— И из-за него тоже.
— А ещё из-за чего?
— Не знаю. Это не объяснить так легко, в двух словах. — Длинные брови её нахмурились, потом, дрогнув, развернулись, как крылья, плотно обтянутая шерстяной кофточкой грудь начала быстро, толчками вздыматься. — Ты жил… Ты мать мою этой своей жизнью в петлю загнал! Чем хвалишься? Как скотина ты жил. А есть другая жизнь — человечья! Вот… потому я там, в партизанах, наверное, что… что нагляделась на твою жизнь. Видела я, как ты на Огнёвской заимке развратничал. А я хочу по-человечески жить. И ради этого такая… такая кроворубка идёт. Люди хотят на земле человеческую жизнь установить. И установят…
— Ой ли? Гляди, не ошибись.
— Установят! А вас выметут с земли, как сор из избы, чтоб не воняли. Вон уж куда загнали вас…
— А и установят — тебя-то пустят ли в эту жизнь! Рано или поздно припомнят, чья ты дочь.
— Припомнят… всегда будут помнить, не чья я дочь, а каков я человек, достойна ли этой жизни. И пустят. А ты, Иван, — повернулась она вдруг к окошку, где тот сжигал самокрутку за самокруткой, — ты подумал бы об этом. Они отца твоего повесили. А недавно мать твоя… не перенесла такого горя она…
— Мать? Мать… — Иван вскочил и замер, не чувствуя, что окурок жжёт ему пальцы.
— Замолчи-и! — Кафтанов трахнул о край стола тяжёлой глиняной миской — будто звонко лопнуло дерево на морозе, под ноги Анны полетели черепки. Подскочил к ней, протянул к её горлу волосатые руки.
— Михаил Лукич! — закричал Иван, звякнула выдернутая им шашка.
— Ты… что… это?! — раздельно, в три приёма, выдавил Кафтанов.
— Да ведь дочь это твоя. Отпусти её. Пусть идёт куда хочет, — в третий раз сказал Иван, вытер взмокший лоб, бросил в угол шашку.
Кафтанов, грузно ступая, вернулся к столу, сел.
— Ну что ж, пускай идёт… Пускай приведёт сюда партизан.
— Мы снимемся отсюда, дальше уйдём. Кто нам мешает?
— Тоже верно рассудил… — Кафтанов говорил, а глаза его с толстыми кровяными прожилками ползали по дочери. — С Федькой-то живёшь, что ли? — спросил бесстыдно.
— По своей мерке всё меряешь. — Анна запахнула на груди кожанку. — Я не скотина какая-нибудь, как… чтоб без свадьбы.
— Как я? Ага. Было уже указано. А свадьба когда?
— А ты не беспокойся, мы тебя позовём, — насмешливо сказала Анна.
Кафтанов держался толстой, в жёлтых волосах рукой за край стола, будто собираясь отломить кусок тяжёлой, залоснившейся до твёрдости камня доски и запустить обломком в дочь.
— Ладно… Эй, кто там, увести пока! А ты горяч, сразу за шашку, — сказал он Ивану, когда Анну увели.
— Ты ж хотел её… Мне почудилось…
— Тебе не всё равно, коль она…
— Не всё равно, — сказал Иван, не поднимая головы.
— Слюнтяй ты в таком разе, — усмехнулся Кафтанов. — Ну, дело твоё. А мне что — отпущу. С Федькой пущай живёт, с другим ли каким жеребцом…
* * * *В течение ночи Иван не сомкнул глаз. «И мать… Тоже, считай, повесили её», — думал он, лёжа неподвижно на конской вонючей попоне. Сердце давило, неприятная боль растекалась по всему телу.
В окна заструился серый утренний сумрак.
Скрипнула кровать, на которой спал Кафтанов.
— Спишь, Иван? — тихо проговорил он. — Пойду посты проверю.
И начал одеваться, стараясь не шуметь. Потом взял в руки сапоги, зашлёпал к двери босыми ногами, вышел.
Ничего необычного в том, что Кафтанов собирается проверять ночные посты вокруг деревни, не было — в последнее время, где бы ни стояли, он всегда проверял их или сам, или поручал это сыну Зиновию. Но Ивана с новой силой окатили испуг и тревога.
Эта непонятная и безотчётная тревога возникла у него ещё вечером, в тот момент, когда Кафтанов нехорошо ощупывал глазами дочь. И потом Кафтанов вёл себя странно, не так, как обычно. Прежде чем лечь, он долго ходил по избе, о чём-то раздумывая. Временами широкий ноздрястый нос его раздувался, подрагивали заросшие волосами губы, глаза сатанели. Но он так ничего и не сказал, завалился на кровать и сразу захрапел.
А теперь вот этот тихий голос, осторожные сборы, чтобы не разбудить его…
Иван вскочил, побежал к окну.
По всей деревне не было ни огонька. Виднелся в сером ползучем мраке угол амбара, в котором держали Анну. Возле амбара стоял запряжённый ходок, маячили двое людей. Потом эти двое вывели из амбара Анну, усадили в ходок. Всё это Иван не увидел даже, а догадался, сердце его заколотилось. «Куда они её? Отпускают, что ли? А говорил — посты…»
Иван всё глядел в окно, напрягая зрение. Один из людей (по фигуре — сам Кафтанов) тоже сел в ходок, тронул коня. Другой захромал к избе.
Иван кинулся к одежде, натянул брюки, начал торопливо вертеть портянки. Накинув суконную тужурку, метнулся к дверям.
— Куда? — раздался голос Демьяна Инютина.
— Пусти! — Иван хотел оттолкнуть одноногого, по тот ловко выставил вперёд, как копьё, свою деревяшку, ткнул в живот. От боли Иван скрючился, осел. А когда опомнился, Инютин стоял над ним с наганом.
— Далеко навострился-то, спрашиваю?
— Куда… куда он Анну повёз?
— Отвезёт, куда надо, скажет отцовское слово и отпустит. И мы сымемся отсюда через час. Ну-ка, руки назад! И ступай. Посидишь до его возврата, а там уж как сам знает. В амбар, говорю, ступай. Да не вздумай чего, а то в момент пригвоздю.
Иван покорно заложил руки за спину, пошёл.
— На смерть… на смерть он её повёз.
— И это его дело, отцовское. Иди, иди!
Они уже были возле амбара. Иван шагнул за его порог. Но когда Инютин стал прикрывать тяжёлые двери, Савельев прыгнул на него сверху кошкой, смял, вырвал наган, со всего размаху саданул в висок. Инютин охнул только, дёрнулся и затих.
Иван вскочил, постоял в растерянности. «Убил, что ли? Неужели убил?!»
Бывший Михайловский староста не шевелился, не дышал. Тогда Иван перевалил труп в амбар, прикрыл двери, не замкнув даже болтавшийся на железных скобах замок, побежал к своему коню.
Из Лунёва выходило несколько дорог. По какой поехал Кафтанов — неизвестно. Но на каждом выезде стояли секреты.
На первых двух постах Ивану сообщили, что ни Кафтанов, ни кто другой из деревни не выезжал. Лишь на третьем усталый от бессонницы парень сказал:
— Атаман-то? Проезжал куда-то с дочкой. Куда это он повёз её, Ванька?
Не отвечая, Иван поскакал вдоль лесной дороги, тонувшей в грязно-голубом утреннем свете.
Не настигнул бы в это утро Иван Кафтанова, никогда бы не увидел больше Анну и даже никогда не узнал бы, куда девалась она, каким образом исчезла с лица земли, если бы не его жеребец. Вёрст пять или шесть жеребец стлался по пыльной, разъезженной дороге, а потом, несмотря на то что Иван безжалостно хлестал его плетью, начал сбавлять ход и вдруг, вскинув голову, пронзительно заржал. Откуда-то чуть сзади и сбоку тотчас откликнулась кобылёнка. «Кафтановская!» — мелькнуло у Ивана. И он повернул своего коня. Жеребец, будто понимая, что желания его и хозяина совпали, послушно рванулся назад, сиганул в сторону, через низкорослые кусты, вынес Савельева на полянку, всеми копытами заскользил, останавливаясь, по росной траве.
На краю поляны под развесистыми чёрными соснами стоял запряжённый ходок, немного в стороне пластом лежала на земле Анна, белея оголёнными ногами, а Кафтанов бежал от неё прочь, как-то боком, чуть пригибаясь, бренча ремёнными пряжками, вырывая на ходу из деревянной кобуры длинноствольный маузер.
Вся эта картина открылась Ивану за одну какую-то секунду, и ещё менее чем за секунду он понял, что здесь произошло. И в то же мгновение голова его вспухла, будто была начинена порохом, сознание застлало чем-то едким и горячим.
В себя он пришёл от слов Кафтанова:
— Молись, Ванька. Что увидел тут — с собой унесёшь. Этого никому не надобно знать на земле…
Перед Иваном начало проступать сквозь светлеющую черноту красное, взмокшее лицо Кафтанова. Он стоял в трёх шагах, левой рукой застёгивая тужурку, а правой выставив на него чёрное, задымлённое дуло маузера.
Когда он, Иван, соскочил с лошади, как оказался напротив Кафтанова — Иван не помнил.
— Ты… ты… Как ты мог? — выдавил он.
— Этого тебе не понять. А ей — известно. Что прискакал сюда — дурак. Жил бы…
Иван отчётливо понимал, что сейчас будет застрелен. В кобуре у него тоже было оружие, но Кафтанов не даст времени его выхватить, не позволит даже шевельнуться. И стоял неподвижно, свесив длинные руки, на одной из которых болталась короткая кавалерийская плеть.
Вот уж дрогнул, качнулся чёрный зрачок кафтановского маузера. «Сейчас, сейчас!» — молнией блеснуло у Ивана в голове. И, ни на что не надеясь, он стремительно взмахнул своей плетью, хлестнул Кафтанова по лицу, кинулся на него. Кафтанов выстрелил — будто кто оглоблей ударил Ивана по плечу. Не понимая, убит он или только ранен, не видя, что Кафтанов закрыл ладонью глаза, Иван опять взмахнул плетью, хлестнул на этот раз по руке с маузером. Оружие выпало. Иван бросился на Кафтанова, вцепился в его колючую, волосатую шею и, упав вместе с ним на землю, стал давить.
— Ванька… Иван! — прохрипел Кафтанов, болтая головой, царапая бородой его лицо.
Кафтанов был сильнее, он упёрся в грудь истекающему кровью Ивану и легко отшвырнул. Но встать сам не успел. Иван схватил валявшийся на траве маузер, снова кинулся на приподнявшегося Кафтанова, с ходу опрокинул его на спину, изо всех сил вдавил дуло маузера ему в грудь, два раза прижал гашетку…
Выстрелов он не услышал. Он слышал лишь, как всхрапнули лошади, как они шарахнулись на другой конец поляны.
* * * *Солнце давно поднялось, нежарко сияло над лесом. Дул ветерок, тихонько подсушивая росные травы.
Лошади давно успокоились. Они стояли голова к голове, кафтановская кобыла тёрлась щекой о плоскую морду жеребца. Скоро тому надоели, видно, эти ласки, он отошёл и начал щипать траву.
По развесистой сосне над ходком прыгала белка, осыпая вниз жёлтые, отмершие хвоинки.
Кафтанов мирно лежал в траве. Он будто заснул, раскинув в стороны руки. На краю поляны, куда не хватало ещё солнце, всё так же безмолвно, не шевелясь, лежала на спине Анна. Иван сидел подле неё, смотрел куда-то перед собой не мигая, пустыми глазами.
Из плотно закрытых глаз Анны текли и текли не переставая слёзы. Левое плечо Ивана было окровавлено.
Если бы не эти слёзы да не окровавленное плечо — ничто бы не говорило, что полчаса назад здесь разыгралась человеческая трагедия. Казалось, просто трое путников остановились тут для отдыха, двое уже спят, лёжа на траве, а третий охраняет их покой.
Так прошло ещё с полчаса. И вдруг Анна приподнялась и, страшная, растрёпанная, закричала не своим голосом:
— Зачем помешал?! Он хотел застрелить меня потом… Зачем помешал?! Застрели сам теперь! Застрели меня, застрели меня!!
И упала, покатилась по траве, завыла по-звериному, колотясь растрёпанной головой об землю. Иван её не успокаивал, сидел всё так же неподвижно. Только когда она, обессиленная, затихла, он сказал негромко:
— А всё равно, Анна, жить надо. Об этом… никто никогда не узнает, Анна. А жить надо…
* * * *Вечером того же дня в Зятькову Балку, занятую партизанами, въехали дрожки. Их окружили вооружённые люди, кто-то крикнул:
— Анна! Глядите-ка, Анна ведь это пропавшая наша! Фёдор, Анна твоя объявилась!
Из избы, напротив которой остановились дрожки, вышли Кружилин, Алейников и Панкрат Назаров.
— Что здесь такое? Откуда ты, Анна? — спросил Кружилин, подходя. И, узнав Ивана, собрал складки на лбу. — Савельев?!
— Я…
— А-а, сам явился, бандюга кафтановская! — закричал Фёдор, протискиваясь через толпу.
Иван здоровой рукой сбросил зачем-то с дрожек на землю труп Кафтанова и сказал:
— Вот вам наш атаман… мёртвый только. Вот сам я, делайте что хотите. — И сел на траву рядом с телом Кафтанова. — Пулю — так пулю в лоб. Только скорее давайте.
— Это у нас не задержится, — дёрнул свежим ещё рубцом на щеке Яков Алейников. — Ну-ка, пойдём в избу. Разберёмся — да к стеночке.
Иван встал и пошёл, горбатясь. Анна, отрешённая и безучастная ко всему до этого, встрепенулась, оттолкнула подошедшего было к ней Фёдора.
— Не надо! Не надо! Вы и вправду разберитесь! Не надо… — закричала она истошно, чёрной птицей подлетая сбоку то к Кружилину, то к Алейникову, то к Назарову, которые уводили Ивана в избу.
Часть первая
БРАТЬЯ
Глянув на скрипучие жестяные ходики, Димка сорвался с кровати: стрелки показывали без десяти минут семь.
Село купалось в тумане.
Над сырыми крышами ближайших домов неясно маячили верхушки деревьев. А дальше всё тонуло как в молоке, не было даже видно пожарной каланчи, что стояла на взгорке в конце улицы.
Димка, в трусах и майке, стоял, поёживаясь, в огороде, смотрел через скользкий, почерневший плетень то направо — в усадьбу Инютиных, то налево — во двор Кашкарихи. Однако ни Кольки Инютина, ни кашкарихинского Витьки не было видно. «Дрыхнут, дьяволы, — зевнул Димка. — Нарыбалили сёдни…» И пошёл умываться к Громотушке.
Щедро вымахавшие кукурузные стебли сыпали на плечи росой, как угольками, мокрая картофельная ботва обжигала ноги. Они занемели, покрылись жёсткими пупырышками — точь-в-точь как у огурцов.
Подбежав к речушке, Димка сел на кладку и спустил ноги в тёплую воду, на песчаное дно. Тотчас мелкие пескаришки начали щекотать пальцы, тыкаться в икры.
— От вы… — пошевелил пальцами Димка.
Пескаришки брызнули веером прочь, остановились в полуметре от Димкиных ног, подумали, пошептались вроде и осторожно, но все враз двинулись обратно.
Удивительная она, эта речка Громотушка. Светлая, как стёклышко, неширокая, в иных местах всего до полметра, с неглубокими, под навесом перепутанных ветвей омутками, эта речушка, почти ручей, берёт начало где-то далеко за Шантарой, в Алтайских горах, виляя, течёт через всю степь, до самого села. Степь голая, ни одного кустика, только вздымаются на ней местами лысые унылые холмы, а берега Громотушки, каждый метров на сорок в степь, буйно поросли всяким разнодеревьем и кустарником. Есть и осина, и берёза, и калина, много черёмухи, несметное количество смородинника. Но больше всего развесистых плакучих ив, которые в Шантаре называют вётлами. И всё перевито хмелем, ползучей ежевикой, всякой повителью.
Заросли эти называют Громотушкины кусты. И хоть заросли неширокие, повернись в любую сторону — и сразу выйдешь на чистое место, на простор, в иных местах такая глухомань и жуть, что шантарских баб-ягодниц берёт оторопь. Тогда они, рассыпая из ведёрок ягоды, оставляя на цепких ветках лоскутья одежды, как ошалелые выскакивают в степь и жадно глотают там горьковатый полынный воздух, прижав ладонями груди.
Говорят, немало человеческих тайн хранят Громотушкины кусты. Ненароком, может, и приходят на ум иной ягоднице, забравшейся в самую чащобу, эти тайны. А может, чудится им вдруг останавливающий кровь, зловещий крик лохматого лешего, испокон веков живущего, по преданию, где-то возле самого большого на Громотушке омута, отчего он прозывается Лешачиным. Находились в Шантаре люди, которые утверждали, что не только слышали этот страшный крик, но и видели, как по утрам и на закате вспучивается страшный омут, кто-то чёрный и огромный ворочается в густой, застоявшейся воде, разгоняя во все стороны тяжёлые волны.
Возле деревни Громотушкины кусты редеют. Осины да берёзки остаются позади, скоро покидает Громотушку и калинник. А речка всё бежит и бежит вперёд, через деревенские огороды, через неширокие улицы. Теперь её сопровождают только вётлы, они по-прежнему низко, до самой земли, кланяются своей благодетельнице и повелительнице.
За деревней Громотушка выбегает на низкую луговину — здесь её встречают непроходимые заросли осоки и камышей — и неслышно вливается в широкую, многоводную Громотуху.