Елизавета Никандровна прохватилась от его крика.
— Ба-атюшки! Да опоздал ведь! Как же теперь? Ведь поужинать надо.
— Ничего… Ты заверни мне с собой чего-нибудь… — И он начал плескаться у рукомойника.
Антон вышел на кухню, с полминуты молча глядел на сына.
— Где был?
— Так… На танцы ходил, — ответил Юрий, вытираясь.
— Врёшь! Врё-ошь!! — воскликнул Антон, багровея.
— Да ты чего, Антон? — испуганно спросила Елизавета Никандровна.
— Погоди, Лиза… Зачем же ты врёшь, Юрка? Когда научился? Ты же спал где-то, по морде видно!
Юрий аккуратно повесил полотенце на гвоздь возле умывальника.
— Ну, хорошо, вру, — сказал он спокойно. — И действительно… спал. У товарища, допустим.
— Не допускаю! — снова взорвался Антон. — Ты… ты у женщины какой-то спал, мерзавец!
— Антон…
— Что — Антон? Погоди, сказал…
— Действительно, погоди, мама… — Юрий подошёл вплотную к отцу, сдвинул брови, хищно, как рысь, сверкнул зелёными глазами. Антон, глядя в эти глаза, ужаснулся. Но тут же их хищный блеск пропал, растаял, перед ним стоял прежний Юрий, покорный и безобидный. И Антон невольно подумал: не померещился ли ему сейчас тот, другой, никогда не виданный раньше Юрий? — Из-за чего шум, папа? — спросил он, виновато улыбнувшись. — Ну, допустим, я… был у женщины. И что же? Я — взрослый.
— Пошляк! Ах ты пошляк! — Антон весь дрожал, уголки рта у него задёргались, как у Полипова.
— Ладно, папа… Некогда выяснять отношения. Ой, десять минут осталось! И он, схватив приготовленный матерью свёрток, пулей вылетел из кухни. Антон, тяжело опустившись на стул, зажал руками голову. Елизавета Никандровна неслышно подошла к мужу, дотронулась до плеча.
— Зачем ты так с ним? Он действительно вырос…
— Он вырос! Но в кого он вырос?! Неужели ты не видишь — он врёт, изворачивается… Захотел женщину — жениться надо! Так порядочные люди поступают. А он… Неужели не понимаешь — гниль у него в башке завелась. — Антон вскочил, заходил по комнате. — Так что из него выросло? И что ещё вырастет?
Елизавета Никандровна всхлипнула.
— Я понимаю, Антон. И я знаю — я виновата, моя чрезмерная материнская любовь… Умом, рассудком я всё понимаю… Но я не могу без него. Он — единственный мой ребёнок, первый и последний. Если бы я могла иметь ещё детей, этого бы не случилось, наверное. Они так били меня там, в застенке, палками по животу… Ты пойми меня… — И она тяжело зарыдала.
— Хорошо, хорошо… Не надо, успокойся.
Он не был тряпкой, Антон, не был человеком слабовольным. Но перед женой, перед её слезами, он, как всегда, становился беспомощен. Объяснялось ли это любовью — Антон любил свою Лизу до сих пор, как мальчишка, до самозабвения, — или тем, что он ни на минуту не забывал, какие мучения она пережила в восемнадцатом году? Она потеряла тогда здоровье, и теперь малейшее волнение укладывало её в постель, и он старался её не волновать, всегда уступал… Или это объяснялось тем и другим вместе?
Но чем бы это ни объяснялось и как бы ни объяснялось, Антон понимал, что это не достоинство его, что, рассуждая объективно, и он виновен, что сын вырос таким. Сперва он где-то что-то, может, и проглядел, потом, заметив в характере сына изъяны, начал уступать жене, а теперь уже поздно что-то сделать, да, видимо, и невозможно: вон как хищно блеснули у сына глаза…
— Здравствуйте! Принимайте гостя! — раздалось от порога.
Ни Антон, ни Лиза не услышали, как зашёл Субботин. Но, увидев плачущую Елизавету Никандровну, он смешался:
— Извините, я вроде не вовремя.
— Дядя Ваня… Дядя Ваня!.. — воскликнула Елизавета Никандровна, как когда-то давно-давно, на лесной опушке, когда вот этот же человек, тогда молодой, полный сил и жизни, заговорил с ней о её отце, погибшем во время побега из Александровского централа. Подбежала и так же, как тогда, ткнулась ему в грудь.
— Ну-ка, ну-ка, Лизонька… Дай я погляжу на тебя, какая ты стала? — весело проговорил он и, чуть отстранив от себя, заглянул в глаза. — Красавица! Ты, Лиза, такая же красавица, как и в юности.
— Ах, дядя Ваня… товарищ Чуркин… Я так рада. Сколько лет прошло!
— И я рад, Лиза. Вот видишь, и увиделись. Судьба. А чего это плакала? Антон обидел? Он, известно, изверг…
— Нет, Антон у меня хороший, — сказала Елизавета Никандровна. — Это мы так… — И она смешалась. — Да что это мы стоим? Раздевайтесь — и к столу. И вообще, мы вас сегодня никуда-никуда не отпустим. Раздевай же его, Антон. — И Елизавета Никандровна побежала в комнату.
Иван Михайлович снял пальто, причесал редковатые волосы.
— А всё-таки что за слёзы у вас тут, прости за нескромный вопрос?
— Сын, понимаешь, беспокоит меня всё больше. Вот поговорили о нём сейчас.
— Вот как… Да, дети подчас — сложный вопрос.
— Сложный, — вздохнул Антон. — Мой руки. Как съездилось в колхоз?
— В общем — хорошо. Интересный человек председатель тамошний, — проговорил Субботин, гремя рукомойником. — Партизан маленько. Взял да и засеял рожью почти все посевные площади. Ну, да партизаном в наше время иногда и полезно быть — скорее добьёшься чего-нибудь.
— Долго у нас ещё будешь? На завод когда ждать? — подавая полотенце, спросил Савельев.
— Побуду. И на завод ещё зайду. Но я сейчас снова по сельскому хозяйству.
— Вон как. Значит, не непосредственное моё начальство теперь?
— Выходит. Жалеешь?
— Радуюсь. Без всякой опаски водку можно с тобой пить теперь.
— А то опасался?
— Да побаивался.
Смеясь, они прошли из кухни в комнату.
* * * *Полипов, закончив рабочий день, по старой, выработавшейся годами привычке проверил, не осталось ли каких бумаг на столе, заглядывать в которые посторонним не следовало, заперты ли ящики стола и стоявший в углу кабинета несгораемый шкаф. Потом взял портфель, намереваясь пойти домой, но вместо этого сел в мягкое кресло для посетителей, прикрыл глаза и задумался.
Думал он в последние дни всё о том же — о Субботине. Секретарь обкома уже неделю живёт в Шантаре, разъезжает с Кружилиным по колхозам, но в исполком ни разу не зашёл, о письме, которое он, Полипов, написал в обком, ничего не говорит. Полипов тоже ничего не спрашивает. При редких встречах Субботин равнодушно здоровается. Он, Полипов, кивает головой, отвечает на приветствие, и они расходятся каждый в свою сторону.
Но приехал-то Субботин по поводу его письма, это уж Полипов знает. Что он готовит ему, какой сюрприз? Созовёт бюро райкома и объявит, что жалоба Полипова на секретаря райкома необъективна? Но это не жалоба, не такой дурак он, Полипов, чтобы писать жалобы. Это просто письмо коммуниста в вышестоящий партийный орган с просьбой разъяснить непонятное. Да, не вовремя снова бросили Субботина на сельские дела. Прежний секретарь по сельскому хозяйству разъяснил бы, что такое самовольство, не ему, Полипову, а Кружилину. Так разъяснил, что долго бы у того чесались определённые места. А потом этот козырь долго лежал бы в кармане у Полипова. Но кто же знал, что всё так получится?
И вообще — везёт этому Кружилину. Осенью совсем было запурхался с заводом, уборка хлебов шла медленно и вяло. И он, Полипов (здесь Полипов внутренне усмехнулся, сохраняя на лице хмурую задумчивость; он умел это делать — смеяться про себя, одним сознанием), не особенно форсировал косовицу, сквозь пальцы смотрел на то, что почти во всех хозяйствах жатва идёт вдвое медленнее, чем могла бы идти при более чёткой организации и строгом контроле. Он носился из колхоза в колхоз, поднимая шум только вокруг обмолота и хлебосдачи, требуя бросать сюда все силы, тягло, транспортные средства.
— Скоро начнутся ветры, непогода, зерно повыхлещет, — сказала однажды ему Полина Сергеевна, жена, глядя в районную газетку, где печатались уборочные сводки. — И окажется Кружилин в интересном положении. Хоть локти искусай, а сдавать государству нечего будет… А если ещё и под снег на корню уйдёт немного…
— Замолчи! — прикрикнул, багровея, Полипов, понимая, что она, как всегда, поняла его тайные расчёты. — Ты что говоришь, в чём ты меня… Выдумываешь чёрт-те что!
Конечно, это было бы идеально, если бы завод ещё месяц-полтора не дал продукции, а уборка в районе завалилась. Спрос всегда с главного хозяина, и Кружилин вылетел бы из райкома, как пробка из бутылки, очистив место для него, Полипова. Но тут приехали Савельев и этот, тощий, как библейская корова, Нечаев — и завод через две недели начал выпускать снаряды. В результате — приветственные телеграммы из области и из Наркомата боеприпасов. Теперь Кружилин сам взялся за уборку. Он, наоборот, сквозь пальцы смотрел на хлебосдачу, требуя косить, косить, косить хлеба, метать скошенное в скирды. Хлебосдача резко упала, из области шли грозные звонки и телеграммы. Кружилин на них почти не обращал внимания, а он, Полипов, обращал — и всё более мрачнел. (Здесь Полипов снова усмехнулся, но на этот раз в открытую, его широкое лицо скривилось, будто он хватил чего-то кислого). Да, он, Полипов, мрачнел, потому что понимал, настанет день — и придёт из области поздравление за выполненный план хлебопоставок, а все грозные телеграммы превратятся в пустые бумажки. К тому же и природа будто была в союзе с Кружилиным — долго стояли сухие солнечные дни.
Так всё оно и произошло. В итоге — ни одна из пружин, сжимаемых им, Полиповым, под Кружилиным, не сработала, они потихоньку выпрямились, даже не покачнув его в кресле. Что же оставалось ему, Полипову? Только Назаров, о самовольном поступке которого он узнал слишком поздно. Ах, если бы к тому же завод ещё не выпускал снаряды, а район не выполнил плана хлебосдачи! Но тем не менее после некоторых раздумий Полипов написал своё письмо, памятуя: то, что написано пером, не вырубишь топором. Он писал его ночью, вот в этом же кабинете, за этим столом, философски размышляя, что жизнь быстротечна и изменчива, а обстоятельства могут живо сложиться так, что и это письмо вспомнится, будет к месту и, может быть, сыграет свою роль когда-нибудь…
В дверь стукнули. Полипов вздрогнул.
— Да. Кто там?
В кабинет вошёл Субботин.
— Размышляешь? Здравствуй. Уезжаю я сейчас, попрощаться зашёл. — Он снял фуражку, но раздеваться не стал.
— И на том спасибо, — усмехнулся Полипов. — Я думал — не зайдёшь.
— Почему же? Я обязан поговорить с тобой, поскольку ты просишь в своём письме разъяснений насчёт Назарова и Кружилина.
Полипов приподнял жёлтые брови:
— Что ж, разъясни.
Субботин сел в другое кресло, напротив Полипова. Их разделял узенький столик, приставленный к массивному столу хозяина кабинета. Субботин положил руки на вытертое зелёное сукно, крепко сцепил сухие пальцы.
— Слушай, Петро. Скажи мне откровенно: зачем ты написал это письмо? — тихо проговорил Субботин.
— Странный вопрос…
— Да, может быть, если бы я задавал его кому-нибудь другому, но мы с тобой в Новониколаевске одни и те же опасности делили, в одних тюрьмах сидели. Скажи мне, как старшему товарищу.
— Ты сам прекрасно понимаешь — почему. Я — коммунист, Иван Михайлович. Товарищ Сталин и наша партия учат нас принципиальности. А здесь налицо вопиющее самовольство…
— Я просил — откровенно, как товарищу, — поморщился Субботин.
— Я разве не откровенно говорю?
Было часов восемь или девять вечера, на улице давно стояла густая темень. В кабинете ярко горели две большие лампочки под дешёвыми стеклянными абажурами. За окнами, освещённые падающим из окна светом, виднелись голые, чуть заснеженные, молодые ещё топольки и клёны. Летом, одетые листвой, они весело помахивали в окна, но сейчас было неприятно оттого, что из чёрной темноты к самым стёклам тянутся сухие, закостеневшие на холоде, голые ветви.
— Значит, разговора у нас не получится, Полипов, — сухо сказал Субботин и встал. — А жаль…
— Конечно, трудно мне говорить с тобой, поскольку, так сказать, твоими стараниями я был освобождён… а точнее — отстранён от партийной работы, — с откровенной обидой проговорил Полипов. Уголки его широкого рта отвисли, будто он собирался заплакать. Но не заплакал, а продолжал тем же тоном: — Сначала из города сюда переведён, как в ссылку. Потом из райкома вышвырнули. А дальше — уж и не знаю, куда меня ещё… Кружилин как-то заикался — на колхоз. Всё логично.
Субботин слушал молча, глядел на Полипова с сожалением, болью и с явно скользившей во взгляде неприязнью.
— В ссылку вышвырнули?.. Ах, Полипов, Полипов… Вот я и хотел поговорить с тобой, как старший товарищ, как человек с человеком, хотел понять тебя наконец и, может быть, помочь… чтобы тебя, как ты выражаешься, не вышвыривали и дальше, чтобы ты не скатился окончательно в пропасть.
— О-о! — жёлтые брови Полипова поползли вверх. — Вон как даже… вопрос-то стоит?!
— Ну а как же ты думал?! — с явно прорвавшейся болью вымолвил Субботин, шагнул к Полипову, сделал движение, будто хотел взять его за плечи, но передумал. — Там, в Новосибирске, ты превратился в партийного чинушу, в бюрократа самой жёсткой пробы. Я думал, здесь, в районе, живая практическая работа тебя подлечит, жизнь продует тебе мозги. А ты…
— А что же я?! — Полипов тоже поднялся, заходил по кабинету. — Что же я, ударил в грязь лицом, да?! Тогда что называется не ударить в грязь лицом? Район при мне вышел в передовые по всем показателям: по хлебу, по мясу, по шерсти…
— Погоди же, — попросил Субботин.
— Нет, не погожу! — крикнул Полипов яростно, будто стоял перед ним не секретарь обкома, а председатель или бригадир какого-нибудь колхоза, с которыми он привык разговаривать таким вот образом. — Не погожу, потому что есть мнения, а есть объективные факты. Кто раньше всех и больше всех давал в области хлеба? Полипов. А молока, мяса? Полипов! Чей район на областной доске Почёта? Полипова…
Субботин глядел на него с изумлением, потом это изумление сменилось прежней жалостью. Секретарь обкома сел на прежнее место. Полипов враз умолк.
— Прости… — пробормотал он и тоже сел.
Минуты полторы или две они сидели так молча, даже не шевелясь.
— Ну что же, Пётр Петрович… — проговорил наконец Субботин тяжело. Теперь мне совсем ясен смысл твоего письма в обком. Где-то я ещё сомневался, верил… или хотел верить в твою искренность… в заблуждения, может быть, в непонимание чего-то.
— Я понимаю одно — самовольные действия, как, например, назаровские, к добру не приведут.
— Ты вот, работая тут, самовольно не действовал. Всё по параграфам, всё по директивам. И довёл район до нищенства. До критической точки. За это тебя и сняли, потому что нельзя больше было терпеть, все твои заступники в области не только увидели вывеску твоего, как ты говоришь, района, но и разглядели, что там, за этой вывеской. И ты это в общем-то понимаешь.
— Ну, зачем уж так — до нищенства, до точки?! Недостатки у меня, как и у каждого секретаря райкома, были в районе. Ты их возвёл в степень, там, в обкоме, всё представил в специальном освещении. Я не маленький, знаю, как это делается. Но я знаю и другое — всё течёт, всё изменяется…
— Это как понять? — спросил Субботин негромко.
— А так… Такими, как я, коммунистами с дореволюционным стажем партия не бросается…
— Не гордись прошлыми заслугами, — попросил Субботин. — Гордись настоящими. А их у тебя нет.
— Ты считаешь — нет, я считаю — есть. Ты их только мусором завалил. Но ничего, подождём.
— Постой, постой… Чего, собственно, ты ждать собираешься? — И Субботин вытянул даже худую шею, будто ответ Полипова мог пролететь мимо его ушей.
— Всё течёт, говорю… Война к тому же… Может быть, тебя переведут куда-нибудь из Новосибирска, может быть, я попрошусь в другую область. Ну а на крайний случай… — Полипов помедлил секунду, поглядел в глаза Субботина и как-то с усмешечкой спросил: — Сколько тебе лет-то?
Субботин только шевельнул морщинами на лбу.
— В крайнем случае подождём, когда ты на пенсию уйдёшь.
Опять стояла несколько минут тишина в пустом, гулком кабинете, за окном которого уныло торчали из темноты голые ветки деревьев.