— Я слушаю, Зубов. Что у тебя?
— Да так… Пустяки. И вам смешно, наверное, будет, — угрюмо проговорил Зубов.
— Тогда я и посмеюсь.
— Вы сами были не так давно в штрафной роте. За что — я не спрашиваю…
— Ишь ты! — Голос Кошкина на этот раз прозвучал более жёстко, он, кажется, нагнулся к Зубову, глаза его оказались совсем близко и больно резанули по лицу. И Зубов вспомнил — точно так же эти зрачки впились в него там, под Валуйками, когда он, повергнутый наземь, признался, что стрелял в него. — А что же ты хочешь спросить?
— Я вот всё шёл по этому болоту и думал про те слова ваши о Родине… По-всякому о них думал. И любопытно стало мне — сами-то вот где… и в чём нашли Родину? Что это такое?
Зубов всё это произнёс медленно, отвернувшись от Кошкина, глядя, как во мраке течёт и течёт нескончаемая цепочка штрафников, слушая, как чавкает болотная жижа под их сапогами.
По-прежнему над головой висело низкое, чёрное небо, лишь с одного края, где-то далеко, оно временами озарялось слабым и бессильным заревом, — может, то немцы или наши пускали ракеты, а может, просто поблёскивали летние зарницы.
Кошкин стоял не шевелясь, всё так же опираясь обеими руками о палку. Он всё так же пристально глядел на Зубова. И хотя тот стоял отвернувшись, но чувствовал этот взгляд.
— Ну-ка, подними голову! — жёстко скомандовал Кошкин.
И Зубов вдруг почувствовал, что поднять голову и поглядеть в блестевшие во мраке глаза Кошкина ему нелегко. Какая-то сила мешала этому, шея вдруг одеревенела.
Он собрал все силы и, чувствуя, как трещат шейные позвонки, голову всё же поднял.
— Вот что, Зубов… И это болото — Родина. И это небо, и комары. И та земля, — Кошкин кивнул через плечо в сторону, куда цепочкой двигались штрафники, — та земля, в которую зарылись сейчас немцы. И дело не в том, где её найти… Ты не об этом хотел спросить.
— Может, и не об этом, — согласился вдруг Зубов.
— А вот когда найти?! А?
— Правильно, — выдохнул Зубов, поражаясь чему-то.
Командир роты с полминуты молчал, кромсая Зубова блестевшими глазами. И Зубов, не смея без команды повернуться и уйти, стоял покорно, не решаясь даже отвести взгляд, опустить голову, стоял и ждал ещё каких-то слов этого человека, наделённого неограниченной властью, имевшего право, даже обязанного там, в Валуйках, пристрелить его, но не сделавшего этого.
— Так вот, мне кажется, что скоро ты найдёшь её в конце-то концов, — проговорил Кошкин. — Во всяком случае, я желаю тебе этого, Зубов… Встать в шеренгу!
* * * *Весь день на высоте прошёл спокойно. Немцы не забыли, однако, о русских, оставшихся у них в тылу, их снайперы таились где-то под разбитыми, обгоревшими танками, внимательно наблюдали за сопкой, и, едва над бруствером окопа возникал силуэт или мелькала тень (Иван время от времени и в разных местах высовывал из окопа на черенке лопаты то каску, то снарядную гильзу), сразу раздавалось несколько выстрелов, пули торопливо клевали в металл, со звоном уходили в рикошет.
— Отставить! — в конце концов распорядился Ружейников. — Отрикошетит в тебя самого или в кого из нас!
— Полезли бы уж, что ли, — вяло проговорил Иван, отбрасывая палку. — Коли судьба нам тут, так уж скорей пущай. А то тянут жилы.
— Ай-ай! Умирать торопишься? — с укором произнёс Магомедов. — Успеешь.
Иван ничего не ответил азербайджанцу, поглядел на безмятежно спящего Семёна, потом задрал голову, стал смотреть куда-то вверх.
Там, над сопкой, в недавно очистившемся от дыма небе, медленно плыл, распластав крылья, неизвестно откуда взявшийся аист. Он парил на небольшой высоте, с земли было видно, как он поворачивал голову на длинной шее то вправо, то влево, будто высматривал, что делается здесь, на бывшей уничтоженной батарее, и там, возле разбитых танков, под которыми лежали немцы, и ещё дальше, за речкой, на узкой кромке открытой земли между болотом и лесом. Вслед за Иваном аиста увидели Магомедов и Ружейников. Несколько минут три человека, грязные, заросшие щетиной, в оборванных, обгорелых гимнастёрках, забыв на эти минуты о немцах, о павших и похороненных в воронке от вражеского снаряда своих товарищах и о своей неотвратимо приближающейся, как понимал каждый, смерти, наблюдали за вольной и сильной птицей. Смотрели они на неё по-разному: Иван — с усталой и тихой грустью, в зрачках его что-то вспыхивало и гасло; Ружейников — будто равнодушно, лишь пыльные, измученные веки его мелко-мелко подрагивали; Магомедов — по-детски удивлённо и восторженно, чёрные глаза его открывались всё шире и шире, будто видели в небе не обыкновенного аиста, а какое-то невообразимое, немыслимое чудо.
Сделав широкий круг над развороченной солдатскими лопатами и снарядами сопкой, аист, по-прежнему не шевеля крыльями, поплыл к реке.
И вдруг туго распластанные крылья аиста сломались, в одно мгновение превратились в лохмотья. И лишь потом донёсся выстрел. Птица бесформенным комком стала падать вниз.
— Сволочи! — Магомедов, обезумев, вскочил во весь рост, затряс кулаками.
— Сволочи-и!
Иван зверем метнулся к Магомедову, схватил за ремень, изо всей силы дёрнул, повалил бывшего командира самоходки на дно траншеи.
— Уйди! Прочь! — вскричал Магомедов, пытаясь подняться.
Тогда Иван навалился на него всем телом, подскочивший Ружейников схватил азербайджанца за руки.
— Утихни! Кому сказано! — прохрипел старший лейтенант, вытащил на всякий случай из кобуры Магомедова пистолет. — Распсиховался тут!
Пока всё это происходило, немцы, развлекаясь и упражняясь в меткости, со всех сторон палили по падающей птице. Мёртвый аист только переворачивался в воздухе, от него густо брызгали перья, а потом, кружась, медленно падали вниз.
Разбитое, разорванное пулями тело птицы давно упало где-то на землю, давно перестали стрелять немцы, а лёгкие перья ещё долго сыпались и сыпались.
— Твоё счастье, что на аиста глазели, а не на окоп, — сказал Иван, отходя от Магомедова. Тот лежал на дне окопа лицом вниз, ничего не выкрикивал теперь, только хрипел и царапал пальцами землю.
Всё было тихо. Иван и Семён лежали на бруствере, сквозь натыканные в землю ветки смотрели вниз, где в разных местах чернели тёмными глыбами разбитые танки, а дальше поблёскивала, отражая звёздный свет, неширокая речка. Нигде ни звука, ни огонька, будто вокруг на много километров не было ни одного человека, ни одного живого существа, река и та омертвелая, течение воды словно прекратилось почему-то и теперь никогда уже не возобновится.
— Письмо-то Наташке не забудь переслать, ежели что, — вполголоса проговорил вдруг Семён.
— Помнишь, — усмехнулся Иван. Достал письмо и вдруг разорвал его надвое, потом ещё надвое.
— Ты что?! — сдавленно вскрикнул Семён, вырывая обрывки.
— Вернёшься домой — сам и расскажешь ей про свою… про что в письме. А лучше — не надо.
Семён, сжимая в кулаке бумажные клочья, спросил, помедлив:
— Ты, дядь Ваня… веришь, что вернёмся?
— Обязательно.
— Если бы так, — вздохнул Семён.
— Жизнь, Сёмка, никому ведь не убить, сказал вон Магомедов.
И хотя Сёмка не понял, при чём тут Магомедов, переспрашивать не стал, разгрёб в бруствере ямочку, сунул туда изорванное письмо и привалил землёй.
— Правильно, — сказал Иван. — Бабам и так нынче сколько горя. Пущай этого не узнает.
— Не в том дело, — вздохнул Семён.
— А в чём?
— Этого не объяснить. И не понять никому. Олька хорошая, она никому не хотела… чего-то причинить. «Наташку, говорит, когда вернёшься, люби ещё сильнее… и береги».
— Чего ж она хотела?
— Чтобы её немного пожалели.
— Это как же? — повернул голову Иван.
— Я и говорю — не понять.
Иван немного помолчал, вглядываясь в темноту. Повернулся на бок и вздохнул.
— Не знаю, Сёмка, большой ли, малый ли грех у тебя с ней был… Только я не одобряю.
— Не было греха, — упрямо сказал Семён. И, ощущая на себе вопросительный, непонимающий взгляд Ивана, прибавил чуть раздражённо. — Да, всё было! А греха не было.
Иван больше ничего не стал расспрашивать.
Тихо всё было на высотке и вокруг неё и после двух часов. Как было приказано, Иван в положенное время разбудил Ружейникова с Магомедовым, а сам лёг на дно окопа, на место командира батареи, ощущая нагретую его телом плащ-палатку.
— А я не усну, выспался, — произнёс Семён. — Пусть лучше ещё Ружейников или Магомедов поспят.
— Не можешь, а тебе надо. Ты постарайся, — сказал Иван. — А то, чую, будет завтра дело…
— Как это чуешь?
— А как зверь лесной пожар чует. Спи!
Семён покорно лёг на землю и в самом деле скоро заснул, опять провалился, как в яму.
Проснулись Иван и Семён от грубых толчков — не то тряслась земля, не то их кто-то безжалостно пинал. Ночь уже кончилась, занимался рассвет. Небо над высотой было затянуто, как скатертью, бледно-оранжевым светом, за скатерть будто непрерывно дёргали, она то съезжала в сторону, к речке, то снова распластывалась над головой. В уши колотил беспрерывный грохот.
— Что? Лезут? — прокричал Иван, вскакивая.
— Приготовиться! Приготовиться! — орал Ружейников, размахивая пистолетом, и действительно пинал Семёна. Он был в каске, каска сидела на голове криво. Рот командира батареи тоже был страшно перекошен, в чёрной дыре хищно поблёскивали зубы. На шее у него болтался бинокль. В левой руке старший лейтенант держал за ствол автомат, и, когда Семён вздёрнулся с земли, сунул ему оружие, и, увидев, что Семён взял его, повернулся и побежал вдоль окопа.
Через несколько мгновений все четверо лежали на бруствере и смотрели, как за рекой по всей кромке леса, уходящей вдаль, во мраке колышется поднятый снарядами слой земли и дыма, а снизу, прорывая этот слой, вспучиваются пёстрые, раскалённые бугры, а потом взрываются и летят вверх и в стороны тугими огненными брызгами. Под мерцающим светом от взрывов блестела перетоптанная, спутанная трава по склону холма, по ней от разбитых танков в сторону реки бежали тёмные фигуры немецких снайперов, стороживших запертых на высоте людей. Трава была скользкой, немцы бежали и падали. Поднимались и опять бежали.
— Из ручного их бы можно ещё достать! — прокричал Иван сквозь грохот.
— Отставить! Это одиночки. А патронов…
Иван всё понял, что хотел сказать Ружейников, повернул голову к Семёну. Тот, покусывая нижнюю, заскорузлую губу, спокойно глядел на убегавших немцев, на взрывы за рекой, на подожжённый снарядами в нескольких местах лес и чуть улыбался.
Неожиданно где-то недалеко, над болотами, густой мрак пронзила зелёная ракета, грохот артиллерийской канонады почти смолк, но вражеские пушки, расположенные вдоль кромки леса, изредка постреливали, снаряды их рвались недалеко в болоте.
— Ничего не понимаю, — пробормотал Ружейников. — Они бьют прямой наводкой в болото. Неужели наши из болота наступают? Это немыслимо!
— Они наших в упор расстреливают! — закричал Магомедов. — Надо подавить их пушки! Разрешите? Отсюда их легко накрою…
— Надо, говоришь? Наверное, надо… — хриплым и неуверенным голосом произнёс Ружейников, растирая кулаком подбородок. — Давайте — ты и Савельев Иван!
Магомедов с Иваном вскочили уже, чтобы кинуться к пушке, но Ружейников поднял руку:
— Стойте! Что это?
Из-за реки донёсся какой-то вой. Он всё поднимался, нарастал там, далеко, где стреляли немецкие пушки, его заглушали орудийные выстрелы, временами накрывал волнами вспыхивающий треск автоматов.
— Отставить, Магомедов! — Командир батареи почему-то зло поглядел на азербайджанца, на Ивана Савельева, кивнул туда, за реку: — Ты слышишь? Вы слышите?
— Там люди в атаку пошли, — сказал Магомедов.
— Пошли, — согласился Ружейников. — А что они кричат?
Немецкие орудия стреляли всё реже, но всё более нарастал треск автоматов. Однако он теперь не мог заглушить яростный рёв человеческих голосов. Но это было не привычно-знакомое, раскатистое «ура-а!», люди кричали как-то по-другому, яростно, по-звериному.
Магомедов, Иван Савельев и Семён слушали этот рёв и молчали.
— Та-ак, — вяло и бесцветно промолвил вдруг Ружейников, снял каску, сдёрнул пилотку и вытер ею взмокшее лицо. — А я, кажется, слышал такое… нынче зимой. Когда мы на Вязьму наступали. Так… с такими криками в атаку штрафники, штрафная рота ходила.
— Товарищ старший лейтенант! Смотрите! — закричал Магомедов. — Они отходят!
Ружейников торопливо вскинул к глазам бинокль. Но и без бинокля было видно, что по всей кромке леса по-прежнему шёл бой. Лесной клин, выходящий к реке, начал вдруг окутываться дымом — то ли деревья загорелись, то ли немцы подожгли дымовые шашки. Огня, во всяком случае, с высоты не было видно. Ружейников, Магомедов да Иван с Семёном видели лишь, как в рассветной полумгле сквозь клочья и полосы дыма бегут толпы немцев. Часть из них залегла на противоположном берегу, торопливо окапывалась, остальные кидались прямо в воду, переплывали, переходили неглубокую речушку и тоже принимались зарываться в землю. Ружейников наблюдал за всем этим, даже приподнялся на руках, будто изготовился к прыжку.
— Сосенки-ёлочки! — воскликнул он, остервенело сверкнув глазами. — Сейчас они пожалеют, что не задавили нас тут. Магомедов и вы, Савельевы, — к орудию!
Справа, на западе, где небо было темнее всего, оно осветилось вдруг бледно-оранжевым заревом, будто именно оттуда, с противоположной стороны, вздумало сегодня взойти солнце, и до высоты, до огневой позиции бывшей батареи, от которой осталась одна пушка, докатился гул, глухой и могучий. Он шёл будто под землёй, колыша её, грозя ежесекундно разорвать недра, вырваться наружу и тогда уж в неудержимой ярости затопить всё вокруг, смять, растереть в порошок всё живое и мёртвое.
Четверо людей на высоте, измученных, слабых и беспомощных, невольно повернули головы на этот зловещий звук.
— Началось, — ссохшимися губами прошептал Ружейников. — Наше или немецкое?
Старший лейтенант не произнёс слова «наступление». Но это и так было ясно.
— Я говорил, Сёмка, что сегодня будет дело, — улыбнулся Иван весело, облегчённо, будто все смертельные опасности были уже позади.
— Чему радуешься? — рассердился Ружейников. — К орудию, говорю! Выкатить вот сюда, на прямую наводку. И слушать мою команду!
Небо над рекой, лесом и болотами снова было завалено теперь, опутано космами дыма, но сквозь редкие прогалины виднелись синие окошки, они становились всё светлее, сквозь них проливался на искорёженную снарядами и бомбами, на сожжённую безжалостным огнём землю новый, длинный летний день…
* * * *Этот новый день войны, который, может быть, мало чем отличался от многих и многих предыдущих, стал, как и предыдущие, последним для тысяч людей, мужчин и женщин, молодых и пожилых, хороших и плохих, известных и безымянных…
Этот день стал последним для Алексины, молодой и красивой женщины, с отвращением носившей в себе чужой и ненавистный ей плод, для азербайджанца Магомедова родом из Шемахи, для капитана Кошкина, чья жизнь, несмотря на выпавшую ему тяжёлую судьбу, была не длинной, но прекрасной… Война, как ненасытное чудовище, пожрала очередные свои жертвы и с грохотом покатила дальше, а земля поседела за этот день ещё больше…
В этот день закончил никчёмный свой жизненный путь и Леонид Гвоздёв, человек подлый и мерзкий, каковых тоже в немалом количестве производит природа. Но он погиб не от фашистской пули, его застрелил Зубов, сын бывшего белогвардейского полковника, вор-рецидивист, приговорённый когда-то советским судом к высшей мере наказания. Прикусив до крови губу, он полоснул его из автомата в тот момент, когда Гвоздёв, перебежавший уже к немцам, выхватил из зелёного ящика снаряд и подал его вражескому артиллеристу. Немец, долговязый и сутулый, согнувшись, принял снаряд и повернулся к пушке, собираясь вогнать его в ствол, не заметив ворвавшегося сквозь тучи пыли и дыма на огневую площадку Зубова. Автомат в руках Зубова несколько раз дёрнулся, немец мешком отвалился в сторону, тяжёлый снаряд, выпав из его рук, ударился о станину и покатился куда-то.