Честно признаться, я немного трусил, когда шел знакомиться с ее матерью. С утра надраил ботинки до фантастического блеска. К теще (я уже так о ней думал), да еще к теще-француженке, брошенной мужем-англичанином, дочь приводит англичанина, за которого собирается замуж. Помнится, я представлял себе, что она окажет мне совершенно ледяной прием и будет сидеть на золотом пуфике спиной к зеркалу в золоченой раме или же, наоборот, окажется краснолицей и тучной, повернется мне навстречу от плиты, держа в руке деревянную ложку, и наградит смачным поцелуем с запахом чеснока и бульона. Второй вариант мне был в общем и целом предпочтительнее, но, само собой, вышло не так и не этак. А вы говорите: семья. Миссис, вернее – мадам Уайетт была в лаковых туфлях и в хорошем коричневом костюме с золотой брошью. Держалась любезно, но не более сердечно, чем того требовала вежливость; покосилась на джинсы Джилиан, однако от замечаний воздержалась. Мы пили чай и в застольной беседе говорили обо всем, кроме двух обстоятельств, представлявших интерес для меня, а именно: что я люблю ее дочь и что ее муж сбежал от нее со школьницей. Мадам Уайетт не спросила меня, ни какие у меня перспективы на службе, ни сколько я зарабатываю, ни спим ли мы уже с ее дочерью, а я как раз этих вопросов от нее ждал. Она производила – производит впечатление, что называется, интересной женщины, хотя в этом выражении мне слышится что-то неуместно снисходительное. (Что оно значит? Что она для ее возраста на удивление привлекательна– если прилично оценивать с этой точки зрения женщину в ее годах? Но ведь кому-то она может еще понравиться, мало ли, возможно, даже нравится сейчас, чего я ей искренне желаю.) Иначе говоря, у нее правильные черты лица и модно подстриженные, судя по всему, подкрашенные, изящно уложенные волосы, а держится она так, как будто было время, когда на нее все оборачивались, и она хочет, чтобы вы имели это в виду и сейчас. Я разглядывал ее, пока мы сидели за чайным столом. Не только из вежливого внимания, но и чтобы представить себе, какой будет в старости Джилиан. Говорят, это решающий момент – первое знакомство с матерью вашей жены. Вы либо броситесь удирать со всех ног, либо с облегчением откинетесь на спинку стула: ну, если она будет такой, меня это более чем устраивает. (И будущая теща, должно быть, угадывает мысли жениха. Если нужно, она даже может нарочно принять безобразный вид, чтобы отпугнуть его.) Но я, глядя на мадам Уайетт, не испытал ни того, ни другого. Я смотрел на твердый подбородок, на выпуклый лоб, на очерк рта матери и видел за ним рот дочери, который я целовал и не мог нацеловаться. Но замечая сходство (тот же лоб, так же посажены глаза), понимая, что на посторонний взгляд они вправду походят на мать и дочь, я все равно не верил, не представлял себе, что Джилиан превратится в мадам Уайетт. Не могло этого быть по той простой причине, что Джилиан вообще никогда не превратится ни в кого другого. Конечно, она будет меняться, я не настолько глуп и не так влюблен, чтобы не понимать этого. Она изменится, но останется собой, она станет иной версией самой себя. И я буду свидетелем этого.
– Ну как? – спросил я, когда мы ехали в машине назад. – Я выдержал экзамен?
– Тебя никто и не экзаменовал.
– Нет? – Я был даже отчасти разочарован.
– Она действует по-другому.
– Как же?
Джилиан переключила скорость, поджала губы, такие похожие и при этом совсем не похожие на материнские, и ответила:
– Ждет.
Сначала мне это совсем не понравилось. Но потом я подумал: а что? И я тоже могу подождать. Подождать, пока мадам Уайетт разглядит меня получше и поймет, что нашла во мне Джилиан. Я могу подождать ее одобрения. Подождать, пока она поймет, отчего Джилиан со мной счастлива.
– Ты счастлива? – спросил я.
– Угу. – Не отрывая глаз от уличного движения, она сняла на минутку руку с рычага скоростей, погладила меня по колену, а потом переключила скорость. – Счастлива.
И знаете что? У нас будут дети. Нет, я не имею в виду, что она беременна, хотя я бы лично не против. Это я на дальнюю перспективу. Честно сказать, мы еще этот вопрос не обсуждали; но я пару раз видел ее с детьми – она, похоже, прямо от природы умеет с ними ладить. Настраиваться на одну с ними волну. Ее нисколько не удивляет, как они себя ведут, как на что реагируют. Для нее это совершенно нормальные вещи. Я вообще к детям отношусь неплохо, но пока еще толком в них не разобрался. Они для меня загадка. Почему они придают такое огромное значение каким-то пустякам, а то, что гораздо важнее, им безразлично? Налетит такой с разгону на угол телевизора, думаешь: ну все, череп проломил, а он отскакивает мячиком, и как ни в чем не бывало. Зато через минуту может легонько шлепнуться на попку, где у него проложено, наверно, штук пятнадцать памперсов, и давай реветь в три ручья. В чем тут дело? Почему так непропорционально?
Но все равно я хочу, чтобы у нас с Джилиан были дети. Это же естественно. И она, конечно, тоже захочет, когда придет время. Женщины знают, когда подходит время, верно ведь? Я уже дал им обещание, детишкам, которые у нас будут. Я постараюсь вас понять и принять такими, какие вы есть. И буду вас поддерживать, какое бы дело вы себе ни выбрали.
ДЖИЛИАН: Кажется, все-таки есть одно, что меня в Стюарте беспокоит. Иногда я сижу работаю у себя в студии – это только одно название что студия, а на самом деле комнатка двенадцать футов на двенадцать, но все равно – по радио играет музыка, и я отключаюсь, вроде как работаю на автопилоте. И вдруг меня пронзает мысль: только бы он во мне не разочаровался. Странная, наверно, мысль, когда ты всего месяц как замужем, но факт. Так я чувствую.
Я обычно никому не рассказываю, но раньше я проходила подготовку в социальные работники. На эту тему люди тоже склонны рассуждать примитивно, вслух или хотя бы про себя. Само собой очевидно, что я пыталась делать для моих подопечных то, чего не смогла сделать для родителей, – помочь наладить их жизнь, их взаимоотношения. Это совершенно ясно всем, правда? Всем, кроме меня.
Но даже если и пыталась, все равно ничего не выходило. Я проработала полтора года, а потом сдалась и ушла. За это время я повидала немало людей, жизнь которых не удалась. Большей частью это пострадавшие, перенесшие крах – эмоциональный, финансовый, социальный, – иногда сами виноваты, но чаще семья, родители, мужья; люди сознают себя жертвами и живут с этим сознанием неотступно.
Но были и другие, разочарованные, павшие духом. Эти еще хуже, еще безнадежнее. Начинали жизнь с самыми радужными ожиданиями, а потом доверялись какому-нибудь психопату, фантазеру, связывали свою судьбу с пьяницей, который вдобавок их избивал. И год за годом не отступались, продолжали верить вопреки очевидности, стоять на своем, когда это уже безумие. А потом вдруг, в один прекрасный день, – сдавались. Что может сделать для таких людей Джилиан Уайетт, социальный работник двадцати двух лет? Уверяю вас, профессиональные навыки и жизнерадостные улыбки тут бессильны.
Люди, у которых сломлен дух. Видеть это было выше моих сил. Вот откуда позже, когда я стала любить Стюарта, пришла ко мне эта мысль: только бы он во мне не разочаровался. Раньше у меня ни с кем не возникало такого опасения. Я не беспокоилась, что будет потом, как все сложится в будущем, что обо мне подумают, оглядываясь назад.
Послушайте, я не хочу играть в эту… игру. Но и сидеть в углу, заткнув себе рот платком, тоже бессмысленно. Уж лучше я расскажу, что знаю и как понимаю.
До знакомства со Стюартом у меня были романы. Был эпизод, когда я почти влюбилась, несколько раз мне делали предложение; с другой стороны, как-то у меня никого и ничего не было целый год – неохота было возиться. Некоторые мои мужчины мне «в отцы годились», как говорится, но были и молодые. Ну и что же из этого следует? Люди услышат что-то краем уха и сразу принимаются строить теории. Получается, будто я вышла за Стюарта, так как считаю, что он меня не подведет, как подвел отец? Ничего подобного. Я вышла за него, потому что я его полюбила. Потому что я его люблю, уважаю и мне с ним хорошо. Сначала он мне не особенно нравился, так себе.-И это еще тоже ничего не значит. Сразу определить, по сердцу тебе человек или нет, нелегко.
Мы сидели в той гостинице и держали в руках большие бокалы с хересом. Что там было, скотоводческая ярмарка? Нет, разумные, рассудительные люди предпринимали серьезный шаг в своей жизни. И оказалось, что для нас этот шаг оправдался, нам повезло. Но это было не только везение. Сидеть и дуться на белый свет – плохой способ заводить новые знакомства.
Я считаю, в жизни надо выяснить, к чему у тебя способности, а что тебе не по зубам, решить, чего хочешь, и стремиться к этому, но только потом не раскаиваться. Господи, ну прямо проповедь получилась. Словами все не выразить, правда?
Может быть, поэтому я люблю свою работу. В ней не приходится пользоваться словами. Я сижу в своей комнатке под крышей, орудую тампонами и растворителями, кистями и красками. Только я и картина, и можно еще включить музыку по радио. Даже телефона нет. Я не особенно люблю, чтобы Стюарт сюда понимался. Разрушаются чары.
Бывает, картина, над которой работаешь, тебе отвечает. Тогда прямо дух захватывает: смываешь верхний слой краски и видишь, что под ним что-то есть. Бывает, хотя и редко. Но от этого только интереснее. Например, в XIX веке в огромных количествах писали обнаженную женскую грудь. И вот чистишь портрет предположительно знатной итальянки, и постепенно проявляется сосущий младенец. У тебя на глазах знатная дама превратилась в Мадонну. Словно ты первая за много лет, кому она доверила свою тайну.
Месяц назад я работала над лесной сценой и обнаружила кем-то записанного вепря. Картина сразу переменилась. Была мирная кавалькада, спокойно едущая по зеленому лесу, почти увеселительная прогулка, но когда показался зверь, стало ясно, что изначально это была сцена охоты. Добрых сто лет дикий вепрь прятался от глаз позади пышного и вообще-то не слишком убедительно написанного куста. И вот теперь, у меня в студии, все без дальних слов стало опять таким, каким было задумано. Стоило всего только снять верхний красочный слой.
ОЛИВЕР: О черт.
Всему виной ее лицо. Она стояла у выхода из мэрии, а позади нее муниципальные куранты отсчитывали первые ослепительные мгновения супружеского счастья. На ней был льняной костюм цвета шпината со сметаной, юбка чуть выше колена. Всем известно, что лен легко мнется и сразу теряет вид, как робкая любовь; но Джилиан выглядела совершенно как новенькая. Волосы она зачесала с одной стороны назад и стояла с улыбкой на губах, адресованной вообще всему человечеству. Она вовсе не держалась за стеатопигого Стю, хотя руку ему под локоть просунула, это правда. Она лучилась, светилась, она была вся здесь и одновременно где-то в дразнящей дали, запряталась в этот публичный миг куда-то вглубь себя. Только я один это заметил, остальные думали, что она просто счастлива. Но я-то видел. Я подошел к ней, чмокнул в щеку и пробормотал поздравления в ее единственное открытое ухо без мочки. Она ответила, но словно бы не мне, а в пустоту, и тогда я помахал рукой у ее лица, как стрелочник, дающий отмашку несущемуся экспрессу, она на минуту очнулась, засмеялась и возвратилась в тайный мир своего замужества. – У тебя вид ослепительный, – сказал я, но она не отозвалась. Не знаю, может быть, ответь она мне, и все сложилось бы иначе. Но она промолчала, и потому я продолжал на нее смотреть. Она была вся нежно-зеленая с каштановым, а под горлом – искристый изумруд; я шарил взглядом по ее лицу, от крутой выпуклости лба до ложбинки на чуть раздвоенном подбородке; щеки ее, часто такие бледные, были как бы припудрены румяным золотом зари, хотя была ли то пудра внешняя, хранящаяся в сумочке, или же глубинная, наложенная упоением, я не мог или не хотел угадать; ртом владела непроходящая полуулыбка; глаза были ее лучезарным приданым. Я обшарил взглядом все ее лицо, все до малейшей черточки, понимаете?
Мне было невыносимо, что вот она, здесь, и в то же время не здесь; как я для нее присутствую и одновременно не присутствую. Помните рассуждения философов, что мы существуем лишь постольку, поскольку кто-то или что-то помимо нас самих воспринимает нас существующими? Перед мерцающим взором новобрачной, то видящим, то невидящим, старина Олли обмирал от экзистенциальной угрозы своему существованию. Сейчас она моргнет, и меня не станет. Поэтому-то, наверно, я и заделался напоследок изобретательным фоторепортером, схватил аппарат и стал жизнерадостно скакать и метаться в поисках подходящего ракурса, чтобы наглядно выставить эмбриональный второй подбородок Стюарта в наиболее комичном виде. Замещающая деятельность. Полное отчаяние, как вы сами видите, ужас перед забвением. Никто, разумеется, не догадался.
Я был и виноват, и не виноват. Понимаете, я хотел, чтобы венчание состоялось в церкви и чтобы я был шафером. Они тогда не поняли, мне и самому тоже было непонятно. Мы все были люди нецерковные, и среди родственников нет фундаменталистов, чье религиозное чувство следовало уважить. Отсутствие при бракосочетании фигуры в белом кружевном облачении не привело бы к смертной казни через лишение наследства. Но Олли, похоже, обладал провидческим даром. Я заявил, что хочу быть шафером и чтобы они венчались в церкви. Я спорил, настаивал. Даже скандалил. Произносил разоблачительные гамлетовские монологи. Естественно, я был пьян, если уж хотите знать.
– Послушай, Оливер, – наконец сказал мне Стюарт. – Ты что-то перепутал. Это наша свадьба, и мы уже пригласили тебя в свидетели.
Но я ссылался на действенную силу древнего обряда, напоминал им старинные венчальные песнопения, золотую невнятицу священных текстов.
– Право же, – убеждал я, – обратитесь к священнику! Наконец мордашка Стюарта окаменела, насколько при такой пухлости это физически возможно.
– Оливер, – произнес он, вопреки торжественности момента уморительно впадая в купеческий жаргон: – Мы позвали тебя быть свидетелем, и это наше последнее слово.
– Вы еще пожалеете! – кричу я, точно центрально-европейский индустриальный магнат, которому связала руки Антимонопольная комиссия. – Вы еще об этом пожалеете!
А под провидческим даром я имел в виду следующее. При церковном венчании она явилась бы в белом платье с кружевами и рюшами, со шлейфом и под длинной вуалью. Я посмотрел бы на нее на паперти и увидел обыкновенную, сошедшую с конвейера штампованную невесту. И тогда, может быть, ничего бы этого не случилось.
Но на самом деле причиной было ее лицо. Тогда я этого не понимал. Думал, я просто немного перевозбудился, как и все. Но я пропал, погиб, затонул. Произошла немыслимая перемена Я пал, как Люцифер. Рухнул (это для тебя, Стю), как фондовая биржа в 1929 году. Я пропал еще в том смысле, что преобразился, переродился. Знаете рассказ про человека, который проснулся утром, и оказывается, он превратился в жука? А я был жуком, который проснулся и обнаружил, что может стать человеком.
Органы восприятия этого тогда не уловили. Сидя со всеми за свадебным столом, я еще пошло верил, что сор, шуршащий у меня под ногами, – это всего лишь фольга с шампанских бутылок. (Я вынужден был взять лично на себя откупоривание бутылок простенькой марки, которых Стюарт заказал целый ящик. В наши дни никто не умеет открывать шампанское, даже официанты. В первую голову официанты. Главное, не устаю объяснять я, это не выстрелить пробкой в потолок и позволить извергнуться из горлышка жизнерадостному языку пены; нет, цель в том, чтобы извлечь пробку беззвучно, будто монахиня пукнула. Придерживайте пробку и медленно поворачивайте бутылку, вот и весь секрет. Сколько раз я должен повторять? Никаких театральных взмахов белоснежной салфеткой, не давить на пробку большими пальцами, не целить в люстру, а просто придерживать пробку и поворачивать бутылку.) Но нет, в тот день у меня вокруг лодыжек шуршали, точно перекати-поле, не смятые обрывки бутылочных оберток, а сошедшая кожа моего прежнего существа, мой сброшенный хитиновый покров, мое бывшее бурое жучье одеяние. Первой моей реакцией на то непонятное, что со мной произошло, была паника. И она еще усилилась, когда я сообразил, что не знаю, куда они отправляются проводить свой lime de miel. Кстати, до чего нелепо, что в разных языках используется одно и то же выражение: «медовый месяц». Казалось бы, кому-то одному надо было пошарить вокруг и подыскать что-нибудь новенькое, а не довольствоваться чужими словесными обносками. Хотя, наверно, в этом все дело: слова те же самые, потому что тот же самый обычай (английский медовый месяц, кстати сказать, если вы не сечете в этимологии, только недавно приобрел значение свадебного путешествия с непременными покупками беспошлинных товаров и многократным цветным фотографированием одних и тех же сцен). Доктор Джонсон в своем местами забавном Словаре вовсе не стремился, однако, потешить читателя, когда давал слову HONEYMOON такое определение: первый месяц после свадьбы, свободный от всего, кроме нежностей и удовольствий. Вольтер, персонаж гораздо более человечный, порой выставлявший, как рассказывают, гостям vin ordinaire[20], в то время как сам попивал превосходное бургундское, заметил в одной из своих философских повестей, что вслед за медовым месяцем наступает месяц полынный.