, что мысли сына где-то далеко.

— Какие ещё новые планы в себе родишь? — спрашивал Силантий.

— А так, — отмахивался Фёдор.

Подступала осень, закровенились в лесу коряжистые осины, сожжённые наконец летним жаром, стали сохнуть и желтеть верхушки берёз. Погода стояла ещё тёплая, ветров не было, но чувствовалось — недалеко то время, когда подуют и ветры, посыплют дожди, устелют пожухлую траву мокрыми и тяжёлыми листьями. Но пока сникшие и поредевшие лесные травы были чистыми, только всё чаще и чаще попадались Фёдору берёзки и осины, под которыми аккуратными кружками были насыпаны сухие листочки. Это значит — недавно прыгнула на жёлтую ветку белка, тряхнула её, и несколько десятков листьев тихо зашуршали вниз, редковато устелив кусочек земли.

На кафтановских пашнях началась страда, может, потому хозяин перестал наезжать в Огнёвские ключи.

— Долго постится Михаил Лукич, — несколько раз вырывалось у Фёдора. Раз и два Силантий смолчал, а потом спросил:

— Никак, заскучал по «собачнику» этому?

— Мне-то что? — пожал плечами Фёдор. А через минуту вдруг добавил: — «Собачник» не «собачник», а живёт хозяин весело. Всласть живёт.

— Так… — протянул Силантий. — Завидуешь?

— Иди ты… Скажет тоже, — огрызнулся сын обиженно.

«Скажет тоже… Чего мне завидовать-то?» — раздражённо и упрямо думал потом несколько дней Фёдор, не признаваясь себе, а может быть, не понимая, что действительно шевельнулась в нём зависть к весёлой и разгульной жизни хозяина, засочилась где-то внутри, размывая какие-то самые мягкие, податливые места. Так, наверное, жиденький вешний ручеёк течёт по травянистой канавке и находит вдруг место, где трава выбита, почва помягче, начинает по крупицам вымывать оттуда землю, уносить прочь. Скатятся вешние воды — глядишь, и на этом месте небольшой, сантиметров в десять-двенадцать, обрывчик, из стены которого торчат бурые, чёрные, белые травяные корешки. Он безобиден и не страшен пока, этот обрывчик, можно его и переехать и перешагнуть, даже не заметив. Но дождевые воды, скатываясь по той же ложбинке, продолжают незаметно вымывать землю под обрывчиком, к осени ямка становится вдвое, а если случаются частые и сильные ливни, то и втрое, вчетверо глубже. Зимой засыплет эту ямку снег, заровняет её вровень с краями, укроет сверху метровым белым слоем. Следующей весной на неделю раньше осядет в этом месте снег, оголит стылый обрывчик, по обледенелой пока стенке заструится вытекающая из-под снежного покрова водичка. Но солнце всё щедрее греет обрывчик, быстро съедает ледяную корку. И вот уже, урча и булькая, тугой тяжёлой струёй льются вниз с полуметровой высоты талые воды, вымывая теперь землю внизу не крупицами, а целыми горстями… На третий год с полутораметрового обрыва льётся, красиво брызгая радужными на солнце искрами, настоящий водопад, на четвёртый низвергается с шумом и грохотом целая речка, унося с собой комья земли, коренья трав, небольшие деревца… А ещё через несколько лет придёт на это место человек — и ахнет: ровное, сверкающее под солнцем изумрудной зеленью поле перерезает теперь надвое чёрный, глубокий, безобразный овраг. И этот овраг всё растёт да растёт, как гноящаяся рана, и поле будто стонет от этой раны, но заживить её не может…

Не понимая, что в нём шевельнулась зависть к кафтановской жизни, Фёдор с нетерпением ждал, когда хозяин заявится на заимку. «С одной бабой приедет али снова кучу привезёт? — думал почему-то он, волнуясь, чувствуя, как больно стучит в груди сердце. — А может, снова Лушку притащит?»

Если бы Кафтанов снова привёз Лушку и она опять начала приставать, Фёдор отхлестал бы её опять так же плетью. Это он знал твёрдо. И всё-таки, помимо своей воли, он вспоминал, как она тогда, в первый раз, стучалась к нему в дверь, как шла к нему в тёмной комнате, раскинув руки, как жадно прижала его лицо к голой груди… В голове от этих воспоминаний мутилось, закипала в жилах кровь. «Зараза, привязалась…» До боли сжимал он зубы, шёл к озеру, нырял в него поглубже, пытаясь достать самые холодные, поддонные струи.

Ночами ему опять снилась эта Лушка и все другие кафтановские «сударушки». Полураздетые, пьяные, сидели они за столом, валялись по комнатам, гурьбой шли в баню, с визгом и хохотом прыгали в озеро, сверкая обнажёнными телами…

— Чёрт… — вскакивал Фёдор на кровати, прижимая локтем колотящееся сердце.

— Чего ты?! — приставал отец.

— Так… Чудится всякое…

И вдруг жизнь повернулась совсем в другую сторону.

Однажды ночью Фёдор, по обыкновению, долго не мог заснуть. Неожиданно показалось, что в окно кто-то стукнул. Он вскочил на кровати, затих. Опять царапнул кто-то в стекло, и качнулась во мраке за окошком неясная тень.

— Бать! — крикнул Фёдор, хватая ружьё.

— Что? Кто? — вскочил старик.

— За окном кто-то… Не то медведь… А кони не храпят.

— Какой тогда ведмедь? Опять чудится чёрт-те что.

Фёдор встал, осторожно подошёл к окну. И увидел метрах в тридцати, под деревом, человеческую тень.

— Бать, ей-богу, кто-то есть… Вон под сосной маячит… Ну-ка, я счас спытаю его, кто таков.

— Куда ты?! Может, варнак какой, с каторги беглый… Вернись! — закричал Силантий, но Фёдор с ружьём выскочил в сенцы, стараясь не греметь, открыл дверь, спрыгнул с крыльца и, крадучись вдоль стены, двинулся за угол.

К сосне он подошёл неслышно, поднял ружьё.

— Эй ты… — вскрикнул Фёдор. И, видя, что человек качнулся, добавил угрожающе: — Стой, не шевелись! У меня ведь жакан, разворочу башку-то. Кто таков, что надо?!

— А ты кто? Фёдор, что ли? — спросил человек тихо.

— Ну, Федька… Да ты кто?

— Опусти ружьё… Пристрелишь ещё родного брата.

— Чего-о? Какого брата? — удивился Фёдор.

— Вы тут одни с батькой, что ли?

— Мы-то одни, — совсем ничего не соображая, промолвил Фёдор.

Так после многолетнего отсутствия вдруг объявился старший сын Силантия Савельева — Антон.

— Господи, Антошка?! Да как же это ты, откудова?! — причитал несколько минут спустя Силантий, торопливо зажигая лампу, суетясь вокруг стола. — Вот уж нежданный гость… Что это у тебя с рукой-то?

Правая рука Антона была замотана грязными тряпками и привязана платком к шее.

— На сучок наткнулся в лесу.

— Да ночью-то почто? Крадучись-то?

— Видишь, батя… Днём-то мне пока не очень как-то сподручно… Я в Михайловке был, мать сказала, что здесь вы…

— Господи, да ты, никак, с тюрьмы беглый?! — догадался Силантий. — Демьян-то Инютин правду, выходит, говорил…

— Правду, выходит, — улыбнулся Антон и повернулся к Фёдору: — А ты, братуха, ловко ко мне подкрался. Я, грешным делом, подумывал: как мой там братец, не тюхой ли матюхой всё растёт? Ошибся вроде.

— Твоя наука, — буркнул Фёдор.

— Ты гляди-ка, батя, вырос ведь! Мужик, с какого боку ни гляди. И Ванька тоже растёт. Когда я уезжал, он пешком под стол ходил, а сейчас… Идёт время.

— Показывай руку-то.

— Рука, батя, у меня плохая. На тебя надежда, подлечишь, может, — сказал Антон, разматывая тряпки. — Ну-ка, Федя, тащи воды.

— На сучо-ок?! — ахнул Силантий, глянув на синюю, распухшую руку сына. — С ружья, что ли?

— Не с рогатки. Нет ли тут у вас йоду. Лекарство такое.

— Откудова тут лекарствам быть? Да ничего, мы травками как-нибудь.

Антон был чужим, незнакомым. Крепкий, рослый, лоб стал ещё выпуклее, густые белёсые волосы чуть вились, серые глаза глядели пронизывающе. Щёки и подбородок заросли курчавой и тоже белёсой щетинкой.

Одет он был не по-тюремному — в старый, но крепкий ещё пиджак, брезентовые брюки и засаленный картуз с крохотным жёстким козырьком.

— Батя-то угадал: может, грит, варнак какой, беглый каторжник, — сказал Фёдор, поливая Антону на простреленную руку.

— Во-первых, до каторги я пока ещё не дошёл. Вот поймают сейчас — тогда другое дело. А потом — на каторгах всякого люду полно, Фёдор. Есть и варнаки, есть и порядочные.

— Ты порядочный, значит, будешь? Если поймают-то?

— Да уж не варнак, — подмигнул Антон, завязывая руку.

— Сынок, сынок, да ты поешь теперь, поешь, — суетясь по-прежнему, ставил Силантий на стол чашки, резал торопливо хлеб. — Может, рюмочку выпьешь?

— Можно и рюмочку, батя, — согласился Антон. — Мне мать рассказывала о назначении этой заимки. Кафтанов, кажется, где-то по округе колесит, сегодня-то уж не заявится сюда?

— Не должно. И потом — за день, за два Инютин всегда провизию доставляет. Он, Инютин, ещё в шестом году сказывал, что тебя посадили… Ты, что ж, доселя и сидел?

— Зачем? И на свободе бывал иногда. В общем, батя, мне надо пожить тут у вас незаметно, пока рука не заживёт. Нельзя мне никуда с такой рукой.

— Живи, сынок, живи… Хоть год у нас тут можно скрытничаться. А завтра я травок пользительных в лесу поищу. От гноя хорошие травки есть у нас. Токмо вот не воронить, когда хозяин с гостями объявляться будут. Да они сдалека ещё визжат-гигикают.

— А Демьян-то Инютин? — сказал Фёдор. — Тот неслышно подъезжает всегда.

— То верно, он как лиса… Ну, придумаем что-нибудь. Ты ешь, сынок. Покудова тепло, в конюшне, на сеновале спать будешь. Ежели что — сразу на землю и в лес. Конюшня у нас задом прямо в лес упирается.

— Вот это мне подходит, батя.

Утром отец, ещё до солнца придя из лесу, сказал Фёдору:

— Ты, сынок, взял бы ружьё да посидел в скрадке. Там, где дорога к Журавлиным болотам подходит. Ежели поедет кто, стрельнешь, будто по утям. А я баню истоплю, травку вот заварю. Помыться надо Антошке, то да сё…

— Ладно.

До вечера Фёдор сидел в кустах, поглядывая на дорогу, раздумывал об Антоне. Его приезд откровенно пугал Фёдора. Во-первых, хотя и не каторжник, но беглый, размышлял он. Во-вторых, как это не варнак, коли в тюрьме сидел? Разве порядочных людей сажают? А в-третьих, что будет, если Антона поймают здесь? Кафтанов-то чего тогда? Ведь он в первую голову спросит: «Ты что ж, Фёдор, про брата мне смолчал?»

Когда он в сумерках вернулся на заимку, Антон, вымывшийся в бане, посвежевший и отдохнувший, встретил его весело:

— А-а, сторож! Спасибо, братуха… Знатно я вымылся. Руку вот хорошо пропарил. Только, я думаю, каждый день пустую дорогу стеречь муторно. Мы тут будем уши поострее держать.

— Я не знаю, как лучше. Мне-то всё равно.

Поговорив о том о сём, Антон ушёл спать на сеновал. Фёдор спросил у отца:

— Он кто, Антошка, всё ж таки? Вор или жулик какой?

— Ты чего мелешь?! — сильно рассердился отец.

— Так непонятно, за что его в тюрьме держали.

— Непонятно? А мне, думаешь, понятно?! — всё с той же злостью проговорил отец. И, покряхтев на своей кровати, ещё проговорил: — Политический, он говорит, я.

— Каков таков — политический?

— Откудова мне знать? Против векового сплотаторства, говорит, боремся мы.

— Это опять что — сплотаторство?

— Что, что… «Вот, говорит, Кафтанов ваш и есть сплотатор. Соки с вас вытягивает, платит за работу грош, а рубли себе в карман кладёт. Потому и развратничает тут с жиру, на заимке».

«Ага, значит, беспременно спросит с меня Кафтанов, почему молчал про Антона», — подумал тревожно Фёдор.

Ну, нам-то ничего тут, на заимке его, живётся. Сплотатор он там али кто…

— Балбес ты ишо, — опять рассердился отец.

Недели полторы или две они прожили спокойно. Ни Демьян Инютин, ни сам Кафтанов не появлялись. Антон был весел, разговорчив, но Фёдор видел, что старший брат каждую секунду настороже. Большую часть суток он валялся на сеновале, в дом заходил редко, только поесть. Садился всегда так, чтобы в окно видна была дорога, убегающая от заимки в лес, в Михайловку.

Рука его заживала плохо. Отец варил какие-то травы в большом чугуне, заставлял по локоть совать туда больную руку.

— Кость у тебя задетая, видно. Кость, главное, прогреть до нутра. Ничего, выходим.

Однажды заморосил дождик, хмарный, угрюмый, вечер подкатил как-то неожиданно, скорее, чем обычно. Силантий, Антон и Фёдор сели ужинать.

— Пойду-ка я в своё логово, — проговорил Антон, поглядев в окно. И, положив ложку, встал.

Назад Дальше