Дежурный коснулся рукой моего плеча:
— Подъем! Работа есть…
Почему-то стало не по себе. Меня еще никогда не будили среди ночи и шепотом не говорили о работе. Мои глаза давно привыкли к темноте, и большое, перечерченное рамой окно казалось мне даже светлым. Но все равно я долго не мог попасть ногами в штаны. Замерз. И зубы стучали. Громко, громко. Словно солдаты, бегущие по лестнице.
Дежурный капитан подошел к другой койке. Склонился над солдатом и сказал то же самое, что и мне. Солдат не шевельнулся, только произнес магическое, как заклинание, слово:
— Наряд!
Капитан понимающе кивнул и направился к другой койке. Но теперь уже все солдаты (без меня их было шестеро) говорили:
— Наряд!
— Наряд!
И даже Мишка Истру, ничтоже сумняшеся, буркнул:
— Наряд.
Капитан, озадаченный таким оборотом, вышел из казармы, оставив дверь в коридор открытой. Раздраженно потребовал:
— Дневальный, укажите постели, на которых отдыхает наряд.
Через минуту несусветно обескураженный Мишка и еще двое солдат с позором были подняты и водворены в строй.
Дежурный ткнул в меня пальцем.
— Рядовой Игнатов, — сказал я.
— Вы старший группы, — объявил капитан, записывая мою фамилию. — Возьмете трех человек в музвзводе. Одного у минометчиков. Писаря из третьей роты… И в 3.00 приведете группу в автопарк. Там я поставлю задачу. Выполняйте.
Писарь из третьей роты, бледный, худой очкарик, пришел сам. Он прислонился к панели у питьевого бачка. И болезненно морщился.
К минометчикам сбегал Мишка.
Домик музвзвода невдалеке от клуба. Дорога же в автопарк — в другую сторону. Я позвонил музыкантам и попросил прийти побыстрее. Они что-то промычали нечленораздельное. Ждали их минут пятнадцать. Нет. Звоню опять. Не отвечают. Трубку не берут.
Пришлось бежать к ним. Бегу. А потом думаю, зачем бегу. Разве нельзя шагом? Ноги у меня не казенные. Служить еще, как медному котелку. Тише едешь, дальше будешь.
Пошел шагом. И не заметил, как опять на бег переключился. Дорога — словно туннель в снегу. Сугробы высокие. Деревья близко к дороге подступили. Ветками над головой смыкаются. Сказка! Двадцать лет на юге прожил. Зимы всерьез не видел. Понаслышке знал, что снег скрипит. И вот за два месяца в который раз убеждаюсь, что он действительно скрипит. Умеет.
Дверь в музвзвод заперта. Живут люди! Барабаню кулаком что есть силы. Открывает заспанный солдат, в шинели, на плечи накинутой. Двое других на койках лежат в обмундировании, без сапог.
— Салаги! — остервенело кричу я. — Выходи строиться!
И оттого, что я крикнул именно так, громко, властно и зло, они вскакивают и не замечают, что я тоже рядовой и тоже салага. Не давая им опомниться, строю музыкантов в колонну по одному. Приказываю:
— Кругом! Бегом!
Расстояние от музвзвода до нашей роты мы покрыли исключительно быстро. Может, даже мировой рекорд поставили. Жаль, засекать было некому.
Теперь нас стало девять человек. Три музыканта, Мишка, я, писарь из третьей роты, минометчик и те два солдата, которые спали в нашей казарме. Я видел их в первый раз.
— Фамилия? — деловито спросил я.
— Рядовой Болотов, — сказал один.
— Рядовой Долотов, — сказал другой.
Созвучие фамилий настораживало. Не смеются ли они? Потребовал служебные книжки. Солдаты, не возражая, расстегнули карманы гимнастерок. Все в порядке. Болотов. Долотов.
— Откуда? — спросил я.
— Из округа… — вступил в разговор Долотов. — В вашей роте оказались случайно. Нас спать сюда определили. Может, вы нас отпустите?
— Нет, — твердо сказал я.
— Мы в порядке обмена опытом, — сказал Болотов. — Мы художники. Приехали посмотреть, как у вас солдатская чайная оформлена.
— Солдатская чайная закрывается в двадцать два часа, — пояснил я. И отвернулся. Мне не раз давали таким способом понять, что разговор исчерпан.
Капитан ждал нас на КТП.
— Вы опоздали на девять минут, — сказал он.
Я пустился в объяснения. Он махнул рукой:
— Отставить. На станцию прибыл состав с углем. Для нашей части. Задача: разгрузить платформу не позже чем до восьми утра. Помощи не ждите. Учения закончатся завтра к обеду. Поедете на этой машине…
Капитан говорил отрывисто. И чуточку сурово. А может, это просто казалось в такую ночь, на морозе.
— В машину! — скомандовал я.
Кряхтя, забрасывали ноги. Полами шинели обметали примерзший к бортам снег.
Минометчик замешкался. Не помню его фамилии. Взял он меня за рукав. Жалобливо пролепетал:
— Товарищ сержант…
— Я не сержант.
— Ну все равно… У меня стул не крепкий.
— При чем здесь стул? — удивился я.
— В санчасти я лежал… Честное слово, вчера вечером выписался. И зря… Стул у меня еще не крепкий.
Теперь я сообразил, о чем он ведет речь.
— Понос?
— Он самый, — радостно кивнул минометчик.
— Ладно. Полезай в кузов, там разберемся. А вообще… Крепкий чай с сухариками рекомендуют…
— И рисовый отвар, — добавил минометчик.
— Точно.
Минометчик чувствовал, что разгружать уголь придется несомненно. И больше не приставал.
Дневальный по КТП распахнул ворота автопарка…
Полчаса спустя мы были на станции.
Припорошенный снегом уголь лежал на платформах с низкими бортами. Через каждые две платформы торчали тощие столбики, на которых светили электрические лампочки. По одной лампочке на столбе. И по колпачку с выщербленной эмалью над лампочкой. Легкий ветер, почти неощутимый на земле, чуть раскачивал фонари. И этого было достаточно, чтобы уголь сверкал своими черными гранями, ярко и переливчато. Завернутый в пушистые клубы пара, полз маневровый паровоз. Огонек на дальних путях воспринимался как точка. Точка, за которой ночь и больше ничего нет.
Оставив ребят в зале ожидания, я прошел к военному коменданту.
Старший лейтенант — высокий, худой, с усталым безразличием в глазах — записал на календаре мою фамилию, негромко сказал:
— Семнадцать платформ… Разгрузить нужно до восьми утра. Иначе полку придется оплачивать простой… Сумма значительная.
Я распределил людей на четыре группы. Первую составили три музыканта. Вторую — Мишка Истру и выписавшийся из санчасти минометчик. Третью — Болотов и Долотов. Четвертую — писарь из третьей роты, явно не собирающийся надрывать здоровье, и я.
На каждую группу приходилось по четыре платформы. Музыкантам — пять.
Помню, как мы выбили клинья — и борта, хрястнув, отвалились вниз. Грудки, лежащие с краю платформы, скатились на землю. Однако упало гораздо меньше угля, чем я предполагал. И объем работ стал ясен… Кислая физиономия напарника гасила во мне последние искорки оптимизма.
Неверие в свои силы прибывало с каждым взмахом лопаты. Ибо каждый взмах стоил большого труда и был ничтожен по результату. И платформа казалась мне безбрежной… Как безбрежным казалось однажды море… Я заплыл с двумя девчонками далеко. Они были года на два старше меня — лет по пятнадцати. И я поплыл вместе с ними. И не мог вернуться к берегу раньше, чем они. Потому что было стыдно признаваться в слабости. А берег удалялся как-то незаметно. Когда девчонки устали и сочли нужным повернуть назад, я был готов. Я тогда еще не мог лежать на спине. И, увидев узкую на горизонте полоску берега, забарахтался, как котенок. И почти физически ощущал, что никогда больше не ступлю на круглую гальку, не вздохну полной грудью свободно… Но страшнее всего то, что девчонки заметят мое состояние и поймут, какой я есть. И я решил плыть к берегу впереди них. Впереди, пока не покинут силы.
Я работал руками и ногами. Но берег тоскливо оставался вдалеке. Долго оставался… Девчонки настигали меня. Могли обогнать каждую секунду. А я так был уверен, что на лице моем написаны испуг и беспомощность… Тогда я усерднее врезался в волны. Разумнее…
Берег становился ближе. И я в какую-то секунду понял, что доплыву до берега, брошусь на гальку. А эти две девчонки, которых я нисколько не любил, станут уважать меня. И может, какой-нибудь из них я буду нравиться…
С первой платформой мы возились дольше, чем со второй и третьей. Вероятно, от неопытности… Мой партнер, писарь, на деле оказался стоящим человеком. Работал он неутомимо, толково… Лопата в его руках сидела ловко. Чувствовалось, парень не впервые познакомился с ней… Тем более непонятным становилось выражение его лица, на котором, точно в книге, читались недовольство и скепсис.
— Чего такой кислый? — опросил я. — Будто лимоны жуешь?
Он выпрямился, поправил шапку и серьезно ответил:
— Горький писал, что человек должен воспринимать всякий полезный труд как радость, как творчество… А я до этого не дорос. Боль в пояснице чувствую. И в висках… Радости же — никакой.
Это были первые слова, которыми мы обменялись. Он нагнулся, приподнял лопату. И молча стал швырять уголь…
Когда мы окончили разгружать вторую платформу, я пошел посмотреть, как обстоят дела у других. Мишка Истру и его напарник минометчик ненамного отстали от нас. Два солдата, Болотов и Долотов, выбивали клинья на третьей платформе.
И только у музыкантов работа не клеилась. Я нашел их на первой платформе, разгруженной лишь наполовину. Все трое, посиневшие от холода, сидели и курили. Увидев меня, один поднялся, для приличия взял лопату. Двое других продолжали делать вид, что они в Гаграх.
— Простудитесь, — сказал я.
— В санчасть запишемся…
— Почему не работаете?
— Устали!
— Ясно. Хамства вам не занимать. Все ребята по две платформы разгрузили. А вы, бедняжки, первую не осилите.
— Каждый работает как может, — невозмутимо ответил один из них.
Меня передернуло от злости. Пользуясь правами старшего, я построил трех музыкантов в одну шеренгу. Позвал остальных ребят. И объяснил ситуацию:
— Они филонят. Нам же уголек за них бросать придется.
— Каждый работает как может, — упрямо повторил музыкант. — Мы в передовики не рвемся.
— Что с ними делать? — спросил я. — Они русского языка не понимают…
— Будем бить! — ответил Мишка.
Ребята одобрительно кивнули.
— Хорошо, — предупредил я музыкантов. — Если через час нас не догоните, пеняйте на себя. Разойдись!
Догнали… Поняли, что с коллективом спорить вредно.
Словом, всю работу мы закончили минут на двадцать раньше заданного срока.
Рассвело, но состав еще долго не угоняли. Не было паровоза. Уголь чернел возле рельса низкой горкой, будто бруствер свежевырытой траншеи. Смешно и досадно, но теперь угля казалось совсем немного — во всяком случае, для девяти здоровых парней.
Подошел Мишка. Рожа черная, словно вымазанная гуталином. Только хотел я сострить по этому поводу, а он опередил, чертяка:
— Эх! Суконочку… Лицо бы твое блестело, как добрый кирзовый сапог…
Пошли мыться. Умывальника на станции не держали. И мы поливались горячей водой над тазиком возле двери к дежурному коменданту.
Комендант разговаривал по телефону со штабом полка:
— Справились раньше срока. Устали, но крепятся… Полагаю, ребята заслуживают благодарности. Удачно старшего назначили. Забыл фамилию… Сейчас посмотрю, где-то записывал… Есть… Рядовой Игнатов. С командирскими задатками солдат.
Меня словно ошпарили. Стыдно стало. Будто уличили в чем-то неблаговидном.
— Чегой-то у Славки уши покраснели? — смешливо осведомился Мишка.
— Вода горячая, — буркнул я.
Меня выделили. Чудно! Первый раз в жизни… А ведь есть же ребята, которых с первого класса выделяют. Вначале они отличники, потом их в совет дружины избирают, в комсомольское бюро, в студком… И они уже привыкли к тому, что их выделяют. И не краснеют. Провалиться сквозь землю им не хочется…
В маленьком зале ожидания накурено. Ребята шутят: «Хоть топор вешай…» Двери скрипят и хлопают. На крыльце холодно, но дышать легче. В сон не клонит…
Крытая машина приехала за почтой. Шофер говорит мне:
— Собирай своих орлов!
Я зову.
Шофер закуривает:
— Полк вернулся. Ваш этот маленький армянин…
— Сура!
— Вот-вот… Шинель спалил… Уснул возле костра и спалил совсем новую шинель. До самых карманов спалил. Снегом тушили.
Ребята смеются. Я тоже смеюсь. Но в голове у меня как-то странно, будто я немножко выпил.
— Вы не торопитесь… Расход на завтрак оставлен, — успокаивает шофер.
Мы помогаем ему грузить желтые мешки с почтой. А потом уезжаем в полк — завтракать и отоспаться…
Ноль один, ноль два…
Вышедший из магазина парень дважды ударил меня по лицу, не утруждая себя объяснениями. Скорее всего он наблюдал за улицей через широкое окно, в котором стояли бутылки с кефиром и майонез в баночках.
Мне было тогда тринадцать лет. Я учился в шестом классе. И предполагал, что побили меня за Люську Зубкову, которая мне очень нравилась… Она и другим нравилась. И побить за нее могли вполне. Но брат Борька опрокинул мою самонадеянность. Он сказал, что Люська здесь ни при чем. А нужно меньше языком болтать дома. И не рассказывать матери о том, что происходит в классе…
Парень вырос передо мной, когда я поравнялся с молочным магазином. Он загородил собой все — и улицу, и небо, и плащи ярких цветов, их тогда носили самые отъявленные модницы. Остроносый, с синими, словно продрогшими, губами. Он деловито ударил меня по правой скуле, затем по левой. Так быстро. Я лишь успел спросить:
— За что?
Словно это было очень важно. А может, важнее было дать сдачи или хотя бы прикрыться руками.
— За что? — повторил я.
Но парень уже исчез. Улица ложилась под ноги серой грязью. И дома были серые. А небо чуточку светлее…
Боль не приходила. Только обида… Так мне была преподана заповедь: язык мой — враг мой. Говорят, что я легко отделался. Некоторые познавали ее горше.
Помню еще один случай…
На зимние каникулы я приехал в Азов к родственникам. Мой двоюродный брат Витька работал на дрогах. Возил с судоверфи древесные отходы. Мощный, простецкий парень. Призывного возраста. Пошли мы однажды в кино. В какой-то захолустный кинотеатр. Впереди на скамейке сидел мальчишка, повыше меня, поплотнее. На голове — шапка. Из-за этой шапки я не видел половину экрана. Витька посоветовал:
— Дай ему в ухо.
Дружки Витькины поддержали.
До сих пор я удивляюсь не столько своей глупости, сколько глупости моих советчиков… Но тогда я поднялся и двинул мальчишку. Он мотнул головой от неожиданности. Шапка скатилась на пол. Витька и его дружки захохотали. Поняв, что я не один, мальчишка не стал со мной связываться. Он поднял шапку и ушел в другой конец зала.
Двумя днями позже судьба опять столкнула меня с этим мальчишкой…
Между двойными рамами белел толстый слой ваты, и на нем лежали бумажные цветы: светло-розовые и еще желтые. Меня забавляли цветы. Потому что у нас в Туапсе вообще не было двойных рам, и ваты, и цветов между рамами.
Возле дома на замерзшей луже, словно на куске стекла, каталась соседская девчонка. Ее коньки, блестящие, острые, что-то писали на льду. И эти линий: прямые, изогнутые, овальные, кружевные — представлялись мне полными тайного содержания, не менее заманчивого, чем египетские письмена. Из разговоров тети я знал, что девчонку зовут Аленой. Я смотрел в окно. И мне хотелось выйти туда, к ней. Сказать:
— А я не умею кататься на коньках.
Не съест же она меня. Спросит:
— Почему?
— У нас никогда ничего не замерзает.
— Хочешь, я научу тебя кататься на коньках?
— У меня нет коньков.
— Я уступлю тебе свои. Они подойдут. Ведь мы с тобой ровесники.
— Но я мужчина.
И похвастаюсь своим тридцать шестым. А может, тридцать шестым размером не нужно хвастаться? Ботинки у девчонки маленькие, будто игрушечные. Синие брючки, синий джемпер с красной поперечной полосой на груди. И коса, толстая, жгутом, спадает на эту полосу, переброшенная через плечо.
Какие у нее глаза, я не знаю. Возможно, серые, возможно, синие… Сквозь стекло не видно. Кажется, девчонка заметила меня. Проезжая, она повернула голову в сторону окна. Во всяком случае, она знает, что я приехал. Вчера приходила ее мать — директор школы. Мне пришлось здороваться, и не просто так, а наклонить голову, показывая, что я культурный.