— Вуаля! — и останавливался в пародийной позе примы-балерины.
К такому его появлению здесь постепенно уже привыкли, ждали его, заранее улыбаясь тем глупым, дурацким ужимкам и шуткам, которых у него было в запасе множество и которые худо ли, хорошо ли, а отвлекали устающих людей на несколько непритязательных, но приятных минут от надоевших счетных костяшек и новинок американской техники — арифмометров.
Шутовски раскланиваясь, приплясывая, Константин шел вдоль столов сотрудников и сотрудниц бухгалтерии, гримасничая и отпуская нехитрые шуточки или негромко напевая фривольную песенку, что-нибудь вроде: «О, дай мне миг блаженства!» с глупым визгливым припевом: «Не дам! Не дам!» Или же просто подсвистывал и приплясывал перед каждым столом.
Так он доходил до плотно прикрытой двери в кабинет главного бухгалтера Петра Петровича Клетского, вдруг с тем же шутовским видом на секунду замирал перед ней, по-собачьи встряхивался, как бы выбивая из шерсти воду после купания, одергивал куцый, поношенный пиджачок и, послав всем на прощание уморительное приветствие ручкой, как бы унизанной перстнями, устремлялся к двери с видом хорошо вымуштрованного лакея, несущего барину на подносе утренний кофе…
С омерзением представив теперь все это, еще раз внимательно поглядев на Теплова, он утвердительно поклонился Верхайло. Изобразить из себя бдительного чекиста и не пойти навстречу мистеру Гартхену? Глупо! Тем более что добыть метрическую справку для этого Теплова ему, Константину Головину, сыну всем известного в поселке большевика, — и верно, плевое дело! Председатель волисполкома Иван Никитич Байков не глядя выдаст по доверию любую!
И в тот же день Константин вместе с Тепловым такую справку получил. Член партии, инвалид войны, однорукий Байков дружески расспросил о здоровье Платона, посочувствовал ему, потом сам написал со слов Константина необходимое Теплову удостоверение и вручил его штабс-капитану Ипполиту Петровичу Терехову, ставшему теперь благодаря Константину Даниилом Андриановичем Тепловым: хороший знакомый семьи Головиных заслуживает доверия…
Чтобы уже окончательно если не сдружиться, то ближе сойтись с Тепловым, Константин прямо из исполкома повел нового знакомого домой — пообедать. Там-то, забежав в обеденный перерыв домой, Антошка и увидел «чужака», бывшего монаха из Николо-Угрешского монастыря, а теперь скромного, воспитанного гражданина, спокойно хлебающего материнские щи из единственной в их доме красивой тарелки…
…Ничего не зная об этих подробностях, Антошка был убежден лишь в одном: в их доме — чужак. Пусть председатель местной ЧК товарищ Дылев — проверит!
Но Дылева, как нарочно, не оказалось на месте, а Миха Востриков, занятый срочными исполкомовскими делами, недоверчиво отмахнулся:
— Показалось тебе. Какой еще там беляк? Колотый да битый — самый сердитый. Да и к чему монаху уходить оттуда? Лучше Угрешской обители нынче и скрыться негде, если нужда. А я, брат, занят — нет сил…
От Михи Антошка пошел в пекарню — за Филькой. Но там готовились к вечерней выпечке. В обеих печах уже развели форсунки. Старший сердито прикрикнул на Фильку: «Куда пошел?» — и тот безнадежно махнул Антошке рукой: «Не могу, мол!» Пришлось ни с чем уйти и оттуда.
Но от намерения разоблачить «беляка» Антошка не отказался. Собрав всю свою боевую решимость, сжав зубы, готовый хоть к драке, он вернулся домой, с вызывающим видом рванул на себя первую дверь, ведущую с улицы в сени, потом широко распахнул тяжелую, утепленную ветошью дверь в дом, на пороге судорожно выдохнул из груди застоявшийся воздух, решительно шагнул из прихожей прямиком к дальней комнате, где до вселения сюда Константина было что-то вроде столовой и где на деревянном самодельном диванчике располагалась Зинка, — и разочарованно, а пожалуй, и с облегчением, остановился: в комнате не было никого. Все чисто, прибрано, вытерто. Даже следов не осталось от беляка…
Из сеней в дверь сунулась Зинка:
— A-а, это ты? А я вожусь во дворе, думаю: кто-то стукнул, а мамка к папке ушла…
— А этот?
— Дядечка с Костькой?
— Ага…
— Те еще раньше ушли. Чего-то заторопились…
Антошка присел на сундук, а Зинка, не придав разговору никакого значения, юркнула обратно в сени. Антошка услышал ее шаги в сенях, потом на лесенке, ведущей в крытый двор, и вдруг почувствовал, что очень устал. Не столько за весь этот день, сколько за те двадцать — тридцать минут, когда бегал к Дылеву, к Михе и к Фильке.
А больше всего, пожалуй, за те последние минуты, когда возвращался домой, всходил на крыльцо и рывком открывал то одну, то другую дверь, чтобы сойтись лицом к лицу с опоганившим их дом беляком…
4Все остальные дни до возвращения отца из больницы он всячески избегал Константина. Они и раньше не были в дружбе, а теперь в сердце Антошки совсем не осталось ничего, что родственно связывало бы с братом.
Константин был старше его на девять лет. С того времени, как в самом начале мировой войны местное военное присутствие направило его в школу прапорщиков, и до прошлого года, когда он неожиданно приехал сюда «насовсем» и устроился на завод, в контору, — в семье брат не жил. Лишь изредка приезжал из Москвы «взглянуть на стариков» — стройный, смуглокожий, хорошо одетый, совсем не похожий на сына рабочего.
То ли он служил где, то ли нет — Антошка не знал, а матери на такие вопросы Константин всякий раз отвечал шутливыми стишками да поговорками. Отец не спрашивал его вообще ни о чем. Похоже, что не любил. Не вспоминал и не говорил о нем, хотя во время редких приездов тот привозил отцу то трубку, то папиросы — длинные, душистые, как мед. Отец клал подарки сына подальше в ящик стола и продолжал дымить самосадом. Возможно, поэтому Антошка привык думать о брате, как о чужом, без всякого любопытства, даже настороженно.
Причину нелюбви отца к Константину он понял позже. Еще до германской войны, став ловким, красивым парнем, Константин «отбился от рук», как горестно говорила мать, не объясняя, что это значит. Тянулся не к сверстникам из поселка, а к студентам и гимназистам — детям инженеров и мастеров с привилегированного первого заводского двора. При их же помощи он из кузнечного цеха, куда отец устроил было его подручным, вскоре перешел в контору «протирать штаны», стал в компании господских детей, особенно иностранцев, зимой кататься на лыжах и на коньках, летом играть в футбол, ездил все с теми же богатыми друзьями в театры Москвы…
Быть равноправным в такой компании он не мог, поэтому, как в минуту раздражения говорил ему отец, избрал роль господского шута.
Антон был тогда еще мальчиком, но тоже хорошо запомнил несколько шутовских стишков и присказок, которыми забавлял своих друзей Константин, а иногда дома отговаривался ими от упреков отца с матерью. Одни из этих стишков еще можно было понять:
Или:
А что означали другие?
Или:
Паясничает, отвечает на упреки такими стишками, а на тонких губах и в серых глазах — хитрая, неприязненная и веселенькая ухмылка. О чем она? К чему? Ясно одно: не хочет ссориться с матерью и отцом, но не желает и жить, как они хотят. Тянет его туда, на первый заводской двор…
В начале прошлого года с Константином приезжала из Москвы женщина — высокая, нарядная, с черными тонкими бровями. Разглаживая красивой ладонью со сверкающими перстнями на тонких пальцах мягкую ткань на своей коленке, она ласково, как с ребенком, поговорила с матерью о «печальной нехватке хлеба, необходимых продуктов и вещей» в Москве. Перед отъездом скучливо посидела у окна «столовой», время от времени поглядывая на Константина и как бы понуждая его этим взглядом подняться, наконец, и вернуться в Москву. И когда они вскоре уехали, у всех в доме осталось чувство не то тревожного облегчения, не то обиды.
После этой встречи интерес к брату совсем угас. Его заменило отчуждение.
Тем неприятнее сделалось на душе, когда прошлой осенью в одно из воскресений Константин вдруг приехал в поселок, к отцу, «насовсем». Так сказал он с кривой усмешкой во время короткого, противного разговора: «Семьи не получилось. Поживу пока холостяком…»
Был хмурый день, обедали, когда Константин появился в доме с новеньким, ярко-желтого цвета чемоданом в руках.
— Здравствуй, мать, — сказал он охнувшей от радости матери, аккуратно поставил чемодан в переднем углу «столовой», ставшей потом «его» комнатой. — Похудела ты! — и нежно поцеловал ее в щеку. — Здорово, отец.
Подошел к Антону. Но тот не смог побороть неприязненного равнодушия — отстранился: смуглое лицо Константина, потянувшегося губами для поцелуя, показалось противным.
— Ах да, ты ведь презираешь «телячьи нежности», я и забыл! — сказал Константин, усмехнувшись. — Это не то что мы, грешные. Любим встретиться с родными по старинке. С лобызанием, как подобает…
И издевательски добавил:
Отвернулся, помедлил, будто ожидая, что ему ответит на частушку Антон, и с фальшивой бойкостью, явно прикрывая ею свое беспокойство, сообщил:
— А я насовсем…
Все это вспомнилось теперь Антошке с полной тревожного смысла обнаженной ясностью. Братец и в самом деле чужой. Раньше хоть балагурил и этим как-то сглаживал взаимную отчужденность. А после того, как его исключили из партии, с треском вывели из завкома, озлобился и замкнулся. Если даже и продолжал шутовские выходки, то без прежнего балагурства, а зло, намеками. Только на днях, в ответ на попытку матери уговорить его «покориться и раскаяться», он ни с того ни с сего гнусаво пропел:
И это неожиданно взорвало Антошку. Что-то пошлое и обидное было в глупой, бессмысленной песенке, во всей издевательской манере брата. О приезде Ленина и Рудзутака на охоту к директору месяц назад теперь знали все, песенка явно родилась из каких-то злых размышлений брата на этот счет.
— Над кем и над чем смеешься? — выскочив из своей каморки, крикнул Антошка.
— Я? — деланно удивился Константин. — Ни над кем. Просто родился такой экспромт…
— От твоих экспромтов дохлятиной воняет.
— Да? — еще больше удивился брат. — Наверное, у тебя что-то не в порядке с носом. Лечиться надо! — наставительно добавил он. — А то вон даже в невинном стишке тебе мнятся трупные запахи…
Когда отец вернулся из больницы, Антошка сбивчиво, страшно волнуясь, рассказал ему и об этих «экспромтах», и том, как Константин приводил и кормил обедом явного беляка из Угрешского монастыря, где их с Мишей Востриковым избили. Беляк, похоже, теперь подался оттуда куда-то еще — подальше от острых глаз товарища Дылева…
Отец помрачнел, помолчал. А поздно вечером у него с Константином произошел резкий, крутой разговор, закончившийся ссорой.
Антошка и Савелий Бегунок (он все еще жил здесь, в тесной каморке вместе с Антошкой, в надежде рано или поздно попасть в Кремль, побеседовать с Лениным) уже приготовились ко сну, лежали в темноте головами к туманно светлеющему окну и тихонько переговаривались, когда раздраженные голоса спорящих заставили их примолкнуть.
Слышно было каждое слово: в «столовой» говорили впрямую. Было похоже, что Константин после исключения из партии не ждал для себя ничего хорошего, собрался опять уйти из немилого дома, поэтому на упреки отца отвечал то шутовски, то издевательски грубо.
— Чего ты, собственно, хочешь добиться? — сердито спрашивал Платон, кутаясь в старое одеяло. — Чтобы крикуны из «правых» и «левых» определяли политику нашей партии, вели страну по своему куриному разумению? На твоем примере видно, к чему привело бы такое положение. Ленин на съезде показал это ясно!
— Ленин еще не вся партия! — угрюмо бросал Константин.
— Съезд представлял всю партию! А съезд, между прочим, по всем вопросам принял ленинскую позицию подавляющим большинством голосов. И тот, кто считает или считал себя коммунистом, должен знать устав, подчиняться уставу, — значит, выполнять и решения съезда. А то ишь ты, — откашлявшись, Платон сердито тыкал заскорузлым, желтым от махорочного дыма пальцем в Константина: — Съезд для таких, как ты, выходит, что не указ! Вы, видишь ли, сами с усами…
— Да, сами с усами!
Посмеиваясь, пытаясь придать красивому смуглому лицу ставшее привычным шутовское выражение, Константин лихо проводил указательным пальцем по воображаемым усам:
— Сами с усами! Не хуже ваших…
И с нескрываемой злостью спрашивал:
— Сколько нам пели о мировой революции, о мировой коммуне! А где они? Вместо них — отказ от революции. Сползание к госкапитализму. К среднему мужичку. К свободной торговле. К концессиям… Возврат к старому — вот тебе главные «идеи» съезда! Фактически преданы все возвышенные идеалы революции! За что же я буду, как вон хочется мамане, каяться и просить прощения? За нежелание подчиниться торгашам-бюрократам? Нет! Уж лучше жить для себя, как хочется…
— Тебе давно этого хочется.
— Тем более, что теперь я человек беспартийный… чего мне? Живи, как хочу!
— Вот в этом и все твои «идеалы»?
— Не то что твои. Прямо зависть берет: счастливец! Будешь теперь прислуживать крестьянам, торговцам, новым капиталистам… Красота! А может, и сам торговать начнешь?..
— Не думал я, что ты такой уж полный дурак, — после молчания угрюмо отозвался Платон. — Или ты не читал ни выступлений Ленина, ни резолюции съезда? Где ты нашел там отказ от главных задач революции? Есть отступление, да. Временное. Но ради чего?
— Слова это, батя, одни слова. А на деле полное подтверждение того, что наша вшивая, лапотная Расея-матушка не доросла до революции. Яблочко сорвали неспелое, рановато…
— Меньшевистская песенка-то! С их голоса поешь.
— Не с их, а жизнь так показывает. Как ни обзывай, а оглобли-то поворачиваете назад? Назад! Говоришь «временно»… тешь себя басенкой, успокаивай, а видно, что насовсем. При таком-то голоде, при разрухе, где уж «временно»! Рано начали, в том все дело…
— Да-а, — почти с ненавистью протянул Платон. — Далеко ты зашел…
— Не я, а ты и вроде тебя. Установили в партии свою диктатуру, Ленин вами командует, а вы…
— Он не командует, а направляет! Исходит из главной задачи: выбраться из разрухи, наладить хозяйство, поднять производство в городах, хозяйство в деревне!
— Слова! На деле же именем революции связывают на местах руки рабочему классу. Тянут страну назад, к капитализму. К власти все тех же спецов, дипломированных в царских инженерных училищах! Нам, рабочему классу…
Отец стукнул кулаком по столу:
— Это ты-то рабочий класс? Очнись! Кто-кто, а уж я-то хорошо знаю, какой ты «рабочий класс»! Давно тебя, кстати, хотел спросить: по каким таким болезням и кто освободил тебя в свое время от воинской службы в Красной Армии, когда наступали каледины да колчаки? Теперь-то известно, что в Центральной призывной комиссии тогда орудовали меньшевики да эсеры вкупе с бывшим офицерьем. Они многих поосвобождали…