«Мы — и деревья и люди, — умирая, отдаем свою жизнь другим, — сказала она. — Я жалею, что Пушкин назвал природу равнодушной».
В молодости Старая Береза была влюблена в Ветра-Полуночника, случалось, что до утра он гладил ее покорные листья. В ее ветвях прятались партизаны. Она убедительно доказала мне, что деревья верно служат людям, а люди нередко относятся к ним беспощадно.
Юра рассказывал, и его странное лицо все разгоралось от радостного волнения.
— Мы верим тебе, — сказал Петр Степанович, — но ведь, кроме нас, никто тебе не поверит. Немногим удается проникнуть в выдуманную страну, и в конце концов они возвращаются, чтобы рассказать о ней обыкновенным людям. Я не стал бы уговаривать тебя, ты счастлив, но это короткое счастье! В обыкновенном мире, конечно, не бродят по лесам, разговаривая с березами, белками и ежами, ты же не захочешь огорчить тех, кто любит тебя. И, кстати, теперь тебе не нужно превращаться в собственный рисунок, потому что Лука Лукич улетел неизвестно куда в авиашубе, а мачеха надеется, что она навсегда избавилась от тебя.
— Короче говоря, — сказал Петька, — не будешь же ты всю жизнь бродить по лесам голодный, заросший, в ковбойке и оборванных джинсах. Вот еще Маугли нашелся! Лесники-то не знают о твоих фантазиях. Примут за браконьера — и вся недолга!
— Самое важное, что каждый час, каждую минуту тебя ждет надежда на счастье, — прибавила Таня.
Заслушавшаяся Мария Павловна уронила судки. Суп пролился, котлеты покатились, и только нетронутый кусок шоколадного торта соблазнительно темнел на зеленой траве.
Юра метнулся в сторону, когда Петр Степанович вынул из кармана волшебную палочку. В больших, мягких глазах было: «Да, да, да», но все выгнутое, как сломанный обруч, лицо говорило: «Нет, нет, нет». Победили, конечно, глаза, ведь недаром же говорят что они «зеркало души». В этом «зеркале» шаткое сомнение стало сменяться уверенностью, а ведь от уверенности не больше двух шагов до решения. Петр Степанович взял в руки волшебную палочку. Ему показалось, что Юра будет стесняться своего превращения, и он скомандовал:
— Прошу отвернуться!
Все послушно отвернулись в сторону, а когда Мария Павловна спросила: «Теперь можно?» — на месте сильванта стоял высокий юноша, смуглый, с вьющейся каштановой шевелюрой, длинноногий, плечистый, но, как ни странно, чем-то непохожий на обыкновенных людей.
«Это пройдет, — подумала Таня, — через два-три дня он ничем не будет отличаться от нас».
(Но она ошиблась. Прошли годы, Юра стал великим поэтом, а поэты, да еще великие, во многом отличаются от обыкновенных людей.)
— Это прощание с детством, — сказал он задумчиво. — Никогда больше я не буду жить в придуманной стране. Рисовать сильвантов я тоже не стану — я не трус, но, по-видимому, это слишком опасно. Мария Павловна, спасибо за обед, от которого остался только кусок шоколадного торта. Я с удовольствием съем его, у меня першит в горле от орехов, которыми меня угощали белки, а есть сырые грибы можно, мне кажется, только один раз в жизни. Сегодня я возвращаюсь в Хлебников. Я не буду больше жить у мачехи просто потому, что я ее не люблю, а она не любит меня. Я окончу школу, а потом стану резчиком в Мастерской Игральных Карт. Надеюсь, что Иван Георгиевич устроит меня в общежитие. Ириночка снова начнет петь, и весь город будет слушать ее. А иногда она будет петь негромко, почти шепотом для меня, когда мы будем одни гулять по набережной вдоль моря. А теперь простите меня за все тревоги, которые я нехотя вам причинил.
Все на свете, к сожалению, кончается, пора и мне поставить точку, без которой не может обойтись самая занимательная история. Но пусть это будет очень маленькая, едва заметная точка. Она не помешает мне снова вернуться в страну, где ловят погасшие звезды и говорят правду, только правду, и ничего, кроме правды.
Обсуждаем четвертую сказку и не находим пятую
— Почему вы думаете, — спросил меня дядя Костя, когда я прочитал ему эту историю, — что здесь нет ничего полезного для моего путеводителя? Во-первых, вы подробно рассказали о Павле Степановиче, что вполне соответствует третьему разделу плана: коренные жители, отлучавшиеся из города только по неотложным делам. А во-вторых, из этой истории можно сделать практические выводы. Почему бы, например, не устроить нечто вроде соревнования между Немухиным и Хлебниковым в отношении чистоты и порядка?
Я спросил, думает ли дядя Костя упомянуть в путеводителе о чудесах и нельзя ли их тоже включить в условия соревнования. Дядя Костя подумал.
— Именно можно. Более того, необходимо! Помилуйте, тысячи людей верят в летающие тарелки. Почему же не задуматься, по какой причине именно в Немухине и в Хлебникове никто не удивляется чудесам? И потом, не надо забывать, что мы еще не нашли ни самовар, ни пушечку, ни шкатулку.
— Дядя Костя, а вы не думаете, что эти вещи Лука Лукич оставил себе?
Это была минута, когда о глазах дяди Кости нельзя было сказать, что они смотрят в разные стороны, потому что они сошлись у переносицы и его ошеломленный взгляд был прямо устремлен на меня.
— Более того, — продолжал я, — не только Заботкины, но и Петя, и вы, и Павел Степанович много раз встречались с Юрой Лариным. Могли они спросить у него, не видел ли он у своего отчима самовар, пушечку или шкатулку? Правда, он улетел в неизвестном направлении, но в Хлебникове осталась мачеха Юры. Она, без сомнения, очень зла на Луку Лукича и именно поэтому расскажет нам, что он украл из Музея.
— Немедленно еду в Хлебников! — крепко зажмурив глаза от волнения, сказал дядя Костя. — Я просто вижу пушечку у нее на дворе.
Конечно, дядя Костя не поехал в Хлебников. Поехал я, и это было прекрасно. Правда, если смелая мысль о соревновании городов была бы осуществлена, Немухину пришлось бы признать свое поражение. Мне даже захотелось переписать страницы, на которых Юра Ларин рассказывал о том, как хорош его городок, опоясанный ветряными мельницами и украшенный ржавыми якорями. Я бы охотно побродил по узким улицам, вдоль которых дома стояли так близко друг от друга, что можно было обменяться рукопожатием с соседом, жившим на противоположной стороне.
В доме, где жил Лука Лукич, меня встретила мачеха Юры, Неонила Петровна. Пожалуй, теперь нельзя было назвать ее дамой, мечтавшей, чтобы ее маленькими стройными ножками любовался весь город. Скорее можно было поверить, что она действительно съела своего первого мужа. Она была в халате и шлепанцах (а не в узких туфлях). Однако, когда я заговорил о Луке Лукиче, злость все-таки закипела у нее в пятках и поднялась до самого горла.
— Слышала, слышала, — злобно сказала она, узнав, что я из Немухина. — Лука рассказывал, что он там жил, но климат, видите ли, ему не понравился. И уехал, хотя ему в ноги кланялись, чтобы остался.
— А вы случайно не помните, Неонила Петровна, не подарили ли ему что-нибудь на память, когда он уезжал?
— Как же не подарили? Подарили. Другой часы получает, или перстень какой-нибудь, или портфель с золотой дощечкой. А ему — смеху подобно — старую пушку.
— Пушку! — Сердце у меня куда-то поехало, и пришлось приструнить его, чтобы оно вернулось на место. — Можно взглянуть?
Пушечка, стоявшая во дворе, была петровская, а не елизаветинская, как значилось в описи. Ей цены не было, и сразу стало ясно, почему Лука Лукич увез ее из Немухина вместо прощального подарка. Я зажег электрический фонарик и заглянул в короткий ствол. Он был набит осенними листьями, занесенными в пушечку ветром, но когда мне удалось добраться до дна, я, к сожалению, ничего не нашел.
— Неонила Петровна, — сказал я таким сладким голосом, что слова растаяли во рту, прежде чем мне удалось заговорить снова. — А может быть, Лука Лукич получил в подарок не только пушечку, но еще что-нибудь? Скажем, модель фрегата или самовар?
На этот раз у меня не оставалось сомнений, что ей до смерти захотелось съесть меня, потому что вместо ответа она промолчала, злобно оскалив длинные желтые зубы.
Если бы ветер умел играть на свирели, я подумал бы, что это — ветер. Он даже представился мне в лаптях и соломенной широкополой шляпе. Чем ближе я подходил к Мастерской Игральных Карт, тем отчетливее различал нежный женский голос, а когда один прохожий с доброй улыбкой сказал другому:
«Ириночка», — я понял, что поет та самая Ириночка Синицына, о которой старый резчик с огорчением писал сестрам Фетяска, что его дочка перестала петь.
Приближаясь к дому Ивана Георгиевича, я увидел хлебниковцев, которые слушали ее на балконах, у калиток, а некоторые даже выглядывали из ворот. Как было принято выражаться в старину, они «щадили ее скромность».
Слушатели зашикали, убедившись, что я подхожу к дому. Впрочем, шиканье прекратилось, когда мне открыл сам Иван Георгиевич, которого сестры Фетяска предупредили о моем приезде.
— Милости просим, — радушно сказал он.
Я передал ему письмо от Зои Никитичны, а он не теряя времени, передал мне карточную колоду.
— Чтобы не забыть, — сказал он. — А то память стала слабовата… Извините, я отлучусь на минуту. Попрошу Ириночку петь немного потише. Видите ли она сейчас стирает и в этих случаях особенно громко поет.
Он вернулся не один. Юноша с каштановой шевелюрой, высокий, тот самый, который был чем-то похож на молодого Блока, поздоровался со мной и сказал, улыбаясь:
— А ведь я знаю, что вы были у мачехи и ничего не нашли. — Он был дома и хотя не участвовал в сцене, разыгравшейся между мною и мачехой, но как бы участвовал: сидел у окна и думал, войти ему или нет.
— Мне хотелось поговорить с вами наедине — сказал он. — А между тем по лицу Неонилы было уже заметно, что у нее закипает в пятках обида. Но скажите, пожалуйста, вы нарочно не спросили у нее о шкатулке, кроме фрегата и самовара?
Я схватился за голову:
— Забыл! Неужели она у нее?
— Нет, у меня. Я храню в ней письма, ответы на письма и…
Ручаюсь, что он хотел сказать: «и стихи». Но удержался.
— И другие бумаги.
— Где же она?
— У Ириночки, — ответил Юра, и я догадался, что именно он впервые стал называть ее именно Ириночкой, а вслед за ним и весь город. — Сейчас принесу.
Это была высокая шкатулка, внутри покрытая красным лаком, а снаружи — черным. Она искусно складывалась из двух других шкатулок и, раскрываясь, составляла, как это было недаром упомянуто в описи, поверхность, на которую, как на письменный стол, было наклеено зеленое сукно.
— Но в ней ничего нет, — сказал я, заглянув сперва в верхнюю, а потом в нижнюю часть.
— Совершенно верно. Но было.
— Рукопись?
— Да, и очень интересная, по меньшей мере для меня. В жизни Тани Заботкиной были, оказывается, приключения, которые мне и не снились. Я видел Лекаря — такой симпатичный маленький человек. Но представить себе, что за ним в Немухин прилетела вся его Аптека… Словом, много любопытного, хотя кое-что Ночной Сторож, без сомнения, придумал. Скажем, едва ли Солнечные Зайчики могли так долго прожить без воздуха. Все зайцы, как известно, нуждаются в воздухе, а солнечные уж и подавно! Ведь недаром же они старательно прячутся в пасмурную погоду! Но все это, разумеется, мелочи. Лошадь в розовых очках — просто прелесть! О сороках рассказано слишком подробно. Но зато историю о том, как два мальчика держали пари, кто дольше просидит под водой, вообразить, по-моему, невозможно. Вот!
И Юра торжественно протянул мне толстую тетрадь.
— Вам даже не придется переписывать ее, это сделала Ириночка, а у нее разборчивый почерк…
Он хотел продолжить, но в эту минуту Ириночка вошла в комнату, и это была минута, когда Юра забыл обо мне, о шкатулке, о том, что он в ней нашел, и даже, без сомнения, о том, что на дворе — день, а не ночь.
Я люблю слово «симпатичный», хотя в наши дни оно почему-то кажется старомодным. Так вот, это слово не просто подходило к Ириночке Синицыной, а, я бы сказал, подбегало. С первого взгляда можно было сказать, что о других она думает больше, чем о себе.
— Ночной Сторож назвал эту историю «Великий Нежелатель Добра Никому», — сказал Юра. — Но, по-моему, это не очень удачно. Ведь все-таки он желает добра собственной дочке! И потом, завидовать всем — это все-таки другое, чем не желать добра никому. Я назвал бы ее
МНОГО ХОРОШИХ ЛЮДЕЙ И ОДИН ЗАВИСТНИК
Таня отправляется в аптеку "Голубые Шары"
Машинистка Треста Зеленых Насаждений стояла у окна, и вдруг — дзынь! — золотое колечко разбило стекло и, звеня, покатилось под кровать. Это было колечко, которое она потеряла — или думала, что потеряла, — двадцать лет назад, в день своей свадьбы.
Зубному врачу Кукольного Театра ночью захотелось пить. Он встал и увидел в графине с водой все золотые зубы, когда-либо пропадавшие из его кабинета.
Директор Магазина Купальных Халатов вернулся из отпуска и нашел на письменном столе золотые очки, которые были украдены у него в те времена, когда он еще не был директором Магазина Купальных Халатов. Они лежали, поблескивая, на прежнем месте — между пепельницей и ножом для бумаги.
В течение добрых двух дней весь город только и говорил об этой загадке. На каждом углу можно было услышать:
— Серебряный подстаканник?..
— Ах, значит, они возвращают не только золотые, но и серебряные вещи?
— Представьте, да! И даже медные, если они были начищены зубным порошком до блеска.
— Поразительно!
— Представьте себе! И в той самой коробочке, из которой она пропала!
— Вздор! Люди не станут добровольно возвращать драгоценные вещи.
— Ну, а кто же тогда?
— Птицы. Профессор Пеночкин утверждает, что это именно птицы, причем не галки, как это доказывает профессор Мамлюгин, а сороки, или так называемые сороки-воровки…
Эта история началась в тот вечер, когда Таня Заботкина сидела на корточках подле двери и слушала, о чем говорят мама и доктор Мячик. У папы было больное сердце — это она знала и прежде. Но она не знала, что его может спасти только чудо. Так сказал Главный Городской Врач, а ему нельзя не верить, потому что он Главный и Городской и никогда не ошибается — по крайней мере, так утверждали его пациенты.
— И все-таки, — сказал доктор Мячик, — на вашем месте я попробовал бы заглянуть в аптеку "Голубые Шары".
Доктор был старенький, в больших зеленых очках; на его толстом носу была бородавка, он трогал ее и говорил: "Дурная привычка".
— Ах, Петр Степаныч! — с горечью ответила мама.
— Как угодно. На всякий случай я оставлю рецепт. Аптека на пятой улице Медвежьей Горы.
И он ушел, грустно потрогав перед зеркалом в передней свою бородавку.
Папа давно уснул, и мама уснула, а Таня все думала и думала: "Что это за аптека "Голубые Шары"?".
И когда в доме стало так тихо, что даже слышно было, как вздохнула и почесала за ухом кошка, Таня взяла рецепт и отправилась в аптеку "Голубые Шары".
Впервые в жизни она шла по улице ночью. На улицах было не очень темно, скорее темновато. Нужно было пройти весь город — вот это было уже страшно, или скорее, страшновато. Тане всегда казалось, что даже самое трудное не так уже трудно, если назвать его трудноватым.
Вот и пятая улица Медвежьей Горы. Только что прошел дождь, и парадные подъезды блестели, точно кто-то нарисовал их тушью на черной глянцевитой бумаге. У одного из них, с распахнутой настежь дверью, был даже такой вид, как будто он говорил: "Заходите, пожалуйста, а там посмотрим". Но именно над этим подъездом горели в окнах большие голубые шары. На одном было написано: "Добро пожаловать", а на другом: "в нашу аптеку".
Маленький длинноносый седой человек в потертом зеленом пиджаке стоял за прилавком.
"Аптекарь", — подумала Таня.
— Нет, Лекарь-Аптекарь, — живо возразил человек.