Скажи изюм - Аксенов Василий Павлович 37 стр.


Огородникова вдруг передернула крупная лошадиная дрожь. Едва ли не в отчаянии он подумал, что в организме его сейчас идет борьба адреналина с яростью и что любой результат этой схватки будет не в его пользу. Фотик! – тихо воскликнул он. Что ты нам шьешь?

Клезмецов выпятился на него всем своим бесстыдным лицом. Почему «мы»? – вопросил он. Почему ты прячешься за «мы», Максим Петрович? Далеко не все там у вас такие, как ты, опытные. Ты бы лучше за себя отвечал, Огородников, а вот с тобой, обещаю... «ща» в этом слове обернулось вдруг истинно змеиным шипением, участники пленума даже малость окаменели, товарищ Глясный нащупал в кармане пиджака таблетку валиума... с тобой, Огородников, всееее будееет хорошшшоо... шипел Фотик.

Выдает себя, подумал Грабочей, у этого говнюка Фотика все-таки нервы не в большом порядке. Надо закругляться. Сейчас я его направлю.

– Сколько экземпляров заготовили? – спросил он Огородникова в лучших традициях следователя 37-го года: вот этого ломать, пока не покается.

Странным образом вопрос Грабочея пропал втуне: Огородников пропустил его мимо ушей. Он переводил взгляд с искаженного лица Фотика, которое в этот момент как бы выпирало из привычных измерений, на бледный профиль Андрюши, представлявший из себя удивительную вмятину. А ведь когда мы начинали, все было наоборот: вмятиной был Фотик, Древесный демонстрировал рельеф.

Двенадцать экземпляров, ответил за Огородникова Охотников. И все они здесь? – Грабочей продолжал спрашивать у Огородникова, который на него не обращал внимания. Как любое затянувшееся собрание, пленум правления Союза фотографов начал впадать в маразм. Здесь вроде один, сказал Олеха и сделал какой-то странный любовный жест в адрес невозмутимой глыбы, лежавшей у локтя председателя. Все в Советском Союзе? «Сталинградский комбат» (ходили слухи, что он командовал заградбатальоном, то есть попросту уничтожал своих) начинал терять терпение.

Матвей Николаич, урезонил его Клезмецов, нет нужды спрашивать. Один экземпляр переправили в Нью-Йорк. Тут наконец Огородников, пребывавший как бы в беззвучном пространстве, встрепенулся. А тебе откуда это известно, спросил он почти грубо, где черпаешь сведения? Может быть, ты и про ограбление мастерской Михайлы Каледина знаешь? Может быть, те бандюги отправили альбом в Нью-Йорк?

Товарищи, товарищи, вмешался усталый Журьев. Какой-то детектив получается. Следствие ведут знатоки, хохотнул легкомысленный Пробкин. Безобразие, безобразие, зашумели правленцы, ведут себя вызывающе!

Клезмецовская «выпуклость» под взглядом Огородникова странным образом стала опадать. Почему я этого боюсь, подумал он, почему я до сих пор боюсь, что опознают как Кочергу? Ты хочешь сказать, Максим Петрович, что никто из иностранцев не видел альбома?

Иностранцы, усмехнулся Огородников. Почему вы так боитесь иностранцев, товарищи фотографы? Клезмецов, ты знаешь, сколько иностранцев ежедневно находится в Москве? Говорят, до ста тысяч. Сто тысяч?! Эка хватил. Цифра явно произвела впечатление на пленум. Столько подозрительных! Масса иностранцев видела «Изюм», мы их не считали. Мы иностранцев не боимся, наоборот – приветствуем, а вот вы тут все время о космической эре талдычите, о научно-технической революции, а сами всего иностранного боитесь, как в докукуевской Москве дьячки сыскного приказа.

Нехорошо пахнут ваши шуточки, любезный Максим Петрович, взметнулся петушком либерал Щавский. Пересечение взглядов: Грабочей – Журьев, Глясный – Клезмецов, Красильщиков – Фрунина, Фесаев – Фалесин, неназванные – в хаотическом скольжении.

Ну а теперь расскажите нам о вернисаже, простенько так произнес Клезмецов, расскажите товарищам о провокационном сборище, которое вы готовите в центре Москвы. Венечка Пробкин, который все строчил, невзирая на опасное сравнение с «резидентом», в этом месте запнулся. Да это не в центре будет, а на Соколе! Огородников же, почувствовав клезмецовскую слабую пятку, воткнул в нее еще одну мстительную иглу. А откуда вам про вернисаж-то известно, Фотий Феклович? Хороша творческая организация, ничего не скажешь! Ты все погубил, еле слышно шепнул Андрей Древесный.

Огородников отказывает нам в творческом статусе, усмехнулся Клезмецов, что ж, и нам, и ему придется сделать соответствующие выводы. Вот есть проект резолюции. Пленум правления Московской фотографической организации Союза фотографов СССР, заслушав сообщения первого секретаря Клезмецова Ф.Ф., осудил затеянный членом союза Огородниковым М.П. фотоальбом «Скажи изюм!» как чуждое традициям отечественной фотографии, идейно ущербное и художественно некомпетентное собрание, основной целью которого является раскол советского фотоискусства. Пленум выразил возмущение провокационной деятельностью Огородникова, льющего воду на мельницу нашего политического и идеологического врага, и призвал членов союза, по причинам идейной незрелости примкнувших к фотоальбому «Скажи изюм!», немедленно выйти из его состава. Кто за эту резолюцию, товарищи?

Такая убеждающая стройность была в этом документе, и вдруг опять все смешалось. Встал Слава Герман, который до этого обнадеживающе молчал, стал махать своей трубочкой, пытаясь высказаться, заика. Эх, старый товарищ, неужели и ты клюнул на долларовую приманку, страстно бередил в этот момент самого себя Фотик Клезмецов, будто и думать забыл, что был бит этим «старым товарищем» за стукачество. Свинство, таково было первое слово бывшего гения, которого, несмотря на все его бесконечные провалы, проколы, пьяные безобразия и «выпадение в осадок», все в этом так называемом союзе, включая даже «завистливых руситов», считали «истинным фотографом». П-п-почему же т-тут од-дин Ого-ого-родников указан?! А мы что же, овцы? Требую, чтобы и меня пристегнули к провокационной деятельности! Я работал не меньше Ого! Заслужил ваше возмущение, товарищи! Я зрелый, идейно зрелый!

В наступившем вслед за этим прискорбным заявлением всеобщем перепугом к требованию Германа присоединились Чавчавадзе, Пробкин и Охотников, причем последний даже брякнул дерзостное «рыжих нет!».

Опупение усилилось. Трещал проект резолюции. Секретариат не знал, как себя вести в тех случаях, когда не смягчения просит объект, а требует к себе ужесточения. Выход как бы подсказал Андрей Древесный, он просто вышел, не сказав ни единого слова. Секретариат больше никого не задерживает, быстро сказал подручный Клезмецова Куненко. Не уйдем, покуда нас в свою бумагу не вставите, заявил Охотников. Sic! – восхитительно подтвердил Чавчавадзе. Венечка писал в своем блокноте «пауза, пауза, пауза».

В периоды опупения на помощь всегда приходит партия, потому-то взгляды секретарей и членов правления невольно повернулись к представителю Центра товарищу Глясному, у которого от этого внимания дистонические толчки пошли еще сильнее и выразились пятнами на лбу и носу. Приходится соответствовать. Нужно откашляться. Эх, Слава, Слава, как молоды мы были, как гуляли в рамках декады культуры... Товарищи, видимо, не вполне понимают серьезности своего положения, сказал он, однако мы не можем не принять их слова во внимание. Мне кажется, секретариат должен доработать проект резолюции, а голосование провести в рабочем порядке.

– Мудро, – пискнул Щавский.

Не наш человек, подумал о Глясном Грабочей. Жопа, подумал Журьев, не дожимает. Говно какое, говно, было общее затаенное мнение. Кажется, что-то не то я предложил, подумал Глясный, укладывая в портфель копию стенограммы. Кажется, Фихаил Мардеевич на что-то другое намекал. Впрочем, домой, домой! А завтра в отпуск, в Кисловодск, и там – ни капли!

Клезмецов с косой рожей закрыл собрание и сказал «изюмовцам», что резолюцию они получат по почте. Если же буржуазная пресса узнает о сегодняшней дискуссии или же если состоится провокационный вернисаж, пеняйте на себя.

– А что будет? – оживленно спросил Пробкин.

– Увидите!

Пробкин и Охотников тут же забрали руки за спину. Где стража? Какая еще стража? Так ведь вы же, Фотий Феклович, дали приказ: уведите! Шуты гороховые, дошутитесь! Толпой участники пленума правления и «изюмовцы» прошли по антресолям и стали спускаться в ресторанный зал. Мразь, громко сказал Огородников. Это в чей же адрес? – проокал Фесаев, хоть и одна-единственная округлость присутствовала во фразе. Вы угадали, был ответ.

VI

Странным образом зловещий пленум сразу выветрился из головы. Пробкин подбросил Огородникова до Смоленской, и теперь он топал в одиночестве вниз по Арбату к своему переулку. Стояла классическая московская ночь, ради одной которой стоило возвращаться из-за морей. Масса снега вокруг, чуть-чуть подвьюживает, десять градусов мороза, мелькание очаровательных женских лиц, Арбат ими богат, вдруг перемещается что-то в небе, и луч луны освещает недурной сталактит, свисающий с карниза Вахтанговского театра. Будь у нас нормальная жизнь, Арбат превратился бы в то, что в американских больших городах называется «вилэдж», были бы стильные бутики, джазовые клубы, диско, открытые всю ночь книжные лавки и галереи, кафе. Всю ночь бы тут колобродил народ, невзирая на перепады температуры и не вспоминая о большевизме... На углу Староконюшенного переулка посреди выметенного ветром асфальта стоял сугроб и из него торчала телефонная будка. Кое-как он пролез внутрь и позвонил на Хлебный. Где же вы, любезнейший, вскричала Настя. Я вам уже передачу собираю в подземную тюрьму, а вы... Она все еще нередко сбивалась на свое шутовское «вы». А я прогуливаюсь, сказал он. В городе сегодня безвластье, пользуюсь паузой. Вас гость ждет. Кто таков? Господин Древесный подождет. Он вылез из сугроба, вся гадость ночи вернулась, вся прелесть испарилась. Пленума этого, собрания этих монстров, оказывается, еще мало, предстоит объяснение со струсившим товарищем.

Древесный ждал его на улице, прогуливался меж сугробов, заложив руки за спину, словно в галерее. Вон твои попечители проехали, сказал он, кивая в конец переулка, где медленно, будто по волнам, проплыла по снежным колдобинам одинокая «Волга». Да это просто такси, Андрей. Ну, пусть будет так. Скажи, противно разговаривать с предателем? Кончай, кончай, старик! Да ведь ты же меня небось в предатели уже зачислил. Никуда я тебя не зачислил.

Ты смотрел на меня там, как на предателя, крикнул Древесный, а потом обессиленно махнул рукой. Ну что ж, похожу теперь в предателях. Хохма в том, что мне теперь придется его полночи утешать, подумал Максим. Да ладно тебе, Андрюха, никто тебя предателем не считает, ну, сплин, ну, нервы... Предателем ты бы был, если бы их задание выполнял, когда сдерживал нас, но ведь ты же сам хотел спустить на тормозах, сам как бы, ну, вроде бы спраздновал труса, верно?

Верно, Макс! Древесный снял свою некогда богатую, а сейчас изрядно облысевшую пыжиковую шапку, подставил голову под ветер. Макс, прости, у меня все горит в башке, в груди, в жопе. Я там твоей Насте наговорил черт знает чего, все зачеркни, ближе тебя ведь никого у меня нет; сестра – равнодушная кукла, дети – чужие, Полина – смешна! Макс, меня Блужжаежжин обманул, старая гнида. Он сказал, что есть решение спустить это дело на тормозах.

Нашел кому верить – Блужжаежжину! Он тебе, часом, стаканчик «Киндзмареули» не предложил?

Макс, я поверил ему, потому что струсил! Вовсе не потому, что он мне поездку в Америку сулил! Ничего мне не нужно, кроме спокойствия! Древесный вдруг бухнулся коленями в снег, широко перекрестился. Пойми, не могу больше. У тебя, Ого, нервы покрепче... Ха-ха, сказал Ого. Ну, все-таки не такие говенные, как у меня. Знаешь, я уже чувствую старость, измученные гены, они ведь нас били в Гражданскую и в 37-м половину семьи перестреляли – деда, дядю Шуру, всех родственников в Иркутске, искалечили жизнь отцу, запугали мать, у меня самого из-за них в детстве дикий комплекс неполноценности развился. Тебе легче, Ого, ты...

Не говори мне об этом, сказал Огородников, сам знаю. Все знали в Москве, что злодеяния 37-го года – больная мозоль Макса, хотя никто у него в семье не был посажен или убит и палачей – явных, во всяком случае, – не определялось. Все знали, как Макс заводится на год своего рождения, и даже как бы старались при нем избегать этой темы. Нет уж, прости, скажу, упорствовал Древесный. Ты, Ого, из победителей, из их лагеря, хоть и взбунтовался. Ты в детстве родителями гордился, а я дрожал, когда об отце спрашивали. Ты красных презираешь, а я их ненавижу и боюсь. Вот чего тебе в твоем фото всегда не хватало, Ого, – моего страха, моей комплексухи! Когда пришел успех, я думал, что преодолел свое детство, что торчу теперь наравне с тобой, «новая волна», фавориты Европы, а вот теперь страх опять пришел, все валится из рук, только спрятаться хочется, не могу, не тяну...

– Когда они у тебя были? – спросил Огородников.

– Кто? – вздрогнул Древесный.

– Ну, «фишки». Один такой хмырь за шестьдесят и второй молодой, Володя такой, генерал и капитан. Меня они еще в мае пужали. Они?

– Ко мне не приходили, – буркнул Древесный, постоял немного в некотором оцепенении, потом снова воспламенился.

Приходили, не приходили, в этом ли дело, Ого?! Эта сила тем страшна, что не персонифицируется, во всяком случае для меня. Я замерз, сказал Огородников, пошли в студию. У меня в кармане «Плиски» бутыль: Муся и Аня из «Росфото» дали в знак поддержки. Нет, я не пойду, я там Насте наговорил сто бочек арестантов. Ты мне лучше дай глотнуть, Огоша! Отвинтили пробку. Экая мразь, совсем исхалтурились болгары.

Распитие бутылки посреди ночи под хмурым фонарем, то есть «дуэт горнистов», как бы вернуло прежние времена и устранило нынешнее, постыдное. Слушай, Огошка, слушай, Андрюшка, давай все ж друг за дружку... Знаешь, мне кажется, власть задумала по нашу душу настоящее злодейство. Перестань, не дрочи себя, не преувеличивай, в худшем случае они на мне отыграются, выгонят из союза, а мне там невмоготу, я-то уже решил – задиссидентствую вкрутую. Однако за тобой ведь люди стоят, мы стоим, мы же тебя бросать не можем, будет предательство, нужно хитрить, и ты должен хитрить вместе с нами. Что я и делаю, иначе б! Давай откажемся от этого вернисажа, Ого! На хрена нам эта показуха? Это игра, понимаешь, Андрей, надоело все только их игры играть, хоть раз сыграть бы в своем вкусе, как будто их нет, ведь не против же них, а просто без них, а ты можешь и не приходить. Да как же это мне не прийти, не могу я не прийти, Огоша, потому и прошу отменить...

– Ну вот, – сказал Огородников. – На этот раз они появились, ночная стража Хлебного переулка.

Из-за угла деловито выворачивала опермашина, все четыре шипованных колеса. Обычно она занимала позицию как раз под тем фонарем, под которым сейчас стояли друзья. Осветив их дальними фарами, машина как бы запнулась, потом стала подавать задом, чтобы на противоположной стороне втереться между сугробами.

Древесный торопливо допил остатки «Плиски». Интересный сюжет, сказал Огородников, тебе не кажется? Машина в снегах, как «Челюскин» во льдах... У тебя камера с собой, беби? Древесный показал на ладони крохотную «Минолту». Сойдет! Сделай отсюда несколько снимков, а я подойду поближе. Они стали снимать двумя аппаратами заваленный снегом переулок, фонарь, друг друга, машину с антенной и четырьмя широкими «будками» внутри. Оперативники, за неимением других инструкций, раскрыли перед носами четыре газеты «Честное слово». Что мне делать с собой, в отчаянии подумал Андрей Древесный.

Вернисаж

I

Перед нами теперь простирается огромная московская площадь Сокол. Под ней пролегает автомобильный туннель, в котором кажется иногда, что едешь за пределами Советского Союза. Ну а за пределами туннеля в северных и южных частях площади есть два подземных перехода для пеших граждан, и в них названное выше предательское чувство не появляется никогда.

Теперь на поверхность, товарищи, в шипучую гущу дней. Давайте вспоминать из эмигрантского далека диспозицию недвижимой социалистической собственности: ведь немало кружили в свое время по этой странной и даже отчасти безобразной территории, даже и на любовные свидания отсюда заворачивали на улицу Алабяна, не удосужившись, увы, узнать, кто таков человече. Да и по сей день, надо признаться, в невежестве пребываем.

Назад Дальше