– А чем же ты, Вадим, занимаешься, если не спортом? – мягко спросил Сканщин.
И не получил ответа, только улыбку.
– Я имею в виду место работы, – уточнил Сканщин.
И снова ничего, кроме улыбки.
Хм, Сканщин заглянул новому знакомому в лицо, хм, интересно получается.
– Простите, Валерий, – тут Вадим Раскладушкин взял фиктивного «Валерия» под руку, – в сложное время живем. Согласны? Увы, не могу назвать вам место работы, а кривить душой не хочется.
Сканщин радостно вспыхнул: из наших! Каждой клеткой своей руки молодой чекист ощутил каждую клетку его руки – из наших! Прав Вадим – время сложное, нельзя уточнять.
– Не обиделись, Валерий? – мягко спросил Раскладушкин. – Лично я никогда не спрашиваю новых знакомых о месте работы, чтобы избежать двусмысленных ситуаций. Надеюсь, это не помешает нам стать друзьями.
– Тогда уж зови меня, Вадим, по-настоящему, – сказал капитан. – Владимиром Сканщиным, Вовой.
Они посмотрели друг на друга и понимающе засмеялись. Может быть, скоро нас станет так много, что не надо будет таиться друг от друга, радостно подумал Сканщин.
Лед звенел под коньками молодых людей, когда они, взявшись под руки, раскатывали синхронный шаг в сторону раздевалки.
– Как-то не хочется расставаться, – сказал Сканщин. – Может, куда-нибудь закатимся, Вадим?
– А почему же нет? – Вадим Раскладушкин посмотрел на светящиеся часы. – Я вот еду в компанию одну, правда не знаю, может, тебе там скучно будет. Ты искусством, Вова, интересуешься?
– Очень! – выпалил Сканщин.
И снова они посмотрели друг на друга и понимающе улыбнулись, как будто знакомы были еще с тех прежних измайловских шалостей.
– Насчет горючего беспокоиться не приходится, – сказал Раскладушкин. – Проблема одна – где такси сейчас поймать?
– А «Жигули»-то мои на что? – с энтузиазмом откликнулся капитан.
II
И вот на сканщинских «Жигулях» двое молодых с неопределенным местом работы прибывают в Замоскворечье, во двор-колодец дореволюционного дома, выложенного кафельной плиткой предкатастрофной эпохи. Снег все валит с темно-рыжих ночных небес, засыпает собравшиеся здесь во множестве автомашины-иномарки. Сквозь единственный узкий проем открывается убаюкивающий вид на купола церкви Всех Святых. Приходится, однако, быть начеку, если паркуешься между «Мерседесом» и «Вольво». Володя Сканщин со значением посмотрел на Вадима Раскладушкина. Тот печально прикрыл глаза – ничего, мол, не поделаешь.
Лифт был перегружен, пришлось пешком корячиться выше восьмого этажа на огромный чердак, залитый светом и полный народу. Да ведь и тут сплошные иностранцы, догадался капитан. Вокруг него, буквально вплотную, разговаривали на иностранных языках. И оробел, оробел капитан...
Вот ведь как бывает – по долгу службы ведь немало бывает всякого иностранного: то клок письма Огородникову от нью-йоркского агента Брюса Поллака, то запись разговора Огородникова с Хироши Нагоя, то фотоснимок штиблет, привезенных Максу Петровичу синьорой Одолетти... кажись, можно было бы привыкнуть к Западу, а вот на практике растерялся капитан.
Какая-то, понимаете ли, флядь спрашивает на вполне понятном языке «донт ю хэв э лайтер», то есть прикурить, да и пальцами показывает вполне вразумительно, а Володя Сканщин вместо того, чтобы извлечь коронный «Ронсон», деревенеет.
А где же Вадим? Да вон он, гусек, у стола для поддачи активно пасется, а там всего наставлено-о-о! Ну и ситуация!! Вот так и горят, видать, наши ребята в таких ситуациях! В этот как раз момент Раскладушкин повернулся к Сканщину, ободрил улыбкой – греби, мол, сюда, выпивай-закусывай. Немного отлегло от души – все же легче, когда рядом товарищ!
Шаг за шагом капитан преодолел расстояние до стола, взялся за бутылку родной «Столицы». Одна дамочка глянула на него: преаппетитнейшая!
– Са ва? – спросила она.
– Где? – ахнул Володя.
Вокруг чудесно расхохотались. Остроумно! Браво, месье! Володя фуганул полный стакан, и язык у него тогда развязался. Ай эм сори – вполне к месту! Беседа немедленно потекла куда надо. Вокруг уже все на него смотрели, а дамочка даже положила голый локоток ему на плечо, спасибо за доверие.
– Милости просим, Жанин, ко мне на Северный Кавказ! Перед вами фактический хозяин региона! Любите высоту? Голова не кружится? Уелкам! Все турбазы, все охотничьи угодья – наши!
Впоследствии, в рассольный час, капитан мучительно спрашивал себя: откуда Кавказ-то взялся, где слышал такое раньше бахвальство, кому подражал?
Между тем среди гостей чердачного вернисажа – а это именно вернисаж вокруг кипел, и картины, не замеченные нашим чекистом, были развешаны вдоль стен – распространилось: присутствует крупнейший партиец «новой генерации», член ЦК, хозяин Северного Кавказа, и это, безусловно, свидетельствует о продвижении к верхам «свежих сил» и о возможной либерализации искусства.
– Одумаются, не могут не одуматься, – говорил хозяин чердака Михайло Каледин, живописец, график и чеканщик по металлу. Морщинистое его лицо выделялось из огромных усов, бакенбардов и полуседой шевелюры, сияло в сторону могущественного гостя. – Да познакомь же меня, Вадим, наконец! – обратился он к Раскладушкину.
Володя Сканщин в этот момент сливал в фужере шотландское виски с английским джином. Он ухмыльнулся хозяину. Художник? Хочешь творить на леднике в цековском эрмитаже? Уелкам! Монархист? Всем места хватит, добро пожаловать на Северный Кавказ! И вдруг чуть не уронил капитан фужер с хорошим напитком. Из-за плеча хозяина увидел нечто, отчего впал в мандраж. Макет фотоальбома «Скажи изюм!» собственной персоной! Нельзя было не узнать здоровенную плиту в цветастом переплете с завязочками из ботиночных шнурков, ведь только вчера на оперативке показывал генерал снимки «объекта», сделанные «своим человеком» внутри злокозненной группы фотографов. Человека этого генерал даже своим сотрудникам не открывал, сказал лишь, что приближается критический момент – перебежчик Огородников из-за океана охотится за альбомом. И вот он, альбомчик данный, стоит полубочком на полке, прислонившись к старинному самовару, изготовленному в Полтаве из шведской кирасы. Стоит среди подозрительной толпы, полуиностранной и частично еврейской, предмет забот их опергруппы, всего сектора, да чего там, всего, можно сказать, ГФИ Идеоконтра...
Володю пот прошиб, и все иностранные алкогольные влияния мигом испарились. Как позволил себе позорно дезориентироваться? Где нахожусь и не знакомые ли лица вокруг, мать моя родная, ленинская авиация? Да ведь как раз они мельтешат, «новофокусники» и «изюмовцы»! Вот и Охотникер с рыжей бородищей, вот и Пробкинович – шустряга крошку Жанин кадрит. В секторе принято было к русским фамилиям ненадежных фотографов присоединять еврейские окончания – ну, просто развлекаются ребята, чтобы от скуки не сдохнуть, на антисемитизм, конечно, это не похоже. Эге, держись, разведка, за пол, в углу-то разглагольствует не кто иной, как Андрюшечка Древесневич, ближайший кореш перебежчика Огорода (этому «евича» не совали, поскольку папа в партийной истории), а вот Славка Германович (когда из больницы выписался?), а вот и сама бандитская рожа Шуз Жеребятникович... ну и дела! Слязгин, говна кусок, прохлопал такую «геттугезину», просто преступную проявил халатность наш товарищ Николай. А что, если вот здесь и передадут альбом иностранному агенту? Да вот хотя бы этому молодчику и передадут, ишь рука какая твердая, ишь как жмет...
– Филип, – представился Сканщину молодой незнакомец в сером костюме-тройке.
– Николай, – назвал одно из оперативных имен наш капитан, отвечая давлением на давление.
– Владимир или Николай? – спросил вышеупомянутый.
– Это почти одно и то же, – сказал Сканщин. – А вы здесь зачем?
– Я здесь для осмотра московских достопримечательностей, – четко ответил Филип.
Какая отличная чувствуется в товарище подготовочка! Вот это, без сомнения, опасный Филип. Из всех Филипов этот самый опасный. Ох, унесет наш альбомчик в чужие края! Вот, пожалуйста, наглядная – аж дрожь пробирает! – иллюстрация мудрых слов Леонида Ильича, которые на прошлом семинаре заучивали: «Вакуума в идеологической работе не бывает, и там, где мы позволяем себе прекраснодушествовать (вот такое слово!), немедленно (там или туда?) проникает враг!»
Всю оставшуюся часть чердачного шабаша Владимир Сканщин не спускал глаза с огромного альбома. Уже и Филип скрылся, и Жанин испарилась (на пару с Венькой, конечно), уже вся нечисть иностранная разлетелась с чердака, уже и своя идейная незрелость разбрелась, за исключением особо пьяных, а капитан все сидел в углу на медвежьей шкуре, отвергал и виски, и джин, принимал только родную, стекленел все больше после каждого приема, пока окончательно не «отключился от сети».
III
Между тем «Вольво», возле которой рыцарь идеологической войны запарковал свою машину, принадлежала вовсе не иностранцу, а как раз наоборот – Андрею Евгеньевичу Древесному, потомственному российскому интеллигенту и до недавнего времени «одному из выдающихся мастеров четвертого поколения советского фото». Машина эта досталась ему лет пять назад стараниями, разумеется, Венечки Пробкина через какие-то пятые-десятые руки. Когда-то Андрей Евгеньевич весьма гордился скандинавским аппаратом, ему нравилось, как люди смотрят, когда он выходит из серебристой, как иной раз говорят за спиной: «Древесный ездит на „Вольво“!» Вообще когда-то, то есть пять лет всего назад, все было иначе – ярче, живее, непосредственней. Всерьез шли разговоры о выдвижении на Нобелевскую премию по фотографии. Женщины были желаннее на пять лет. Запахи и те были сильнее, красноречивее.
Странное дело: пять лет, ну, для «Вольво» какой-нибудь – немалый срок, но для человека-то, для артиста, по идее, пустячный, не так ли? Вот когда покупал эту штуку, на спидометре у нее было тридцать девять тысяч. Пустяк для «Вольво», говорил тогда Пробкин. У нее было столько тысяч тогда, сколько у меня лет за плечами. Хм, подумал я тогда. Идиотские поиски банальной символики. Сейчас мне сорок четыре, а у нее на спидометре – восемьдесят; значит, и мне восемьдесят лет, во всяком случае, что-то испытываю похожее на ее проблемы с зажиганием.
Андрей Евгеньевич был исключительно хорош собой, эдакий гармонический человек с хорошо очерченным и чистым лицом, с большими холодными глазами и густой шевелюрой. Седина на висках и запущенные как раз к покупке «Вольво» усики прелестей ему не убавили, а, напротив, привнесли в гармонию еще дополнительный какой-то («антисоветский», как иногда по пьянке говорили друзья) шарм.
Андрей Евгеньевич ушел с калединского вернисажа одним из последних и, спускаясь по пропахшей кошачьими ссаками лестнице, досадовал, почему не ушел одним из первых. Бессмысленный вечер в подозрительной толпе. Сколько раз давал себе зарок не приходить на подобные сборища, ну, а уж если приходить, то держать себя в соответствии с именем и положением в искусстве, поменьше болтать, ну, а уж если болтать, то не рассказывать «историй», когда тебя не особенно и слушают.
Удивительное какое-то стало замечаться в обществе пренебрежение к художнику с именем. Казалось бы, если только открываю рот, вы, падлы, должны сразу почтительно замолкать, но этого не случается. Неужели и со мной начинается то, что когда-то произошло с Игреком, Зетом, Омегой, теми звездами первой величины, когда их вдруг перестали считать?
Из официальной фотографии постепенно выталкивают – ни одного альбома за два года, главные снимки в столе – да еще и подпускают сплетню-подмогу, что Древесный кончился. Казалось бы, неофициальный мир должен поддерживать, поднять на знамя, а тут повсюду лишь кривые рты – Древесный, мол, любимчик Агитпропа... Вот и на Западе меняется ко мне отношение из-за этих внутренних мерзостей. Плюнуть бы на все и свалить «за бугор», как Алька Конский, как Фима, как... Макс? Неужели и Макс? Да, теперь и он!
«Вольво» была, старая лошадь, засыпана снегом. Полез за веником в багажник, крышка скрипела, а мимо шли чердачные гости, какие-то немцы. Улыбнулись. Наверное, думают свои обычные пошлости – вот, мол, русской интеллигенции как хочется быть похожими на нас. Стал сметать снег и разозлился окончательно. Все-таки меня, меня назвал великий Барбизонье «выпуклым оком восходящего солнца», обо мне Спендер первый раз написал, меня первого заметили Нагоя и Громсон, а не Альку, не Славку, не Макса... Уйду в эмиграцию, но не так, как эти все стиляги, а в России спрячусь, в горы уйду, в завоеванные Кюхельбекером и Якубовичем горы... Никто лучше меня не снимал горные скаты! Максу и не снилось, он поверхностен, модник, не чувствует космоса... Тут совсем уже дикая мысль посетила Андрея Евгеньевича. Соблазню его жену Настю и останусь с ней навсегда в горах. Он все равно ее не любит, а ведь лучше женщины сейчас, пожалуй, не найдешь.
Усевшись на жгущее холодом сквозь джинсы сиденье, он стал гонять стартер. Когда-то и четверти оборота не требовалось, чтобы все ожило в машине, чтобы так мягко все датчики засветились и музыка запела, соединяя с современным человечеством. Каков, однако, смысл в деструкции металла? В старении механизмов, может быть, даже больше так называемой «несправедливости», чем в развале плоти, а? Человек в своей суете из года в год становится все более утомительным, истеричным, надоедает природе и здравому смыслу. Пора на свалочку. Ничего не жалко – ни славы, ни внешнего вида... жалко вот, когда стареет хороший механизм...
Мотор наконец завелся, все, что полагается, осветилось с намеком на прошлое, и Андрей Евгеньевич тогда подумал, что осталось еще нечто драгоценное, что соединяет его с жизнью и даже – при каждом нажатии на затвор камеры – с астралом, – фотография! Машина прогревалась, горячий воздух пошел на стекла. Ну, в общем, глупо как-то капитулировать. Завтра вот залягу с телефоном и обзвоню всех...
В этот момент в боковое стекло с пассажирской стороны кто-то заглянул и пропал. Кто-то обходил машину сзади. Он глянул в оборотное зеркальце. Шла какая-то баба в меховой шубе. Через секунду он узнал ее: это была мать его детей Полина, бывшая Штейн, ныне мадам Клезмецова, могущественная мать-секретарша. Ее лицо было теперь близко к его лицу, за стеклом с оплывающими ошметками снега. Глаза все еще великолепные, сударыня! Он опустил стекло.
– Андрей, ты можешь выйти? Мне нужно с тобой поговорить!
Фантастика, вот именно эти две фразы, одну вопросительную и другую утвердительную, она и сказала ему тогда из телефона-автомата на улице Петра Халтурина. Кажется, точно таким же тоном.
– Лучше садись в машину, – сказал он.
Она приложила пуховую варежку ко рту и сказала почему-то через варежку:
– Нет, лучше ты выйди.
Он вылез в тесное пространство между «Вольво» и заснеженным «Жигуленком».
– Какими судьбами и чему обязан?
– Я тебя ждала тут битый час. Мне Эмма сказала, что ты здесь. Давай погуляем минут пять. Нет-нет, я не хочу в машину. Пойдем, по улице пройдемся.
Он увидел, что она чуть-чуть дрожит то ли от холода, то ли от волнения, и наконец сообразил, что все неспроста: и шуба запахнута криво, и рот размазан. Уж не с ребятами ли что случилось? Нет, нет, ребята в порядке. Дело не в ребятах, дело в тебе, Андрей. Ого, сюрприз!
Они шли по замоскворечному переулку, пустынному в этот час. Он упирался в церковную ограду с огромными шапками снега на каменных столбах. Ни одного знака советской власти, отметил про себя Древесный. Почему-то все, что осталось в памяти Полинино, лишено советской власти начисто, как будто наш роман был в другом времени – офицер гвардии и студентка с Бестужевских курсов.
– Тебе нужно немедленно выйти из «Нового фокуса» и забрать свои работы из «Скажи изюм!».
– Мадам, мадам, – сказал он с мягкой улыбкой: куда, мол, лезет?
Полина, видно, не владела собой. Схватила его за рукав, дернула. Смешно, но от этого рывка дубленка немного поехала по шву в подмышечном районе, а ведь какая была дубленка! Андрей, ты даже не представляешь, как это серьезно! Полина, почти искренне воскликнул он, я бы все-таки тебя попросил! Вещи хотя и дорогие, но немолодые! Что серьезно? Да как же ты не понимаешь – серьезная ситуация с вашей нелегальщиной! Скоро грянет гром! «Фишка» только вами сейчас и занимается. Ты погубишь себя, если немедленно не выйдешь из группы и не уедешь... ну, на Кавказ, скажем...