Федька перекосился:
– Слушай ты лепилу этого лопоухого!
– Ничего нельзя, – повторил Ибрагим и приосанился, – язва двенадцатиперстной кишки у меня.
– Во-он как! – с насмешкой протянул Федька. – Ну, как знаешь, будь здоров!
Он запрокинул голову. Заклокотала водочка. Сладостно хрустнул перекушенный пополам огурец. Ибрагим глотнул мучительную слюну и вырвал из Федькиных рук бутылку. Через пять минут они сидели обнявшись на скамейке и голосили мало кому известную песню «В кошмарном темном лесу». Ибрагим действительно опьянел, а Федька только притворился, вторил песне и хитро блестел глазами. Неожиданно они услышали голоса и смех. По тропинке со стороны озера шла парочка с лыжами на плечах. Спустя минуту они узнали доктора с женой. Инна что-то весело тараторила, а Зеленин хватался за живот, хохотал и задыхался. Он прошел бы мимо Ибрагима и Федьки, не заметив, если бы Инна не подтолкнула его. Тогда он остановился, протер очки и уставился на Ибрагима, который сидел не двигаясь.
– Та-ак, час коктейлей? – протянул Зеленин и воскликнул: – Как вам не стыдно, Ибрагим! Водка и соленые огурцы! Неплохая диета для язвенника! Я очень огорчен, но придется вас выписать за нарушение режима. А вас, – он обратился к Федьке, – я попрошу больше не появляться на территории больницы.
Он сказал это, как будто не было между ним и Федькой каких-то особых отношений, и Бугров промолчал, не трогаясь с места.
– Ух ты, какой строгий доктор! – засмеялась Инна, когда они отошли на несколько шагов. – Неужели ты его действительно выпишешь?
– Инна, – тихо проговорил Зеленин, – этот человек, тот, что был с Ибрагимом, мой самый страшный враг.
Что-то было в его голосе, от чего Инна сразу посерьезнела.
– Кто он, Саша?
– Он бандит.
– Что у тебя общего с ним?
– Не хотел я тебе об этом говорить...
Инна остановилась, схватила Александра за шарф и сказала взволнованно:
– Я должна знать все.
– Ну хорошо. Ты ведь уже знаешь Дашу Гурьянову? Федька в нее влюблен и вообразил, понимаешь ли, что я тоже... Стой, если уж говорить, то все.
– Ты действительно был в нее влюблен? – небрежным тоном спросила Инна.
– Нет, но одно время казалось, что между нами что-то возникло. Ты знаешь, человеку иногда трудно разобраться в своих чувствах и наклеить на них ярлыки: любовь, дружба, ненависть и так далее. Так вот и мне на какое-то короткое время показалось, что я испытываю к Даше не просто дружеское, теплое чувство.
– Это когда ты в письмах стал описывать природу? – перебила она.
– Да, примерно тогда.
– В последних письмах?
– Да. Пойми, ведь ты была так далеко! В сущности говоря, я тебя совсем не знал... – заскулил Зеленин, думая о том, рассказать ли про сцену в домике лесника. Нет, сейчас его на это не хватит. Расскажет после. Может быть, через год.
– Перестань! – оборвала его Инна. – Что я, дура!
– Ну вот, – продолжал Зеленин, – Федька возненавидел меня, во-первых, за это мнимое соперничество, во-вторых, за то, что я выявил его как симулянта, в-третьих, за то, что я однажды его ударил. А сейчас он ненавидит меня уже за все: за то, что я врач, за то, что ношу очки, за то, что народ меня тут полюбил.
– Тебе не страшно, Саша?
– Было страшно, а сейчас мне почему-то кажется, что Федька сам меня боится. Может быть, это слишком самонадеянно.
Они сбились с тропинки и молча прошли несколько шагов до крыльца, с трудом вытаскивая ноги из снега.
– Во всяком случае, я не отступлю перед ним ни на шаг! – пылко воскликнул Зеленин и посмотрел на Инну, ожидая увидеть улыбку. Но не увидел.
...Когда Зеленин и Инна скрылись из виду, Ибрагим вскочил и шепотом стал ругаться по-азербайджански.
– Чего всполошился-то? – процедил Федька.
Он сидел, нахохлившись, громоздкий, бесформенный и мрачный. И что-то было в нем прибитое. Исчез ловкий молодой парень. То ли своей позой, то ли чем-то иным Федька сейчас почему-то напоминал Ибрагиму соседа по нарам, старого «домушника» Сучка, от которого всегда несло каким-то противным жиром.
– Как чего?! – горестно воскликнул Ибрагим. – Пропал мой диет, ай, пропал диет совсем! Скорей бы жена приходил! Доктора просить будем! А ты, Федор, пожалуйста, не ходи сюда. Ну тебя к черту, понимаешь!
– Эх ты, хорек вонючий! – со злостью проговорил Федька, харкнул под ноги Ибрагиму и пошел прочь.
Он шел по пустынной улице, смотрел на теплые огоньки под нависшими белыми кровлями и впервые в жизни почувствовал себя одиноким и несчастным. Впервые он захотел куда-то побежать, уткнуться в чьи-то колени и навзрыд расплакаться. Он приехал сюда, на стройку, с двумя целями: для того, чтобы окрутить давнишнюю свою зазнобу и сколотить теплую компанию для настоящей работы в Питере. Дашка его видеть не желает. Парни все чистягами стали, даже те, кто рад был хлебнуть за его счет, отворачиваются сейчас вроде бы с насмешкой. Щипачи, мелкое племя! В передовики лезут, на красную доску. Хавальники откроют и слушают, как им лепила лекцию травит. А главное то, что сам Федор не чувствует себя таким, как прежде. Что-то сломалось в нем. Надо же, лепилу стал бояться! Посчитать ему не может за ту историю в клубе. Чего проще, развернуться да влепить ему по рубильнику – стекла вдрызг! Или пером пощекотать! Так нет же, дрожь его разбирает, страх. А мысли ночные, сумасшедшие покоя не дают, плакать хочется по ночам, вроде как сейчас. Будто шепчет кто: «Лопух ты, Федор, жизнь-то бортом мимо тебя идет! Останешься один, как сыч». Хочется сжаться, спрятаться в какой-то темный закуток и лежать там, пока не вытащит на свет добрая и большая рука.
Слабый шум долетел в поселок со Стеклянного мыса. Федор Бугров ссутулившись шел по промерзшим мосткам. Он боялся поднять голову и взглянуть вверх, туда, где плавала безжалостная луна.
Придя к себе в нетопленую пустую избу, он выругался, достал почерневшую от копоти консервную банку, высыпал в нее две пачки чая и заварил чифирь. Чифирь всегда помогал ему даже больше, чем водка. Тело наливалось силой, сердце сжималось от восторга и ярости, хотелось драться. Пусть попадется ему сейчас кто-нибудь под руку, ого! Федор ходил из угла в угол, рычал, пел, сжимал кулаки.
Неделю назад ему исполнилось двадцать три года.
...Ибрагим говорит Инне:
– Инночка, скажи, пожалуйста, доктору спасибо. Больше водку пить не будем, диет соблюдать будем, лечиться будем. Человек я семейный, ребятишки на руках. Жить будем!
Ноктюрн ШопенаВ воскресенье Зеленин потащил Инну в клуб.
– Сашка, иди один! – взмолилась она. – Я лучше почитаю – сегодня принесли свежий номер «Нового мира». Ей-богу, мне эти клубы в Москве надоели! Сегодня хочу только тихой, сельской жизни – пеньюар, лампада и вольнодумный роман. Хочу быть Татьяной.
– Поздно, – сказал Зеленин, – ты уж другому отдана и будешь век ему верна, а он закружит тебя сегодня в вихре светских развлечений.
– А что там за действо сегодня?
– Сначала будет лекция об умении красиво одеваться... Что с тобой?
Инна содрогнулась от беззвучного смеха.
– Сашенька, милый, все-таки, может быть, мне не ходить? Вдруг мне станет дурно?
Зеленин обиженно шмыгнул носом:
– Напрасно смеешься! Лекция интересная, чехословацкие моды через проектор будем показывать.
По дороге в клуб он не умолкал ни на минуту:
– Понимаешь ли, Инка, просто обидно за людей. У большинства есть врожденный вкус, чувство гармонии. Посмотришь на них на работе – все так ладно пригнано: спецовки, косыночки, даже телогрейки. А в выходной день, подчиняясь какой-то несусветной моде, напыжатся и выходят этакими чудовищами. Сапоги гармошкой, пальто колом и обязательно белый шелковый шарфик чуть ли не до земли. А у девушек платья со средневековыми оборочками, шляпища, черт знает, вроде пропеллера... Обидно. Вот мы и решили вести войну за хороший вкус.
– Кто это «мы»?
– Правление клуба.
– А ты тоже в правлении?
– А как же! Инна, посмотри-ка. Вот и этому мы объявили войну.
Он показал на окно одного дома, где за откинутой занавеской красовалась глиняная собачка с умильной и страшноватой мордочкой, расписанной белой, красной и синей красками.
В клубе было тесно, шумно и весело. Зеленина хлопали по плечу, пожимали ему руку, кричали: «Саша, привет!», «Здравствуйте, Александр Дмитриевич!» Подошли Борис и Тимоша.
– А свадьбу-то вы зажали, дети, – сурово сказал Борис.
– Ничего подобного, – сказала Инна, – свадьба будет одновременно с моими проводами.
Борис весело подмигнул Тимоше:
– Все сэкономить хотят. Учись, Тимка!
– А чего ж, люди семейные! – пробасил Тимофей.
Зеленин усадил жену в первом ряду и сказал, что ему сейчас нужно развить бурную деятельность за кулисами. Инна поинтересовалась, не дирижирует ли он танцами в клубе.
– Бутоньерку в петлицу, прямой пробор. Кавалеры, приглашайте дам! Первый тур! Какая прелесть, это тебе подойдет!
Зеленин нервно хихикнул и скрылся. Кто-то приоткрыл занавес, и Инна на долю секунды увидела мужа, оживленно беседующего с Дашей Гурьяновой, которая в широченном платье до пола и кокошнике была похожа на матрешку. Прыгнуло сердце, шевельнулось в душе что-то нехорошее, и Инна подумала: «Щеки у нее слишком уж румяные, мажет, конечно». Но тут же она мысленно посмеялась над собой, вздохнула: «Ох, какая ерунда!» – и стала смотреть на сцену.
Лекцию слушали с вежливым интересом, но, когда началась демонстрация фотографий через проектор, в зале послышались смешки.
– В жисть не надену я такой недомерок! – категорически заявил сидящий за спиной Инны бородатый мужчина, разглядывая появившегося на экране юношу в коротком, до колен пальто.
– Общая тенденция, – бесстрастно вещала со сцены лектор-учительница, – состоит в отказе от кричащих красок и в переходе к простым и удобным формам одежды.
– Не понимаешь ты, Тихон, тенденции! – с досадой прошептала женщина, видимо жена бородача.
Инна украдкой оглянулась и увидела ее серьезные, внимательные глаза.
После лекции начался концерт. Зеленин то и дело появлялся на сцене, участвовал в конферансе, прилепив бородку, играл в скетче роль профессора, отца беспутного сына, сольным номером читал стихи. Фигура его казалась непомерно длинной на маленькой сцене и была смешной сама по себе, но зрители, к удивлению Инны, смеялись, когда надо было смеяться, и замолкали, когда надо было молчать. Инна вдруг почувствовала гордость за своего мужа. Она только недавно узнала, что театр – тайная страсть Саши. Он рассказал ей, что с первого курса почему-то возомнил себя актером, стал шляться по театрам, был статистом, таскал декорации и даже одно время собирался бросить медицинский и поступить в театральный институт. Инна улыбнулась и подумала, что ее гордость вызвана отнюдь не актерскими удачами Зеленина.
Зеленин читал стихи, Тимофей играл на баяне задумчивые вальсы. Даша пела частушки, Борис с какой-то тоненькой девочкой, о которой сзади тихо сказали, что она бетонщица, показывали акробатический этюд. Вдруг Зеленин подошел к краю эстрады и громко сказал:
– Следующий номер – ноктюрн Шопена...
«Ого!» – подумала Инна.
– ...Исполняет Инна Зеленина.
Она не сразу сообразила, о ком это он говорит, а когда поняла, ахнула, и сердце у нее задрожало. Секунду спустя она страшно разозлилась на Сашку, топнула ногой, отвернулась, но зал так дружелюбно заголосил, что пришлось встать. Она не помнила, как поднялась на сцену, как села к инструменту. На мгновение мелькнула виноватая улыбочка Зеленина, и Инна сказала шепотом:
– Я тебе этого никогда не прощу.
Потом она видела только клавиши. Затем исчезли и клавиши, и она стала видеть то, чего не видел никто другой. Вокруг ожила страна, о которой знала только она одна. Инна совершенно забыла о том, что на нее смотрят две сотни чужих глаз, и совсем не видела высокого, худого человека в черном костюме, который стоял в толпе, побледнев от волнения и сжав кулаки. Очнулась она от плеска аплодисментов, неловко раскланялась и убежала за кулисы. Зеленин через всю сцену прошагал вслед.
– Ты сердишься? – пролепетал он. – Пойми, Инночка...
– Отстань! – сказала она и села на стул спиной к нему. Саша обошел вокруг и сел на пол напротив.
– Прости меня! – умоляюще сказал он. – Я очень хотел тебя послушать, а другого случая уж не представилось бы. И потом... – он помолчал и кивнул в сторону зала, – разве они не достойны Шопена?
– Иди сюда, – хрипло сказала Инна. Когда он подошел, она больно дернула его за ухо и рассмеялась.
– Я люблю тебя сейчас в сто раз больше! – воскликнул счастливый Зеленин.
Проводы... Как могут люди переносить такое? Как можно за пять минут до разлуки рассказывать анекдот и смеяться? Почему люди стали бояться слез? Ведь легче плакать, чем смеяться во время проводов. Проводы – это бесчеловечно. Фонарь мурманского экспресса налетает из сумерек и рвет любовь пополам. Тебе и мне по половине монеты на память. Последние секунды, когда наконец перестают балагурить, – это самое страшное. Тут надо держаться вовсю.
– Смотри, обязательно зайди к моим старикам!
– Обязательно! Я дам телеграмму уже из Москвы.
– Хорошо, Инна!
– Что?
– Крепись, родная! Скоро мы!..
– Скоро?
– Время идет быстро.
– Это сейчас. Прощай!
Все. В проход свисают ноги в шерстяных носках и капроновых чулочках.
«Козыри – пики». Храп и чавканье. И мутную, застилающую весь белый свет тоску уже начинают прорывать другие слова: «Что? Постель? Да-да, обязательно. Мельче у меня нет. Дайте мне по две десятки, а я вам пятерку. Чай? Пожалуйста, один стаканчик».
За окном мрак. Кажется, что поезд грохочет и трясется на одном месте, но редкие огоньки появляются в ночи и стремительно улетают назад, как искры из паровозной трубы, как последние слова привета.
Глава 10
В марте решают
На комсомольском собрании Медико-санитарного управления обсуждалось персональное дело врача-комсомольца Столбова. В маленьком зале, набитом до отказа, сидели медицинские сестры, лаборантки, шоферы, дезинфекторы и молодые врачи. Только что кончил говорить сам Столбов, обвиняемый в злоупотреблении служебным положением и взяточничестве. Стояло молчание: зал еще не мог оправиться от общего чувства брезгливой жалости. Этот огромный парень вел себя сейчас, как несовершеннолетний карманник: то юлил, то плакался, произносил фразы о чуткости, то вдруг словно под действием каких-то стихийных сил наглел и начинал вызывающе хохотать и орать. Когда же он не нашел больше слов и сел, вид у него был измученный, затравленный, а взгляд даже немного человечный. Во всяком случае, на него было тяжело смотреть. Особенно неприятно было Алексею и Владьке. Они-то его знали больше всех: ведь как-никак Столбов шесть лет был их товарищем по институту, а для всех остальных Петя Столбов был просто взяточником.
– Кто-нибудь будет еще говорить? – наконец послышалось из президиума.
Встал представитель партийного бюро доктор Дампфер. По привычке он прикрыл глаза, и его лицо стало похожим на маску аскета.
– Товарищи, – начал он, – вы разбирали сейчас дело комсомольца Столбова с пристрастием и принципиальностью. Вы выясняли детали, но не подумали, что не это главное. Детали – это дело ОБХСС. Важно другое: как дошел до такой жизни комсомолец, молодой специалист? Что же, он вдруг сразу испортился в нашем учреждении? Здесь присутствуют молодые врачи, товарищи Столбова по учебе в вузе. Вероятно, они сейчас вспоминают его поведение и пытаются подвести базу под этот чудовищный проступок. Не знаю, что они вспоминают, но вот я смотрел бумаги Столбова, различные его характеристики, и передо мной представал образ идеального героя современности: «Скромен, инициативен, чуток, политически грамотен». В комсомоле он со второго курса института. Хотелось бы мне побывать на заседании комитета, где его принимали в организацию, услышать, о чем с ним говорили, какие вопросы ему задавали.