Кузнец глянул на парнишку прищуренным глазом, усмехнулся, полохматил бороду и принялся разогревать паяльник. Припаял старательно, даже шкуркой зачистил. Засиял самовар одним боком, как зеркало.
Побежал Володька обратно. Смотрит — школьный сторож выкопал под окном учителя глубокую яму, а Николай Иванович на крыше сидит и жердь укрепляет. Другая — на березе, у церкви (и у батюшки не спросились!), а между жердями — проволока натянута и один конец в окошко продет. Дырка в раме провернута, в нее трубочка белая вставлена, загнутая книзу, а потом уж и проволока. Интересно показалось всё это Володьке, а зачем — опять не стал спрашивать: само всё узнается. Николай Иваныч расскажет.
Самовар закопали в яму. Валерка ящик из другой комнаты приволок. Принялся распаковывать. И никого близко не подпускает, важный такой. А Верочка тут же, возле стола стоит. Высокая, красивая, коса у нее до пояса и глаза большие-большие, темные. Посмотрит так, улыбнется, а Володьку оторопь берет.
Давно не был Володька в квартире учителя, с тех пор как поп под окошком его заметил. Вот и полки, сплошь книгами забитые, появились. На ковре, над кроватью, ружье двуствольное. Так и горит. Вот из такого хоть раз бы пальнуть! Не то что берданка у старосты. А над другой кроватью, где Валеркино место, еще одно ружье. Это поменьше, но тоже переломка. Значит, в тот раз не наврал Валерка.
Володька понимал в ружьях. Сколько раз константиновских охотников в лодке перевозил. Хоть бы в руках подержать такое! Хорошо Валерке: и коньки у него настоящие, и лыжи легкие-прелегкие, лаком покрытые. И всамделишное ружье!..
Тоскливо Володьке сделалось. Купить бы ружье, хоть плохонькое. Куда там! А жить-то на что?! Оно, поди, рублей десять стоит. Где уж тут, когда мать по полтиннику в неделю зарабатывает: сарафаны шьет девкам, мужикам пиджаки. Где уж тут…
Валерка тем временем распаковал ящик, вынул из него шкатулочку красного дерева. Тут и Николай Иванович подошел. Отстранил Валерку, а сам на часы всё посматривает. Шкатулку поставил на столик в угол, а на стенку черную тарелку повесил, вроде широкой воронки, на рогульке, прикрутил проволочки — те, что из окна были продеты, надел наушники, а лицо у Николая Ивановича строгим сделалось. Покрутил еще одну кругляшку, какой-то штуковиной щелкнул. В тарелке забулькало, зашипело. И вот — на тебе — настоящим человеческим голосом заговорило: «Говорит Москва! Говорит Москва!!»
Ребята дышать перестали, а Николай Иванович улыбается. И Валерка смеется, в ладоши хлопает.
— Как же ото такое, Николай Иванович? — пересилил себя Володька. — Если граммофон, как у мельника, почему трубы нету? И для чего самовар в землю? Кузнец говорил — продать бы его еще можно.
— Радио это, — пояснил Валерка. — Оно в Москве говорит, вот и на нашу проволочку поймал ось.
Голос Москвы заглушил объяснение Валерки. Из шкатулки хлынула музыка. Гармонь с переборами, куда там Мишке Кукушке — гармонисту с Верхней улицы. А потом — песня. И какая же это была песня!
Душевная песня, ладная, никогда такой не слыхивал Володька. Смотрит он широко раскрытыми глазами то на шкатулку, то на учителя Николая Ивановича и нет у него слов, чтобы высказать свои мысли. А мысли отчаянные у Володьки появились: захотелось самому вот так же, своими руками всё сделать. И чтобы музыка. И ружье над кроватью. И чтобы Володька сам был учителем.
И опять своя изба перед глазами. Мать склонилась над лампой, вдевает в игольное ушко суровую нитку.
Опустил Володька лохматую свою голову, набычился. Помаленьку двинул плечом, к двери подался. Тихо-тихо прикрыл ее за собой. На лыжи да на Метелиху. А только кататься не стал. Долго сидел на изъеденном ветрами диком камне. Думал.
Глава вторая
«Дорогой Игорек! Мой далекий и близкий…»
К этой записи в своем дневнике Верочка возвращалась несколько раз, но от этого ничего не менялось.
А всё потому, что в голове у нее было много мыслей, и они, какие-то непокладистые, переплелись тугим узлом, без конца и начала.
В то лето, когда семья Николая Ивановича переехала в Каменный Брод, Верочке исполнилось восемнадцать лет. В городе, где до этого работал отец, остались у нее друзья — комсомольцы. И, конечно, Игорю важней, чем кому-либо другому, знать, как живет и о чем думает Верочка.
Перед отъездом Верочка была уверена, что вот приедет она в деревню, а около школы — клуб. Вечерами там молодежь собирается. И она сразу же организует комсомольскую ячейку, будет разучивать новые пьесы, выпускать стенную газету. Но вот уже и третий месяц проходит, как поселились они с отцом и братишкой в двух маленьких смежных комнатках, отделенных от классов небольшим коридором, а Верочке не удалось ни комсомольскую ячейку организовать, ни вечера самодеятельности провести.
Верочке многое было непонятно в деревне, — не такой она ее себе представляла. Вот, говорят, «кулак», — а как его отличить? Думалось, что ходит он в смазных сапогах и в жилетке, как на плакатах рисуют. Борода окладистая, нос обязательно с бородавкой, а руки огромные, волосатые и с крючковатыми пальцами. Точно таким же должен был выглядеть лавочник, только голосок у него елейный. А поп только и знал бы проповеди читать о скором конце света, потому что у власти — большевики.
На недоуменные вопросы Верочки отец отвечал одинаково:
— А ты присмотрись получше, прислушайся, кто о чем говорит. И не только о чем говорит, но и как.
Отцу своему Верочка пыталась во всем подражать, во всем доверяла, даже первые странички дневника вслух ему прочитала. И отец ничего не скрывал от дочери, а перед отъездом из Бельска рассказал и про то, о чем Верочка никогда не осмелилась бы спросить.
Вот и сейчас, перевернув страницу дневника, Верочка вспомнила мать. И задумалась.
Перед ее глазами отчетливо встало детство, городская квартира на Коннобазарной.
Четыре года было девчонке, когда забрали отца в солдаты. Учитель гимназии уехал на фронт воевать с немцами. На пристани мама плакала, говорила, что сам виноват. Другие и помоложе и без семьи, а остаются: эти умеют жить. Надо было повежливее разговаривать с инспектором и не бегать по вечерам в рабочий клуб, пора бы уж, кажется, и за ум взяться. Что у тебя с ними общего?
Почему-то запомнились именно эти слова: про инспектора и про ум. «Помоложе», из тех, что «умеют жить», — это лесной инженер Вахромеев и еще дядя Толя, тоже учитель — сосед по квартире. В тот раз он также пришел на пристань и долго махал шляпой, когда пароход разворачивался на середине реки, а папы уже не было видно. Потом дядя Толя нанял извозчика, усадил маму в пролетку, а Верочке купил большую грушу.
Письма с фронта приходили не часто, а потом и совсем их не стало. Дядя Толя говорил, что папа, наверное, в плену, и кому-то грозил кулаком: «Продали Россию!»
Прошло три года. За это время Верочка забыла отца. Когда пошла в школу, на улицах висели большие красные флаги. И дядя Толя ходил с огромным бантом на отвороте темного пиджака; инженер на улице не показывался. А потом на два дня появился в доме чужой бородатый дядя в рваной и грязной шинели. От него пахло лошадью и дымом.
Чужой человек схватил Верочку, запрятал ее на груди, под шинель. Вырвалась Верочка, отбежала в угол, а человек принялся оглушительно хохотать. Мама опять плакала, но теперь ничего не говорила ни об инспекторе, ни о том, что надо взяться за ум. На второй день Верочка с трудом заставила себя побороть страх и подойти поближе к отцу. Он сидел за столом, пил чай, крепкий-прекрепкий и без сахара, хотя перед ним на блюдце лежали два маленьких кусочка.
Бородатый дядя поставил на стол недопитый стакан, посадил Верочку на колени, а потом подбросил к самому потолку и долго носил по комнате.
В открытую форточку Верочка видела перекресток улиц. Там было много народу. Шли по четыре в ряд, с ружьями, с флагом и пели:
Верочка слушала песню, стараясь понять, зачем это нужно умирать всем сразу, с испугом смотрела на улицу. А там всё шли и шли люди с винтовками. Шли и пели. Подпевал и отец. Он твердым неторопливым шагом ходил по комнате и пел:
Весь этот день Верочка не слезала с коленей отца. И совсем он не был чужим. Он хороший, большой и очень сильный, а шея у него крепкая, загорела до половины, потом сразу белая. Усы почему-то коричневые, а на висках пробивается седина. Бабушка говорила — это оттого, что на фронте страшно.
Вечером папа рассказывал смешную сказку про зайцев и глупого медвежонка, а Верочка смеялась, как маленькая, позабыв, что она уже школьница. Сказала папе, что это неправда: медвежонок не может разговаривать и зайцы не придут к медведю в берлогу, чтобы жаловаться на лису.
— Пожалуй, оно и верно, — согласился отец, — только я ведь думал, что ты еще «суслик». Эту сказку я рассказывал тебе, когда ты была вот такая. — И папа показал рукой пониже стола. — Ну, а раз теперь ты уж выросла, то зарывайся носом в подушку и спи.
Всю ночь Верочке снились зайцы. Они катались с горы на лыжах, кувыркались в снегу. А внизу, под горой, сидел глупый медвежонок — толстый и косолапый. Сидел и горько плакал оттого, что ему никак не угнаться за зайцами и что зайцы над ним смеются. А потом прибежал еще один заяц, самый маленький. Сказал, что был в городе, разносил детям конфеты.
Проснулась Верочка раньше обычного, но палы уже не было дома. Мама сидела на своей кровати и куталась в темную бабушкину шаль.
Верочка помнила, что, когда она была совсем-совсем маленькой и когда папа называл ее «сусликом», она каждое утро находила у себя под подушкой яблоко или конфету, а папа всегда говорил, что зайчонок принес: забрался ночью через окно и сунул под подушку девчонке.
В тот раз Верочка знала, конечно, что этого быть не могло, но всё же пошарила рукой под подушкой, и пальцы ее нащупали что-то завернутое в бумажку. Это оказались те самые два кусочка сахару, которые лежали вчера в блюдце на столе перед папой.
Зажала Верочка сахар в ладошке, неслышно подкралась к матери и показала находку. Только мама не удивилась, как раньше, не спросила: кто же это принес? Она всё так же куталась в шаль.
Верочка молча забралась в свой уголок, завернула оба кусочка в самую лучшую тряпочку и спрятала в потайное место.
«Придет папа, я сама ему расскажу про зайчат, а ночью положу под подушку подарок», — решила она тогда.
Снова ожидали писем, и опять приходили они редко. Отец воевал где-то под Петроградом. Потом был ранен и снова воевал, теперь уж на Украине. У Верочки появился братишка. Так прошло еще больше года. И всё это время хранила Верочка заветный подарок.
Раз не стерпела, откусила от того, что поменьше, половинку, — это когда с Валеркой одна осталась, а мама не возвращалась долго из очереди. Разревелся братишка (года ему еще не было), вот и дала ему Верочка кусочек сахару. Замолчал, таращил потом глазенки.
Наконец, поздней ночью, кто-то постучал в окошко — отец. Вошел он в комнату и почему-то прислонился плечом к стенке. Обвила его тогда Верочка руками, на шее повисла, а Валерка, — тот так ничего и не понял, — не своим голосом заревел, когда над ним бородатое лицо склонилось. Папа сказал, что приехал он «подлататься». Оказывается, его снова «зацепила» пуля, в левую ногу.
Как придумала Верочка, так и сделала. Выбрала время, забралась на колени к отцу, свернулась калачиком, рассказала ту самую сказку про зайчат и медвежонка и добавила, что ночью сама слышала — царапался в окошко зайчонок, да окно-то закрыто было.
— Не нужно сегодня окно закрывать, папа. Ладно? Зайчонок прибежать должен! Маленький такой, беленький, а глазки у него красненькие…
Наутро проснулась Верочка и притаилась под одеялом. Мама уходить собиралась: очередь с вечера занята, а привезут ли хлеб, неизвестно.
— Заварили вы кашу! — слышала Верочка недовольный голос матери. — Дети вон что такое леденец не знают!
— Устроится, Юлия, всё устроится, — глуховато покашливая, успокаивал ее папа: он всегда называл ее так.
— На каждом столбе плакаты об этом кричат, а толку?! Дождались, называется: коробок спичек полторы тысячи стоит! А в чем ходим?.. На люди совестно показаться!
— Чудачка… Нельзя же всё сразу требовать. Советская власть не везде еще укрепилась. Неужели не видишь, что делается вокруг? — тем же тоном говорил отец. — Не успели отбить Юденича — на юге неладно, да и здесь, на Урале, незавидно. Вот Колчака одолеем, отдышимся — и начнем богатеть помаленьку.
— Для себя я ничего не хочу, — горько усмехнулась мать, — меня вполне устраивает газетная статья «О международном и внутреннем положении». Но ведь дети твои этой статьей сыты не будут! Я хочу, чтобы у них было детство и чтобы они людьми выросли!
— Вырастут!..
Хлопнула мать дверью. Выглянула Верочка из-под одеяла, скользнула на холодный пол босыми ногами. Отец сидел в соседней комнате, раскуривая папиросу, и хмурился. Такой большой, добрый. Обидела его мама.
— Папа, ты ничего не слышал? Зайчонок не прибегал? — спросила Верочка, заглядывая снизу в хмурое лицо отца.
— Нет, дочка, — медленно проговорил он, — не прибегал зайчонок. Я и окно открытым на всю ночь оставил, и свет погасил пораньше, а он не показывался. Волков боится, наверное. Много их развелось. А в городе псы бездомные по дворам шатаются. Страшно зайчонку, он ведь совсем еще маленький.
— А вот и неправда! Он прибегал! Посмотри, посмотри, что у тебя под подушкой!
Папа откинул подушку, бережно развернул цветастую тряпочку.
— Верочка… доченька моя, — только и смог он сказать. — Это ты для меня хранила?!
Мама вернулась напуганная: на переправе кого-то убили. Говорят, что переодетого колчаковского офицера, — тяжело дыша и наливая себе воды из-под крана, рассказывала она. И еще говорят, что со дня на день они будут здесь.
— Понимаешь, ходил на рынке возле крестьянских возов человек. С костылем, в лаптях и в татарском малахае. Уговаривал мужиков ничего не продавать на «керенки». Его превосходительство адмирал Колчак за хлеб и за сено золотом будет платить!
Отец перебирал свои бумаги в столе. Не поворачиваясь, спросил:
— Ты сама это слышала?
— Про золото?!
— Нет, про то, как тот человек говорил: «Его превосходительство»?
— Анатолий Сергеевич всё это слышал. И видел. И как гнались за ним по берегу, как он отстреливался. Он и сейчас там лежит, у самой воды.
— Анатолий Сергеевич?!
— Да нет же, тот — колчаковец!
Жаль…
Мама снова хлопнула дверью, а вечером к папе пришли незнакомые люди с винтовками. Долго сидели в темноте, разговаривая вполголоса. Сквозь сон уже Верочка слышала, как, прощаясь с отцом, один из них сказал непонятное:
— Труба зовет, Николай Иваныч. Жалко вот, тебя с нами не будет: тебе ведь нельзя отрываться от доктора. Давай поправляйся.
* * *В городе наступили тревожные дни. По улицам в разные стороны скакали верховые, магазины закрылись, а из ворот завода выезжали тяжело груженные подводы. Папа с утра уходил куда-то, возвращался поздно.
Верочка точно не помнит, сколько прошло времени — неделя, может быть меньше, — после того, что случилось на переправе. Знает одно: день был жарким. Папа стоял у настежь открытого окна и к чему-то прислушивался. Далеко-далеко ухало что-то, сначала редко и глухо, потом слышнее. На гром это не походило.
— Труба зовет, — сказал папа, а потом вынес из комнаты связку книг, взял лопату и ушел в огород.
Мамы не было дома, — она уезжала к родственникам, и в этот день ее не ждали. Но она приехала перед вечером. С порога крикнула папе:
— Ты еще дома? Уходи, прячься сейчас же! Неужели не слышишь, ведь это у самого города!
— Давно слышу, — не сразу и тихо ответил отец и показал глазами на Валерку, который спал на диване. — Как же я мог уйти? — Он по-прежнему стоял у окна, потом медленно повернулся и, так же не торопясь, стал одеваться. Поцеловал всех, у двери остановился, сунул в карман шинели револьвер: