Скажи изюм - Аксенов Василий Павлович 15 стр.


Как вдруг удача для Анастасии – левак! Заляпанная грязью «Волга» остановилась у самых колен. На Ломоносовский? Левак кивнул. Она пошвыряла свертки на заднее сиденье, а сама плюхнулась рядом с шофером. Внутри было тепло. Лилась чудесная музыка. Скрипичный концерт Гайдна, ни больше ни меньше.

– Вы знаете, какое сегодня число? – спросил левак.

– Случайно знаю, – буркнула Анастасия. – Двадцать девятое.

– Ба! – сказал левак. – Високосный год! Погода мерзкая! А день волшебный!

«Кадрит», – подумала Анастасия и не ошиблась, как выяснилось. У левака был долговатый нос над пушистыми усами, шарф вокруг шеи обмотан – обалдеешь!

– А сколько будет стоить от Кузнецкого до Ломоносовского? – спросила она.

Левак улыбнулся.

– Договоримся, сударыня.

«Кажется, это какой-то известный артист», – подумала Анастасия. Ситуация довольно идиотская. Ну, как такому, с Гайдном, предложишь трешницу? А вдруг просто фарца какая-нибудь, не дашь трешку, матом обложит...

– Да вы не смущайтесь, – пришел он ей на помощь. – Трояк, как по таксе, а если рубчик подбросите, покупки поднесу.

Мамаша и тетя Мариша при виде «интересного мужчины» во всем заграничном, по своему обыкновению, слегка окаменели. Он внес покупки, взял четыре рубля, поблагодарил, но не ушел сразу, а стал, отступая, фотографировать женское семейство, щелкнул не менее двадцати раз, пока Анастасия не вытолкала его за дверь. Только тогда мамаша с тетей Маришей ахнули: что же это такое? шпионаж какой-то?

Вечером, в разгаре веселья, когда гляциологи уже почувствовали себя в седловине Эльбруса, явился посыльный, вот именно посыльный, даже в какой-то шутовской униформе, принес огромный букет роз, не менее как рублей на двести, и пакет свеженьких фотографий весьма странного свойства. Сфотографированные женщины предстали на них в позах, которых они, ей-ей, не принимали. Мама и тетя Мариша были изображены некими шаперонами, дуэньями, пытающимися удержать романтическую красавицу, то есть Анастасию, от любовного порыва к тому, кто фотографировал.

У Анастасии до Огородникова, несмотря на приближающуюся уже тридцатку, очень был скудный, если не сказать отрицательный, любовный опыт. В весьма нежном возрасте она была напугана одноклассниками, которые однажды затащили ее в географический кабинет с целью коллективной потери невинности. Она даже не помнила, сколько там было ребят, трое или четверо, все эти дрочилы матерились, неловко выворачивали ей руки и ноги, залили ее всю своей гадостью, оставили отвратительные ссадины, так ни у кого ничего не получилось, а ведь были все гимнастами-разрядниками. После этого на долгие годы у нее остались какие-то рефлекторные сжимания при приближении любого мужчины.

Нельзя сказать, что в студенческие годы и позже, в ледниковый период, не было у нее некоторых, как она невкусно называла, «романешти». Внешних данных, как говорится, было не занимать-брать, и «романешти» возникали со всем необходимым антуражем, луной и черемухой. Увы, в постели все засыхало, ничего не могла с собой поделать Анастасия, сжималась, деревенела и после первого же проникновения, всякий раз похожего на штурм Шлиссельбурга, начинала тихо ненавидеть возлюбленного.

К двадцать девятому году жизни она уже как бы и смирилась со своей фригидностью – что, мол, поделаешь, не всем, мол, дано, вот и буду с мамой и тетей Маришей куковать, обе ведь ненавидят мужиков и ничего себе, живут. Вот тут-то и появился «левак».

К тому времени Максим Петрович благополучно завершил свое пятое или шестое супружество с гражданкой Франции Надин Шереметьефф. Международная хиппица Надин стала его «хорошим другом, настоящим парнем». Детей надежно воспитывала бывшая теща. «Студенточка», как Огородников всегда называл Настю, появилась в самый подходящий момент. Он взял Шлиссельбург неудержимой атакой и, взяв, закрепился. Пресловутая фригидность в первую же ночь улетучилась под эротическим и алкогольно-романтическим напором сексуального революционера Семидесятых годов. Пошли жениться, говорил он ей каждое утро. Она его обожала, но замуж не шла, жалела маму и тетю Маришу. «Лошади» Макса ненавидели: где это видано, чтобы у человека дети были в Париже?

Все-таки как-то с похмелья они расписались, а потом, спустя полгода или больше, даже обвенчались в Новгородской области в приходе отца Глеба, с которым Максиму случилось познакомиться на одном диссидентском «кухонном сидении».

Анастасия, однако, брак свой почему-то всерьез не принимала, даже хохотала при слове «муж». Маме и тете Марише ничего об этом не было объявлено, и даже встречи супругов по-прежнему обставлялись Анастасией с некоторой таинственностью, что иногда нравилось Максиму, как бы добавляло огонька, иногда злило, чаще просто потешало. Впрочем, он эту игру принял, а через некоторое время сообразил, что это даже удобно при его образе жизни.

Так год за годом прошло что-то около трех. Половину этого срока Анастасия провела в заоблачных краях. Возвращаясь, она затыкала ноздри, входя в квартиру Макса или мастерскую на Хлебном. Не могу дышать, запах греха, вонь разврата, милостивый государь! В ответ на это Макс орал, что еще не проверено, соответствует ли целомудрие гляциологинь белизне вечных ледников. Они хохотали, и Анастасия думала: вот так и надо жить с мужиком, вот такую и надо сохранять независимость, хотя прекрасно понимала, что положение неравное – белизна вечных снегов, увы, соответствовала ее целомудрию (даже и представить себе не могла кого-нибудь, кроме Макса), а вот каждый квадратный метр мастерской, увы, действительно разил блядством, даже и вещественные доказательства иной раз попадались – трусики, лифчики, контрацептивные средства, забытые визитершами. Тут уж она не выдерживала. Это свинство! Ого! Мне надоело твое половое свинство! Товарищ Огородников в таких случаях по старому своему обычаю уходил в «глухую несознанку».

Словом, они любили друг друга, хоть и с разной интенсивностью. Хм, написав или прочитав эту фразу, невольно подумаешь: экая мерзость! «Любовь с разной интенсивностью» звучит приблизительно как «макаронные изделия» вместо простого и любимого народами всей земли слова «макароны». Увы, что-то от этой аляповатости, скособоченности было и в супружестве Макса и Анастасии. По идее, они были чуть ли не разнопланетянами. Каждый шаг Огородникова иллюстрировал какое-либо общественное понятие, слишком много понятий, иллюстраций, репрезентаций для не очень-то счастливой женщины, которая если уж и иллюстрировала что-то, то не более чем «неисправимый романтизм русских студенточек». Как это может сочетаться с тем, что представляет сейчас, улетая на Запад, ее муж, а именно с «бунтом советского фотоискусства против линии партии»?

Он не вернется, думала она, сидя на бульваре возле своего дома на Воробьевском шоссе. Он вырвался чудом и теперь не вернется. Я его больше никогда не увижу. К «невозвращенцам» жен не выпускают. Да я ему и не нужна. Все-таки мы чужие, и в этом я сама виновата: не сумела его привязать, не смогла перебороть идиотского мужененавистничества. Прежде она никогда не плакала, а тут, в который уже раз за два дня после его отъезда, разрыдалась себе в колени. Пошлейшие стенания трясли ее, мелодраматические причитания, которым она прежде устраивала преграду, теперь получили волю. Любимый мой, единственный, жестокая жизнь разлучила нас навеки, но верь, ничто не вытравит из моей души твой светлый образ – вот именно так выглядели ее причитания, и она их даже не стыдилась, потому что именно они казались ей правдивыми, а не что-нибудь другое, не дурацкая, скажем, поза с сигаретой. Дома как раз она сидела с сигаретой, бессмысленно смотрела в телевизор. Дома не дашь себе воли. Бульвар в этот час пустынен, кадрильщиков нет, никто не предлагает утешений. Вот только вдоль решетки медленно едет моторная инвалидная коляска. Большое белое лицо старика инвалида повернуто к ней. Между прочим, и отец мой, кажется, ездит в такой коляске, вдруг пришло ей в голову. Вдруг вспомнился отец, которого она видела последний раз еще до встречи с Максимом, то есть больше трех лет назад. Почему мама и тетя Мариша так враждебны к нему? Почему я так равнодушна к нему?

– Настя! – позвал инвалид из-за чугунной решетки.

Это как раз и оказался отец.

– А я по твою душу, – сказал инвалид-отец и поехал на своей тарахтелке вдоль решетки ко входу на бульвар. По дороге он все время оглядывался, как бы боясь, что она исчезнет.

Кто он такой, мой отец? Ветеран Великой Отечественной войны, какой-то чудаковатый умелец, мать говорила как-то, что он работает для каких-то артелей по договорам, инкрустирует какие-то шкатулки. Несерьезный человек, говорит мать, хотя алименты платил исправно. В детстве он появлялся иногда, странный визитер на протезах, двигается, как робот. В общем, он как бы «не считался». Даже Максиму ничего о нем не говорила, да он никогда об отце и не спрашивал.

– Хочу тебе объяснить мое появление, – начал отец, приблизившись и выключая мотор.

Его дряблые щеки дрожали, свисая на воротничок рубахи. Пиджак флотского сукна был отягощен «иконостасом» боевых наград. На плечах рисовались галактики перхоти. Он весь был белый, то ли от волнения, то ли от хронического нездоровья.

– Подожди, папа. – Она вдруг безотчетно взяла его руку и прижалась к ней щекой. Тут же ей показалось это ужасно неуместным, стыдным, и она зачастила, чтобы скрыть смущение: – Почему ты всегда в этом пиджаке с орденами? Где ты живешь? Ты одинок? Почему мы такие чужие? Что вы с матерью не можете поделить?

Но он был гораздо сильнее потрясен неожиданным прикосновением ее щеки к своей руке. Она видела, что он едва ли не в смятении.

– Видишь ли... видишь ли... – бормотал он и тыльной стороной только что обласканной руки вытирал пот со лба, – я, собственно говоря... по важному делу... нечто... нечто... боюсь, ты удивишься... дочка... – Как видно, не без труда далось ему это слово, но после этого дело пошло лучше. – Боюсь, ты удивишься, Настя, но я по поводу твоего мужа Максима Петровича Огородникова...

– Откуда ты знаешь, что я?.. – изумилась она. – Разве я тебе когда-нибудь?..

Он улыбнулся, совсем уже спокойно.

– Ты думаешь, это такой уж большой секрет? Он сам мне сказал, что вы муж и жена, когда узнал, что я Бортковский.

– Вы знакомы? – Изумлению ее не было границ. Очень уж не соединялся ее «левак» с этим колясочником.

– Да, – сказал отец не без важности. – Мы встречались несколько раз на некоторых... хм... на некоторых чтениях.

– На диссидентских, наверное, чтениях? Папа, неужели и ты диссидент?

– Я член Совета инвалидов. Мы боремся за права калек, а они в нашей стране ущемлены даже больше, чем права здоровых людей. Но это просто к слову, Настя. Если хочешь, я когда-нибудь тебя познакомлю подробнее с этими делами. Сейчас другое. Мы разыскиваем Огородникова. Ему угрожает опасность.

– В чем дело? – Она снова схватила отца за руку, но это уже было другое движение, полное электричества.

– «Железы», – сказал он. – Пожалуйста, никому, кроме Максима. У моего друга есть приятель из отставных чекистов. Он играет в шахматы с генералом ГФУ, или, как ее называют, «фишки». Он сообщил нам, что против Огородникова разработан оперативный план. Разработан и утвержден. Это значит, что «железы» будут вести дело к изоляции твоего мужа. Какими методами это будет сделано, мы не знаем. Во всяком случае, ты должна предупредить Максима...

– Поздно, папа, – вздохнула она. – Позавчера Макс улетел в Западный Берлин. Как это случилось, я не знаю. Торчала на Эльбрусе, дура...

Берлин-2

I

– Как вам нравится Берлин?

– Он неповторим.

– Неповторим?

– Неповторим, как Венеция. Скажите спасибо Хрущеву и Ульбрихту, это они сделали ваш город неповторимым.

Огородников и настоятель Баптистской академии патер Вилли Брандт (никакого отношения к бывшему канцлеру) шли через площадь к «Кароян-Сараю», как здесь называют здание филармонии. Там в этот вечер был джазовый фестиваль. Стена была неподалеку за прозрачными липовыми аллеями, мирно розовела под закатными лучами. Можно даже было видеть черные и синие граффити и при небольшом усилии различить слово «свиньи».

– Простите, Максим, что вы имеете в виду? – наморщил лоб патер Брандт.

Он шел пружинистым шагом, был розовощек и выглядел по крайней мере на пятнадцать лет моложе своих шестидесяти. Потертый твидовый пиджак и вельветовые брюки – униформа берлинской передовой интеллигенции. Трудно было бы признать в нем человека Церкви, если бы не выражение лица, но кто сейчас обращает внимание на такие мелочи. Впрочем, был еще в руках настоящий пасторский зонт, перешедший по наследству из XVIII века.

– Да разве же нет в вашем городе тайны, Вилли? – спросил Огородников.

– Тайны? Я извиняюсь, но вы меня что-то запутываете, Максим.

Вокруг филармонии было довольно много, но и не так уж много народу, во всяком случае, билеты спокойно продавались во всех кассах. Можно себе представить, как в Москве бы рванули на такой концерт с Чиком Кория, Фредди Хаббордом, Херби Хенкоком, а главное – с биг-бендом Вуди Хермана вместе с Джери Маллиганом Великим! Впрочем, не только в Москве, в любой европейской столице все было бы продано за неделю вперед. Зафалонцев, должно быть, прав – Берлин-Вест чахнет. Когда-то, говорят, здесь было столько электричества! Ведь именно здесь в 1957 году играл Армстронг и пела Элла, и на концерты тайком пробирались молодые советские офицеры. Тогда и пошла гулять хохма: «Джаз – американское секретное оружие». Ульбрихт в штаны наложил. Хрущев тоже вздрочился против «шумовой музыки». Почему эта бражка джаза не любит? Ни наци, ни комми джаза не выносят. Может, из-за импровизаций? Если бы по нотам играли, больше было бы доверия.

Со ступенек филармонии он отщелкнул панораму: некий тоннель через фестивальную толпу и липовые отряды к пятнам заката на отдаленной полосе бетона и к слову Schwein.

В дверях патер Брандт приостановился.

– Максим, я хотел бы с вами подробнее поговорить об этой проблеме.

– О какой проблеме, Вилли?

– О тайне, как вы выразились.

– Ну, давайте поговорим.

– Вы шутите, Максим? Не здесь же говорить на серьезные темы. Может быть, завтра в академии?

– Можно.

– Одиннадцать тридцать?

– ОК, Вилли, одиннадцать тридцать.

– Значит, я жду вас для дискуссии завтра в одиннадцать тридцать в своем кабинете. – Он придержал Огородникова за локоть и подмигнул ему прямо в глаз. – Уверен, что фрау Кемпфе чем-нибудь нас побалует.

...На сцене был Маллиган, пятидесятилетний викинг с золотым оружием. Звук саксофона, казалось, вытеснил воздух из огромного зала. Трюк был в том, что саксофонист не импровизировал под оркестр, а, напротив, держал могучий пульсирующий ритм, на фоне которого импровизировал весь состав.

Спасибо священнослужителю, пригласил на фестиваль. Огородников сначала даже не понял, куда приглашают. Джаз? Вы, Вилли, любитель джаза? О да, я тоже, но меня удивляет, что и вы. Ба, да ведь это же тот самый знаменитый Берлинский джаз-фестиваль, или, как вы, немцы, говорите, Берлинер Яац Тагес, о да, трубы свободы! Нет-нет, Вилли, я не преувеличиваю, для людей моего поколения в СССР – это были трубы свободы.

Охваченный маллигановским свингом, Огородников впервые с того момента, когда осенним вечером увидел зубчики Дома дружбы, почувствовал себя свободным, молодым, полным юмора и любви. Значит, в мире еще играют джаз?

II

Утром этого дня в старомодном здании Баптистской академии на берегу водохранилища Фогельзее состоялась дискуссия «Артист и Власть» с участием западноберлинских фотографов, советской делегации, а также группы турецких мастеров объектива, ибо постоянно живущих в Берлине турок набралось уже полмиллиона.

Разместились вокруг большого круглого стола и вдоль стен симпатичного зальца с дубовыми панелями, камином и люстрой. Перед началом советник по культуре советского генерального консульства Зафалонцев подсел к Огородникову, как бы передавая ему письмо (на самом деле пустой конверт), зашептал: «Тема дискуссии с нами не согласована. Вся надежда на вас, Максим Петрович»...

Назад Дальше