Говорили также, что Серафима, будучи несколько лет депутатом горсовета, носилась с идеей строительства метрополитена, долженствовавшего связать Северную сторону с центром и проложенного в полой бетонной трубе по дну бухты. Очевидно, слух этот был сильно преувеличен, но соответствовал масштабу Серафимы.
Новый директор института, из молодых, чувствовал себя крайне неуютно в соседстве с такой сотрудницей. Поэтому, когда после юбилея Серафима явилась к нему и прямо спросила, следует ли понимать подарки как приглашение на пенсию, пряча глаза, ответил утвердительно. Это была его роковая ошибка.
– Института такого теперь нет. Она стерла его с лица Земли, – сказал Вениамин, блаженно улыбаясь. – Там сейчас нотариальная контора.
– Каким образом?
– Сначала она распустила слух, что директор – гомосексуалист, – фотограф уже понял, что зять не в восторге от тещи, а потому выкладывал все как есть. – Знаете, такие слухи труднее всего опровергнуть. Никто прямо не говорит... Директор бежал, Серафима напустила на институт три комиссии по письмам трудящихся, и все! Финита ля комедия!
Вениамин все больше нравился Демилле. Они побрели к далекой закусочной по пляжу, а там выпили по стакану сухого вина. Вениамин начал рассказывать про «деяния».
Первым деянием Серафимы на пенсии стала кампания по борьбе с аморальностью. Теща взяла под свое начало добровольную народную дружину и каждый вечер, возглавляя группу пенсионеров с красными повязками, прочесывала скверы и бульвары Северной стороны. Зазевавшиеся матросики, коротавшие увольнения на скамейках со своими подружками в темных уголках, извлекались на свет божий и сдавались патрулю. Девицы подвергались публичному осуждению с сообщением на работу. Очень скоро район очистился от сомнительных парочек, и Серафима начала второе свое деяние – кампанию по борьбе с курением.
Чистота нравов насаждалась последовательно. Курить, конечно, не перестали, но стали делать это скрытно, опасаясь штрафа. Естественно было после такой подготовки взяться за главный бич общества – алкоголизм.
– Тут уж даже я участвовал, – сказал Вениамин, цедя сухое вино. – Помогал оформлять стенды. Фотографировал алкоголиков. У меня прекрасная коллекция подобралась... Но пока искореняли пьянство, снова выросла аморальность, возродилось курение. Начали сначала. Про мелкие кампании я не говорю. Проверяли рынок, репертуар на танцплощадках... Это все семечки...
Опытный глаз Вениамина определил, что пора выходить на заработки. Он поблагодарил Демилле и отправился туда, где раскинулись на песке тела отдыхающих. Демилле в плавках и с портфелем в руках побрел куда глаза глядят, пока не пристроился в тени чахлого деревца.
На следующий день он наведался на почту справиться о телеграмме; потом повторил визит. На третий раз понял: телеграммы от Ирины не будет.
Дни сначала тянулись, потом побежали один за одним, похожие друг на друга, как тещины вареники, которыми она неизменно потчевала зятя: с вишнями, с творогом, с абрикосами. Пару раз он встречался с Вениамином за бутылкой сухого вина в той же закусочной, причем узнал несколько новых историй про Серафиму и даже про себя с Ириной. Фотограф проникся к Евгению Викторовичу полным доверием и на третий раз решился рассказать о том, что известно общественности о родственниках Серафимы, опять-таки с ее слов.
Переполняясь сначала изумлением, а потом негодованием, Демилле слушал из уст практически незнакомого ему человека историю своей женитьбы, искаженную до неузнаваемости. Он узнал о том, что добился Ирины хитростью, обманув доверчивую девушку, и не женился бы на ней, если бы теща сама не привела его в загс; что он бездельник, пьяница и потаскун (отчасти верные, но очень уж гиперболические определения); что Ирина проклинает тот день, когда вышла за него замуж; что он диссидент, да-да! – и что он, наконец, спит и видит, когда станет хозяином особняка на Северной стороне после смерти тещи и тестя. Вениамин излагал это, сардонически улыбаясь.
– Будете опровергать? – спросил он.
– Попробуй опровергни! – Демилле нервно рассмеялся.
По словам Вениамина, сведения, сообщенные им о Демилле, знал каждый второй житель Северной стороны. Фотограф советовал выбросить все из головы, поскольку бороться с инсинуациями не представлялось возможным.
И Лилина история, оказывается, была известна, правда, вывернутая наизнанку. В частности, переезд семьи в Севастополь трактовался как единственная мера по спасению чести дочери. Убивши любовь и ребенка, мать спасала Лилину честь! Каково? Слушая фотографа за бутылкой вина, Демилле шепотом матерился.
– Вы не думайте. Некоторые люди Серафиме Яковлевне не верят, – успокаивал Вениамин.
– Некоторые! А большинство?
– А что вам большинство? Вы же тоже из «некоторых».
Это тонкое замечание фотографа заставило их выпить еще одну бутылку. Здесь Демилле дал промашку, ибо бдительное антиалкогольное око Серафимы мигом засекло, что зять слегка под мухой, когда Евгений Викторович вернулся домой. Это послужило сигналом к наступлению.
Через пару дней Демилле стал ощущать внимание соседей и незнакомых людей. Его провожали взглядами, перешептывались. Однажды удалось расслышать: «Бесстыжие глаза...» Демилле нервничал. Серафима Яковлевна по-прежнему кормила варениками и расточала гостеприимство, особенно на людях.
Лиля разъяснила ситуацию в одной из вечерних бесед, которым они предавались наверху, в гостевой комнате, когда прохлада опускалась на раскаленный город.
– Женя, пойми меня правильно. Тебе лучше уехать.
Демилле и сам это чувствовал, но все же спросил: почему?
Оказывается, он бросил жену с ребенком в Ленинграде, а сам под видом командировки пьет и валяется на пляже (донесли доброхоты); теща, надрываясь, как ломовая лошадь, тащит хозяйство, а он палец о палец не ударит. Вот в таком разрезе. Лиля сказала, что об этом твердит уже вся улица.
Демилле расстроился. Уезжать надо было немедля, но куда? В Ленинграде все в отпусках, придется снова искать пристанище... Кроме того, удерживала начавшаяся уже Олимпиада и тещин цветной телевизор, перед которым он просиживал вечерами, наблюдая за соревнованиями.
– Как ты можешь с нею жить? Как ты можешь с нею жить, Лиля? – сочувственно повторял Демилле.
– Привыкла... Почему-то у меня нет на нее зла. Я сама удивляюсь.
Вскоре стемнело, над бухтой зажглись крупные, величиною с кулак, звезды. Под окном возник шум – вернулся пьяненький тесть. Михаил Лукич последнее время стал попивать; он и раньше не чурался, но с тех пор, как Серафима вышла на пенсию и усилила размах хозяйственной деятельности и общественной работы, Михаил Лукич стал прикладываться чаще, несмотря на антиалкогольные устремления жены. Его страждущая порядка душа не могла выносить безалаберности и показухи, когда стряпанье обедов, кулинарные заготовки, хозяйственные нововведения делались больше для того, чтобы поразить воображение соседей, чем для дела; причем Серафима обычно лишь начинала очередную кампанию, а доводить дело до ума приходилось тому же Михаилу Лукичу. Он поневоле топил протест в вине: начинал шуметь, но не конкретно; а вообще производил разного рода крики, среди которых излюбленным был: «От винта!!!» Обычно Серафима легко его утихомиривала, и бедному Михаилу Лукичу приходилось в течение двух-трех дней зарабатывать горбом прощение.
Вот и сейчас, как только Серафима вернулась из дружины с повязкой на голой руке, она сразу задала мужу перцу, и он сдался на удивление быстро, так что Серафима даже не размялась как следует. «Да перестань, заяц!.. Ну что ты, заяц...» – бормотал Михаил Лукич примиряюще. А она кричала (опять-таки с расчетом на соседей): «Я тебе покажу „заяц“! Ты думаешь, раз ты мой муж, я тебе прощу?! Я и в своем доме пьянства не потерплю!» И тому подобное. Через пятнадцать минут разбитый наголову заяц Михаил Лукич уже храпел в постели.
Но заяц Серафима только-только вошла во вкус. Демилле знал по опыту, что это – надолго. Устроившись под навесом с теткой Лидой, Серафима до поздней ночи выпускала пар и перемывала мужу косточки.
Демилле еле дождался, когда они утихомирятся и уйдут в дом, после чего спустился покурить. Он вышел к ограде, нашел какой-то ящик и уселся на нем в черной тени виноградника. Луна стояла высоко, заливая светом пустую улицу; бухта вдалеке сияла огнями кораблей...
Вдруг он услышал топот ног: по улице бежали двое парней. У одного в руках была пустая трехлитровая банка. Парни добежали до калитки тещиного дома и остановились. «Звони!» – тяжело дыша, сказал один. «Перебужу народ». – «Звони, не бойся! К ней отдельно». Парень с банкой нажал на кнопку. Через некоторое время из дверей дома показалась Серафима в махровом халате. Она не спеша пошла к калитке.
Демилле затаил дыхание и прижался к ограде, совсем утонув в ночной тени. «Тетя Сима, нам как всегда! Вы уж простите, что поздно!» -«Фу, алкоголики несчастные!» – добродушно фыркнула она, взяла пустую банку и отправилась за дом. Демилле слышал, как лязгнул засов погреба. Через несколько минут Серафима вернулась с полной банкой вина. Парень принял ее через калитку и сунул Серафиме деньги. «Спасибо!» – «Пейте на здоровье. Только днем мне не попадайтесь – заберу!» – «Да мы знаем».
Серафима вернулась в дом, а парни, отойдя несколько шагов от калитки, по очереди приложились к банке. «Крепленое! Я тебе говорил!» И исчезли.
На следующее утро Демилле демонстративно никуда не пошел, не спустился и к завтраку. Тетка Лида зудела под окном, как муха: «Спять, как баре. Подай-принеси, без прислуги не могуть...» – конечно, это относилось к нему. Он сходил на пристань, рядом с которой была железнодорожная касса, и узнал, что с билетами плохо. Собственно, это надо было предполагать. С большим трудом, пользуясь обаянием и жалобами на безвыходные обстоятельства, ему удалось уговорить кассиршу принять заказ. Ближайший срок был – через неделю. «Продержаться бы эту неделю», – подумал он.
Но продержаться не удалось. Вечером Демилле, прихватив транзисторный приемник тестя, ушел гулять на холм Славы, чтобы не мозолить глаза. Здесь продувал теплый ветерок, внизу ползали по бухте катера; от причала Нахимовской пристани отваливал белый теплоход.
Неподалеку на составленных одна к другой скамейках сгрудилась компания молодежи с магнитофоном и гитарой. Демилле вытянул из транзистора прутик антенны и принялся крутить ручку настройки. Сквозь вой и скрежет помех доносились музыка, иностранная речь, заунывное восточное пение... Он услышал вдруг русскую речь с той характерной интонацией, которую не спутаешь с другой. Женский голос с металлической окраской и почти неуловимым акцентом передавал новости. Голос то замирал, то усиливался, на его фоне пульсировала морзянка. «Сегодня в Москве скончался известный актер театра и кино, исполнитель популярных песен Владимир Высоцкий», – тем же равнодушным, констатирующим голосом сказала дикторша, а дальше было не разобрать, свист, скрежет...
Демилле сидел оглушенный. Неужели правда? Да, в таких вешах они не врут. Это не какой-нибудь комментарий, а факт. Смерть. Господи, как нелепо!.. Его охватила горечь, он понял внезапно, что произошло нечто важное не только для него, но для русской жизни вообще. Чувство это было не похоже на то, что он пережил со смертью Аркадия. Там было сожаление по поводу незадавшейся жизни, здесь – боль, горечь и почти мгновенное осознание масштаба потери не для искусства даже, а именно для нации. И не в популярности тут дело, а в том – каким путем и почему пришла эта популярность. И даже не в этом, а в чем – объяснить нелегко.
Словно в подтверждение его мыслей, из магнитофона на соседней скамейке вырвалась песня Высоцкого. «Я стою, как перед древнею загадкою, пред великою и сказочной страною. Перед солоно да горько-кисло-сладкою, ключевою, родниковою, ржаною...» Он поднялся со скамейки и пошел к тещиному особняку. Какое-то неудобство было в мыслях, некая неловкость, пробивавшиеся сквозь раздумья о Высоцком. Уже подходя к дому, он понял: стыд! Этим чувством был стыд. Ему, русскому человеку, сообщил эту горестную весть чужой, иностранный голос! Да разве могут они понять – чем он был для нас?!
За ужином Демилле был мрачен, безмолвствовал. Теща тоже была не в духе, что выражалось в зловещем звоне посуды. Лиля сидела, не поднимая глаз: она слишком хорошо знала эти признаки надвигающейся бури.
– Ты знаешь, Лиля, Высоцкий умер, – наконец обратился к ней Демилле, чувствуя, что затевать любой разговор опасно.
Серафима Яковлевна ждала лишь повода, чтобы ринуться в бой.
– Это какой Высоцкий? – встрепенулась она.
– Актер, – коротко ответил Демилле.
– Это который хрипит? Таких актеров на базаре пучок – пятачок.
– Он очень популярен, – примиряюще заметила Лиля.
– Популярен среди алкоголиков. И сам алкоголик. Оттого и подох! Полудурок!
Мгновенное бешенство закипело в Демилле. Он побледнел, чувствуя, как начинает предательски дергаться нижняя губа. Стараясь унять дрожь, произнес с расстановкой:
– Вы не смеете так говорить. Этот человек сказал о русской жизни...
– О русской жизни?! – перебивая его, загремела теща. – Да ты-то что понимаешь в русской жизни?! Русский нашелся!
– Ну, заяц... – попытался успокоить ее Михаил Лукич, но Серафиму было уже не остановить.
– А что, неправда? Наплодили бездельников! Один бездельник орет, другие подхватывают! А сами палец о палец не ударят! Интеллигенты вшивые! Вы, что ли, страну защищали? Вы ее строили? А туда же – орать! Обличать! Диссиденты вы, антисоветчики, а не русские! И Высоцкий ваш – антисоветчик! Русские – мы!
Серафима и Демилле смотрели друг на друга ненавидящими глазами. Приступ бешенства у Демилле прошел, дрожь внезапно унялась.
– Да... Вы – русские... – медленно начал он. – Вы из тех русских, которые во все времена были сытым самодовольным стадом. Вы – русские, которым не нужна русская культура. Вам никакая не нужна! – выкрикнул он, чувствуя, что губа снова начинает прыгать. – Я ненавижу вас!
Теща улыбнулась, глядя на Демилле. Казалось, ей были приятны его слова.
– Вот и договорился, зятек... Вот и показал себя, – покачивая головой, произнесла она и оглянулась, точно ища поддержки. За изгородью, отделяющей сад от соседнего участка, уже торчали головы соседей.
– Мы его вареничками кормим, а он советскую власть хает, – возвысила голос теща.
– Вы – не советская власть! Не путайте! – закричал Демилле, вскакивая с места.
– Я-то не путаю, я никогда не путала. Учить меня вздумал, сопля несчастная. Барчук! Мало мы вас душили!
– Мама... – простонала Лиля.
– Ну, заяц... – убитым голосом поддержал Михаил Лукич.
Демилле бросился наверх, сопровождаемый криками тещи. Слава Богу, собираться недолго! Он затолкал в портфель вещи, огляделся – не забыл ли чего? На глаза ему попалась гипсовая статуэтка, изображавшая Венеру Милосскую, – грубая рыночная поделка, которыми полон был дом. Не помня себя, он схватил ее за талию и грохнул на пол. Она вдребезги разлетелась, что несколько успокоило Евгения Викторовича. На ходу застегивая портфель, он сбежал вниз.
У выхода из дома его ждала Лиля. Поодаль, за столом, еще бушевала буря.
– Женя... Ну зачем? Куда ты? – шептала Лиля.
– Прости. Не могу больше, – Евгений Викторович поспешил к калитке.
Последнее, что он увидел, затворяя калитку со стороны улицы, были страдающие, полные слез Лилины глаза. И потом, когда взбирался на кручу, долго слышал позади выкрики тещи: «Катись! Катись!» – сопровождаемые ее бурным хохотом.