Попугай Флобера - Барнс Джулиан Патрик 2 стр.


Самое важное в этой повести — это ее сдержанная тональность. Представьте себе, сколь технически трудно написать рассказ, в котором с помощью небрежно набитого чучела попугая с нелепой кличкой Лулу пытаются заменить в Троице одну из трех ипостасей триединого Бога, при этом не прибегая к сатире, сентиментальности или даже богохульству. К тому же рассказать все так, как это виделось неграмотной старой служанке, без тени уничижения или фарисейской чопорности. Однако значение повести «Простая душа» совсем не в этом: попугай для нас классический пример флоберовского гротеска, сдержанного и контролируемого.

У нас появляется возможность, если мы того пожелаем (и если решим ослушаться Флобера), подвергнуть образ попугая дополнительному толкованию. Например, можно попытаться провести некую скрытую параллель между жизнями преждевременно одряхлевшего писателя и дожившей до глубокой старости Фелиситэ. Критики уже роются в архивах. Оба наши персонажа были обречены на одиночество, и хотя их жизнь была полна скорби и горя, им не изменяли выдержка и упорство. Особо ретивые из критиков могли бы пойти еще дальше в своих предположениях и увидеть в несчастном случае с Фелиситэ, когда ее сбила почтовая карета на дороге в Гонфлер, скрытый намек на первый приступ эпилепсии, настигший Флобера по дороге в Бур-Ашар. Этого я, увы, не знаю… Насколько глубоким должно быть подобное предположение, чтобы не кануть в Лету окончательно?

Лишь в одном Фелиситэ является явной противоположностью Флоберу: она не умела ясно излагать свои мысли. В таком случае вы вправе заметить, что это с успехом умел делать попугай Лулу. Говорящий попугай, диковинная птица, способная по-человечески произносить слова. Недаром старая Фелиситэ приняла Лулу за Святого Духа, давшего нам речь.

Фелиситэ + Лулу — Флобер? Не совсем так, но можно утверждать, что он присутствует в обоих из них. В Фелиситэ воплощен характер писателя, а в попугае Лулу — его голос. Вы можете возразить мне, сказав, что попугай, искусно выражаясь, при этом не делает никаких умственных усилий и поэтому он скорее воплощение чистого Слова. Будь вы членом Французской академии, вы бы непременно сказали, что он является символом Логоса. Но я англичанин и спешил вернуться в материальный мир, к тому дерзкому и самоуверенному существу, которое я увидел в больнице. Я представлял себе Лулу, сидящего напротив Флобера на его письменном столе и взирающего на него так, словно он — отображение писателя в кривом зеркале в комнате смеха. Нет ничего удивительного в том, что спустя три недели такого пародийного соседства попугай стал раздражать писателя. Чем же писатель выше ученого попугая?

Теперь нам, возможно, следует познакомиться с четырьмя главными встречами Флобера с представителями этого вида пернатых. В 1830-х годах, в свои ежегодные поездки в Трувиль, семья Флобер часто навещала отставного морского капитана Пьера Барбейя. Говорят, что у того был великолепный попугай. В 1845 году по дороге в Италию Гюстав побывал также на Антибах, где ему довелось увидеть больного длиннохвостого попугая, которого он даже помянул в своем дневнике. Птица сидела на крыле легкой повозки хозяина, а по вечерам, в часы ужина попугая заботливо пересаживали на каминную доску. Автор дневника отметил эту «странную любовь» между человеком и птицей. В 1851 году, возвращаясь с Востока через Венецию, Флобер услышал крик попугая, сидевшего в позолоченной клетке. Он кричал на весь Большой канал, подражая гондольеру: «Fa eh, capo die». В 1853 году писатель снова посетил Трувиль. Сняв комнату у фармацевта, он был обречен все время слушать крики попугая: «Ты уже позавтракал, Жако?» и «Рогоносец, мой маленький дурачок», или же сначала посвистывание, а затем: «У меня отличный табак». Не один ли из этих четырех попугаев или все они вместе вдохновили писателя на создание Лулу? Довелось ли Флоберу еще когда-нибудь в годы с 1853-го по 1876-й, видеть живого попугая? Ведь именно тогда он попросил в музее Руана дать ему на время чучело попугая.

Я сидел на краю постели в гостиничном номере. По соседству надрывался телефон, к которому вскоре присоединились звонки из других номеров. Мои мысли были о попугае в нише всего в полумиле от меня. Дерзкая птица, заслуживающая, однако, привязанности и даже уважения. Как поступил с ней Флобер, закончив повесть «Простая душа»? Сунул в шкаф и забыл о столь раздражавшей его птице или же наткнулся на нее, открыв шкаф, чтобы вынуть дополнительное одеяло? Что произошло потом, четыре года спустя, когда апоплексический удар обрек писателя умереть на диване? Возможно, он тоже видел парящего над ним гигантского попугая, однако это не был приветствующий его Святой Дух, а всего лишь прощавшееся с ним Слово.

«Меня стесняют метафоры, которые решительно преобладают во мне. Сравнения пожирают меня точно вши: я только и делаю, что давлю их, фразы так и кишат ими». Слова легко приходили к Флоберу, но вместе с ними неизменно приходило ощущение неадекватности Слова. Вспомните его полное грусти замечание в романе «Мадам Бовари»: «Человеческая речь подобна надтреснутому котлу, и мы выстукиваем на нем медвежьи пляски, когда нам хотелось бы растрогать своей музыкой звезды». Итак, у нас может быть двоякое представление о писателе: как об убежденном и законченном стилисте или же человеке, который сознает трагическое несовершенство языка. Последователи Сартра склоняются ко второму заключению, в неспособности Лулу к большему, чем лишь повторять чужие осмысленные слова и фразы, они видят косвенное признание писателем собственных недостатков. Попугай-писатель едва ли принимает язык как некую данность, нечто подражательное и инертное. Сам Сартр упрекнул Флобера в пассивности, в вере (или тайном неверии) в то, что слово уже сказано.

Не является ли подобное пускание пузырей свидетельством предсмертного хрипа еще одного идущего на дно предположения литературных критиков? Момент, когда ты чего-то жадно ждешь, наступает тогда, когда, вчитавшись в рассказ, чувствуешь себя особенно ранимым, одиноким и, возможно, даже глупым. Так ли ошибается критик, увидевший в попугае Лулу символ Слова? Или же читатель, и что еще хуже, сентиментальный читатель, думает, что попугай в музее больницы — это некое воплощение голоса писателя? Как это подумалось мне. Возможно, я столь же простодушен, как и Фелиситэ?

Но, чем бы это ни было, рассказом или просто текстом, «Простая душа» остается в памяти. Позволю себе привести слова Дэвиса Хокни, искренние и доброжелательные, взятые из его автобиографии: «Рассказ по-настоящему тронул меня, и я понял, что смог бы прочувствовать его и воспользоваться сюжетом». Действительно, в 1974 году Хокни создал две гравюры: карикатуру на мысли и чувства Фелиситэ (в образе обезьяны, уносящей на своей спине женщину) и более мирную сценку — спящих рядом Фелиситэ и Лулу. Возможно, художник продолжит и дальше эту серию гравюр.

В свой последний день в Руане я отправился в Круассе. Шел настоящий нормандский дождь, тихий и мелкий. Уединенная мирная деревушка на берегу Сены на фоне зеленых холмов была в конце концов проглочена шумными доками. Копера заколачивали сваи, над головами возвышались краны, а жизнь реки была полностью коммерциализирована. От проезжающих тяжелых грузовиков дрожали стекла в еще одном баре «Флобер».

Флобер, одобрявший восточную традицию сносить дома умерших, возможно, гораздо спокойнее отнесся бы к сносу собственного дома, чем это сделали его читатели и поклонники. Фабрика по изготовлению алкоголя из порченого зерна простояла недолго и была заменена более уместной здесь бумажной фабрикой. От всего поместья Флобера остался лишь небольшой одноэтажный павильон в нескольких сотнях метров дальше по дороге. Некогда это был летний домик, куда писатель удалялся в поисках еще большего уединения, сейчас же он превратился в ветхое и не вызывающее интереса строение, которому удалось уцелеть. На террасе сохранился кусок колонны с каннелюрами, найденный в Карфагене и установленный здесь как памятник автору «Саламбо». Я толкнул калитку, залаяла овчарка, и ко мне вышла седоволосая хранительница музея. Она не была в белых одеждах, на ней хорошо сидела синяя униформа. Пытаясь изъясняться на ломаном французском, я вдруг вспомнил фирменную марку карфагенских переводчиков в «Саламбо» — у каждого из них на груди, как знак их профессии, был вытатуирован попугай. В наши дни у африканца, играющего в шары, на кисти смуглой руки был портрет Мао.

В павильоне оказалась всего одна комната, квадратная со сводчатым потолком. Я вспомнил описание комнаты Фелиситэ, имевшей «вид часовни и базара одновременно». Здесь было такое же насмешливое смешение всякой всячины, случайных предметов и безделушек с подлинными реликвиями. Тот же флоберовский гротеск. Экспонаты были настолько неудачно и в таком беспорядке размещены, что мне частенько приходилось становиться на колени, чтобы разглядеть, что хранилось на нижних полках шкафов, поза одинаково хорошо знакомая как набожным людям, так и охотникам за антиквариатом, рыскающим по лавкам старьевщиков.

Но Фелиситэ находила утешение в этом беспорядке вещей, объединенных лишь привязанностью к ним их хозяйки. То же испытывал Флобер, умевший привязываться к мелочам, если они были полны воспоминаний. Спустя многие годы после смерти матери он нередко просил достать ему ее старую шаль и шляпу и какие-то минуты сидел с ними, погруженный в глубокую задумчивость. Посетитель павильона Круассе мог бы позволить себе то же самое: небрежно размещенные экспонаты невольно трогали сердце. Портреты, фотографии, гипсовый бюст, трубки, коробка с табаком, ножик для вскрытия писем, чернильница в виде открытого рта лягушки, золоченая фигурка Будды на письменном столе, никогда своим видом не раздражавшая писателя, локон волос, естественно, белокурых, а не темных, как на фотографиях.

Вполне легко можно было не заметить в горке, стоявшей чуть в стороне, два экспоната: небольшой стакан для вина, из которого Флобер выпил последний глоток воды за несколько минут до смерти, и скомканный белый носовой платок, которым он вытирал испарину на лбу, возможно, последним жестом в его жизни. Подобные невинные предположения, которые, казалось, не вызывали ни слез, ни мелодрамы, вдруг заставили меня почувствовать себя так, словно я присутствовал при кончине друга. Это повергло меня едва ли не в смятение: три дня назад меня ничуть не тронул вид побережья, где были убиты мои близкие друзья. Возможно, в этом и состоит преимущество дружбы с мертвыми: чувства к ним никогда не охладевают.

А потом я увидел… На высоком шкафу стояло еще одно чучело попугая. Он был таким же ярко-зеленым, а слова хранительницы, да и табличка подтверждали, что это и есть тот попугай, которого Флобер взял на время в музее Руана, когда писал повесть «Простая душа». Я попросил разрешения снять Лулу № 2 со шкафа, осторожно Поставил его на угол горки для осмотра и снял с него стеклянный футляр.

Каким образом можно сравнить двух попугаев при том, что один уже идеализирован воспоминаниями и метафорой, а другой — вульгарный самозванец? Моим первым заключением было то, что Лулу № 2 выглядит не столь достоверным, как Лулу № 1, потому что у него более миролюбивый вид. Голову он держал прямо, в его взгляде не было ничего раздражающего, чего нельзя было сказать об экземпляре в музее больницы. Но я тут же понял всю ошибочность подобных выводов: ведь у Флобера, когда он брал попугая в больнице, не было никакого выбора. К тому же кто может поручиться, что попугай № 2, несмотря на свой спокойный вид, не стал бы недели через две также плохо действовать на нервы писателя.

Я высказал хранительнице музея свои сомнения в достоверности ее попугая. Она же, что было вполне понятным, встала на защиту своего попугая и доверительно поведала мне свои сомнения относительно справедливости притязаний музея к больнице. Я же усомнился в том, что вообще кто-либо мог дать верный ответ. Я подумал, а что, если кроме меня это также важно еще кому-нибудь, например, тем, кто так поспешно придал особое значение первому попугаю. Голос писателя? Кто сказал, что его можно так легко найти? Появление Лулу № 2 стало для меня как бы упреком. Я стоял и глядел на возможно ненастоящего Лулу; луч солнца осветил этот угол комнаты, и зеленые перья попугая стали все больше отливать желтизной. Я переставил чучело на другое место и задумался: сейчас я старше Флобера, не дожившего до моих лет, и вдруг это показалось мне недопустимым нахальством с моей стороны, и вместе с тем это было очень печальным и несправедливым.

Есть ли вообще справедливое время для смерти человеческой? Например, такой справедливости не было в смерти Флобера или Жорж Санд, которая так и не смогла прочитать его повесть. «Я начал писать „Простую душу“ исключительно ради нее, с единственной целью ей понравиться. Она умерла, когда я дошел лишь до середины моей повести. Так кончаются наши мечты». Может быть, лучше не мечтать, не писать и не знать, что такое отчаяние, когда книга остается неоконченной? Неужели лучше, как Фредерик и Делорье, утешать себя тем, что не совершилось: планами побывать в борделе, тем волнением, которое испытываешь, предвкушая это, а затем, годы спустя, с удовольствием вспоминать не о том, что было сделано, а о радости предвкушения что-то сделать? Неужели только так можно сохранить чистоту ощущений и избежать страданий?

Когда я вернулся к себе, близнецы-попугаи не выходили у меня из головы: один приветливый и открытый, а другой дерзкий и любопытный. Я написал письма разным академическим величинам, кто мог знать, какой из этих двух попугаев настоящий. Я послал письмо во французское посольство и редактору туристического справочника Мишелей. Я также написал мистеру Хокни и, рассказав ему о моей поездке, справился, не бывал ли он в Руане. Мне хотелось узнать, не имел ли он в виду одного из этих попугаев, когда создавал свою гравюру со спящей Фелиситэ. Если нет, то не позаимствовал ли он тоже в качестве модели чучело попугая из музея. Я предупредил его об опасностях посмертного партеногенеза у этого вида птиц.

Надеюсь на скорый ответ.

2. ХРОНОЛОГИЯ

I

1821

Родился Гюстав Флобер, второй сын Ахилла-Клеофаса Флобера, главного хирурга больницы в Руане, и Анны-Жюстины-Каролины Флобер, урожденной Флерио. Семья Флобер принадлежала к преуспевающему среднему классу людей свободных -профессий, владела недвижимостью в окрестностях Руана, относилась к стабильным, просвещенным, подающим надежды и умеренно тщеславным кругам общества.

1825

В семью Флобер приходит в услужение Жюли, нянька Густава. Она останется в доме Флоберов до самой смерти писателя спустя пятьдесят пять лет. У Флобера будет мало проблем и забот с прислугой.

1830

Встреча с Эрнестом Шевалье, который станет его первым близким другом. В жизни Флобера будет немало прочных, верных и плодотворных дружеских связей. Среди его друзей особенно следует упомянуть таких, как Альфред де Пуатвен, Максим Дю Кан, Луи Буйе и Жорж Санд. Гюстав легко идет на дружбу, поддерживает ее с доброй иронией и доброжелательностью.

1831 — 32

Поступление в колледж в Руане, где Гюстав становится хорошим учеником; силен в истории и литературе. Его самой ранней, дошедшей до нас работой является эссе о Корнеле, датированное 1831 годом. В годы отрочества им много написано как пьес, так и произведений художественной литературы.

1836

Встреча с Эльзой Шлезингер, женой издателя немецкого музыкального журнала, жившего в Трувиле. Гюстав «безумно» влюбляется в Эльзу. Эта любовь освещает всю его юность. Эльза мила и добра с ним, они сохранят дружеские отношения последующие сорок лет. Оглядываясь назад, Флобер рад тому, что Эльза не ответила на его страсть. «Счастье — как сифилис. Рано заразившись, губишь весь свой организм».

1836

Гюстав вступает в связь с одной из горничных его матери. С этого случая начинается его активная и полная сюрпризов эротическая жизнь: из борделя в светский салон, от малолетних слуг в каирских банях до парижской поэтессы. Став молодым человеком, Гюстав чрезвычайно нравился женщинам, и его сексуальная энергия, по его словам, производила впечатление. Даже в поздние годы его светские манеры, образованность и слава не давали ему возможности остаться незамеченным.

Назад Дальше