В ожидании варваров - Кутзее Джон Максвелл 11 стр.


– Столько вечеров пропало впустую, а она могла бы научить меня своему языку. Но теперь уже поздно».

Из седельного вьюка достаю два серебряных блюда, которые провез с собой через всю пустыню. Снимаю обертку с рулона шелка.

– Возьми от меня в подарок. – Направляю руку девушки, чтобы ее пальцы ощутили мягкость шелка и прочли на серебре резной узор из переплетенных листьев и рыб. Ее узелок я тоже довез в сохранности. Что в нем, я не знаю. Кладу все на землю.– Они доставят тебя к твоим?

Она кивает.

– Он говорит, к середине лета доберемся. И еще говорит, чтобы ты отдал им одну лошадь. Для меня.

– Скажи ему, что у нас впереди долгий и тяжелый путь. Наши лошади совсем плохи, он же видит. Спроси, может, он сам согласится продать нам одну лошадь. Скажи, что мы заплатим серебром.

Молча жду, пока она переводит мои слова старику. Его спутники спешились, но старик продолжает сидеть на лошади, большущий старинный мушкет висит на ремне у него за спиной. Стремена, седла, уздечки, поводья – все без единой металлической заклепки или бляхи, только костяные пластинки и обожженные деревяшки, прошитые жилами и привязанные кожаными тесемками. Тела под одеждами из шерсти и шкур с младенчества вскормлены молоком и мясом, им неведомы обволакивающая легкость тканей из хлопка, достоинства мягких злаков и фруктов – вот какой он, этот народ, который Империя, расширяясь, оттесняет с равнин в горы. Я впервые вижу северян на их собственной земле, впервые говорю с ними на равных; до сих пор мне были знакомы лишь те варвары, что приезжают в наш оазис торговать, и одиночки, разбивающие шатры вдоль реки, да еще разве что жалкие пленники Джолла. И вот сегодня я здесь – какое великое событие и какой великий позор! Когда– нибудь мои преемники будут собирать остатки материальной культуры, созданной этим народом: наконечники стрел, резные рукоятки ножей, деревянную посуду – и выставят все это под стеклом рядом с моими коллекциями птичьих яиц и каллиграфических головоломок. Я же сейчас пытаюсь хоть как-то подправить порушенные отношения между людьми будущего и людьми прошлого, с извинениями возвращая тело, из которого мы выпили всю кровь, – посредник, преданный Империи волк в овечьей шкуре!

– Он говорит: «нет».

Вынимаю из сумки маленький серебряный слиток и протягиваю старику.

– Скажи, это ему за одну лошадь.

Он нагибается, берет поблескивающий брусок и недоверчиво пробует его на зуб; затем слиток исчезает у него за пазухой.

– Он говорит: «нет». Это – за то, что он не возьмет лошадь. Он не будет брать мою лошадь, вместо нее он берет серебро. .

С трудом подавляю ярость; но что толку торговаться? Она вот-вот уедет, еще немного, и ее здесь не будет. У меня последняя возможность увидеть ее перед собой воочию, внимательно вслушаться в голос моего сердца, попытаться уразуметь, какая же она на самом деле, потому что отныне – я это понимаю – мне предстоит воссоздавать ее образ по воспоминаниям, выбирая из них то, что отвечает моим сомнительным прихотям. Глажу ее по щеке, беру за руку. В этот предполуденный час, стоя рядом с ней на унылом каменистом склоне, я напрасно ищу в себе хотя бы отзвук дурманящего вожделения, что влекло меня к ней ночь за ночью, в душе моей не осталось следа даже от дружеской привязанности, возникшей между нами за время пути. Только пустота и отчаяние оттого, что эта пустота так безмерна. Сжимаю ее руку сильнее, но в ответ – ничего. Еще отчетливее, чем прежде, я вижу перед собой лишь то, что видят мои глаза: коренастая большеротая девушка с неровной челкой на лбу глядит поверх моего плеча в небо; чужая; гостья из чужих краев, возвращающаяся домой после более чем безрадостного визита.

– Прощай,– говорю я.

– Прощай.– Голос у нее такой же мертвый, как у меня.

Начинаю спускаться со скалы; дойдя до подножья, оборачиваюсь и смотрю наверх: они уже взяли у нее палки и помогают ей взобраться на пони.

Не берусь ручаться, но, кажется, весна началась по-настоящему. В воздухе разлито благоухание, здесь и там целятся в небо зеленые стрелы молодой травы, стайки перепелов шумно вспархивают у нас из-под ног. Выйди мы из оазиса не две недели назад, а сейчас, путешествие не тянулось бы так долго и не было бы столь опасным. Но с другой стороны, неизвестно, посчастливилось ли бы нам найти варваров. Они в эти минуты, я уверен, уже сворачивают шатры, грузят повозки и сгоняют свой скот в стада, готовясь к весеннему кочевью. Нет, решившись на риск, я был прав, хотя понимаю, что спутники клянут меня. (Я будто слышу их сердитую воркотню: «Очень было нужно тащить нас сюда зимой! Дураки мы, что согласились!» И что же они должны думать теперь, когда догадались, что мои намеки насчет посольской миссии нашего похода – обман, а на деле они всего лишь охраняли в дороге самую обыкновенную женщину, нищенку, которую варвары бросили в городе, бродягу без роду и племени, потаскуху, ублажавшую судью?) На обратной дороге мы стараемся ни на шаг не отклоняться от прежнего маршрута и идем, ориентируясь по звездам, расположение которых я предусмотрительно нанес на карту. Ветер больше не дует нам в лицо, погода стала теплее, лошади навьючены гораздо легче, мы знаем, где находимся, ничто, казалось бы, не мешает нам двигаться быстро. Но в первый же вечер, едва мы делаем привал, возникает осложнение. Мои спутники подзывают меня к костру, и я вижу, что один из двух молодых солдат удрученно сидит у огня, закрыв лицо руками. Его сапоги стоят рядом, портянки размотаны.

– Посмотрите, что у него с ногой, – говорит проводник.

Правая ступня у парня распухла и покраснела.

– Что случилось? – спрашиваю я.

Солдат приподнимает ногу и показывает мне пятку, вымазанную запекшейся кровью и гноем. Даже сквозь смрад грязных портянок я чувствую запах гнили.

– И давно у тебя так? – кричу я. Он прячет глаза.– Почему ты сразу не сказал? Разве я не предупреждал, что ноги нужно держать в чистоте, что вы обязательно должны менять портянки через день и стирать их, а мозоли смазывать мазью и бинтовать? Думаете, я это зря говорил? Как ты с такой ногой собираешься идти дальше?

Парень молчит.

– Он не хотел, чтобы мы из-за него задерживались, – шепчет его товарищ.

– Не хотел нас задерживать, а теперь придется до самого города везти его на лошади! – кричу я. – Вскипятите воду, пусть про моет ногу и как следует забинтует!

Я оказываюсь прав. Когда на следующее утро ему помогают встать, он не в силах скрыть мучительной боли. Поврежденную ногу он забинтовал и сверху обвязал мешком; пока мы идем по ровной местности, он еще кое-как поспевает за нами, но большую часть пути вынужден ехать верхом.

Мы все будем счастливы, когда это путешествие кончится. Мы устали друг от друга.

На четвертый день мы видим перед собой мертвую лагуну и несколько миль идем по ее дну на юго-восток, пока не выходим к нашему колодцу, окруженному рощицей голых тополиных стволов. Там мы один день отдыхаем, набираясь сил перед самым тяжелым переходом. Жарим про запас оладьи, остаток бобов варим до тех пор, пока они не превращаются в кашу.

Я держусь особняком. Мои спутники тихо переговариваются между собой, но едва я подхожу ближе, замолкают. Они бесповоротно утратили прежний живой интерес к нашей экспедиции: не только потому, что их разочаровала сама кульминация похода – никчемные переговоры в пустыне, а вслед за тем возвращение назад той же дорогой, – но и потому, что присутствие девушки побуждало их проявлять свои мужские качества, вызывало между ними товарищеское соперничество, а теперь все это переродилось в мрачную раздражительность, и они поневоле злятся на меня за то, что я вовлек их в эту дурацкую затею; на лошадей, за их упрямство; на парня с больной ногой, за то, что из-за него мы еле плетемся; на громоздкое оружие, которое им приходится тащить; и даже на самих себя. Я первым подаю пример и стелю себе постель у костра, предпочитая холод под ночными звездами удушливому теплу палатки и обществу трех раздраженных людей. На следующий вечер никто не предлагает натянуть палатку, и все мы спим на воздухе.

К седьмому дню мы уже наполовину преодолели солончаки. В дороге теряем еще одну лошадь. Однообразная пища – бобы и оладьи – всем надоела, и меня просят пустить павшую лошадь на мясо. Разрешаю, но сам в разделке туши не участвую.

– Я пойду с лошадьми вперед, – говорю я. Пусть попируют в свое удовольствие. Пусть, пока меня нет рядом, беспрепятственно дадут волю фантазии, пусть думают, что это в мое горло вонзаются их ножи, что это мои кишки вытягивают они из брюха, что это мои кости хрустят под их топорами. Зато потом, может быть, станут относиться ко мне добрее.

Меня томит желание скорее вернуться к привычной монотонности моих повседневных дел, я думаю о приближающемся лете, о долгих дремотных сиестах, о беседах с друзьями в сумерках, когда мальчишки разносят под ореховыми деревьями чай и лимонад, а незамужние девушки парам и или по трое прогуливаются перед нами по площади, разодевшись в свои лучшие наряды. Лишь несколько дней назад я расстался с той, другой, но, воскрешая в памяти ее лицо, явственно вижу, как оно затвердевает, мутнеет, становится непроницаемым, словно выделяя из своих пор вещество, застывающее роговой оболочкой. Тяжело шагая по солончаку, вдруг с удивлением ловлю себя на мысли, что и сам не понимаю, как мог любить кого-то из столь далекого, чужого цapcтвa. Сейчас мне хочется лишь одного: дожить свою жизнь в покое, в знакомом мне мире, умереть в собственной постели и сойти в могилу, над которой со мной простятся старые друзья.

До города еще целых десять миль, но мы уже различаем вдали силуэты сторожевых башен; мы все еще двигаемся по тропе вдоль южного побережья озера, но коричневатая желтизна городских стен уже не сливается с серым фоном пустыни. Поглядываю через плечо на моих спутников. Они тоже убыстрили шаги еле скрывают радость. Три недели мы не мылись и не меняли белья, от нас плохо пахнет, ветер и солнце иссушили наши лица и исполосовали их черными морщинами, мы обессилены, но идем вперед, как мужчины; даже парнишка с замотанной ногой и тот сейчас спешился и шагает вместе со всеми, выпятив грудь колесом. Да, все могло быть и хуже – вероятно, могло быть и лучше, но то, что могло быть хуже, это несомненно. Даже лошади, бредущие с раздутыми от болотной травы животами, похоже, повеселели.

На полях зеленеют первые весенние побеги. До нас доносятся писклявые звуки трубы; из ворот выезжает высланный навстречу отряд, шлемы всадников сверкают на солнце. Мы же своим видом напоминаем огородные пугала: надо было все-таки приказать солдатам пройти эти последние несколько миль в доспехах. Наблюдаю, как всадники рысью приближаются к нам, и жду, что они вот-вот перейдут на галоп, будут стрелять в воздух и кричать «ура». Но они продолжают держаться весьма по-деловому, и я начинаю догадываться, что их выслали вовсе не для торжественной встречи, да и дети за ними не бегут; отряд разделяется пополам, и всадники окружают нас, я не вижу среди них ни одного знакомого лица, глаза у них жесткие; не отвечая на мои вопросы, они гонят нас, как пленных, сквозь открытые ворота. И лишь на площади, когда мы видим палатки и слышим разноголосый гул, нам все становится понятно: в город вошли войска, обещанная кампания против варваров уже развернута.

IV

В судейском кабинете за моим столом сидит какой-то человек. Я никогда его раньше не видел, но значок на лацкане сиреневатого мундира подсказывает мне, что он сотрудник Третьего отдела Гражданской Охраны. На столе груда коричневых папок с розовыми тесемками, одна из папок раскрыта и лежит перед ним. Я узнаю эти папки: в них финансовые отчеты и налоговые ведомости пятидесятилетней давности. Неужели он действительно их изучает? Что он ищет?

Нарушаю молчание:

– Может быть, я сумею вам чем-то помочь?

Он даже не смотрит в мою сторону, а два сторожащих меня солдата застыли, словно деревянные. Я нисколько не в претензии. После трехнедельного путешествия по пустыне совсем не трудно немного постоять на месте. Да и к тому же меня подбадривает восторженное предчувствие, что моей лицемерной дружбе с Третьим отделом, кажется, будет положен конец.

– Могу я поговорить с полковником Джоллом? Что называется, выстрел вслепую: кто сказал, что полковник Джолл вернулся?

Он не отвечает и продолжает притворяться, будто читает документы. У него приятная внешность: ровные белые зубы, чудесные голубые глаза. Но, по-моему, он человек тщеславный. Мысленно представляю, как он садится в постели, поигрывая мускулами перед лежащей рядом девушкой, и упивается ее восхищением. Он, мне кажется, из тех мужчин, которые управляют своим телом, как механизмом, не понимая, что тело живет по собственным законам. Когда он на меня посмотрит – что сейчас и произойдет, – его красивое неподвижное лицо и эти ясные глаза скроют за собой обращенный ко мне взгляд, как маска скрывает от публики обращенный к ней взгляд актера.

Он отрывается от бумаг. Все, как я думал.

– Где вы были? – спрашивает он.

– Я предпринял одну длительную поездку. Мне весьма досадно, что вы прибыли в мое отсутствие и я не мог оказать вам должного гостеприимства. Но теперь я вернулся и целиком к вашим услугам.

На нем унтер-офицерские погоны. Унтер-офицер из Третьего отдела – что это такое? Приблизительно пять лет жестоких издевательств над людьми; презрительное отношение к обычной полиции и установленному судопроизводству; отвращение к непринужденно-учтивой манере разговора, вроде той, что присуща мне. Но может быть, я несправедлив к нему – в конце концов, я слишком давно не был в столице.

– Вы поддерживаете изменнические связи с врагом, – говорит он.

Вот все и ясно. «Изменнические связи» – очень книжное выражение.

– Мы здесь живем в мире, – говорю я, – и никакого врага у нас нет.

– Он молчит. – Если, конечно, я не ошибаюсь, – добавляю я. – Если, конечно, этот враг не мы сами. .

Я не уверен, что он меня понял.

– Варвары ведут против нас войну,– говорит он. Не сомневаюсь, что за свою жизнь он не видел ни одного варвара. – Почему вы поддерживаете с ними связи? Кто вам разрешил покинуть ваш пост?

Не давая поймать себя в эту ловушку, пожимаю плечами.

– У меня были причины сугубо при ватного свойства, – говорю я. – И тут уж вам придется поверить мне на слово. Вдаваться в подробности я не намерен. Замечу лишь, что городской судья это не часовой, который не смеет покидать свой пост.

Когда меня ведут в тюрьму, чувствую, как в моей походке появляется пружинистая легкость.

– Надеюсь, вы позволите мне вымыться, – говорю я своим конвоирам, но оба солдата будто и не слышат. Ну и наплевать.

Я прекрасно понимаю, откуда во мне этот душевный подъем: мой союз со стражами Империи разорван, я взбунтовался, оковы сброшены, я – вольный человек. Как же тут не возликовать? Но сколь опасен подвох, таящийся в этой радости! Не слишком ли легко далось мне избавление? И стоят ли за моим протестом какие-то твердые принципы? Быть может, я восстал лишь оттого, что один из этих новоявленных варваров захватил мой стол и нагло роется в моих бумагах? А что касается свободы, которой я сейчас себя лишаю, то в чем, собственно, для меня ее ценность? Действительно ли я так уж наслаждался своей безграничной свободой весь этот последний год, когда впервые столь полно ощущал себя хозяином своей жизни и мог творить что вздумается? К примеру, я был волен сделать из той девушки что угодно: жену, или наложницу, или дочь, или рабыню, или все вместе, или что-то вообще совершенно другое – это зависело лишь от моей прихоти, – потому что я не чувствовал перед девушкой никаких обязательств, за исключением тех редких случаев, когда мне приходила блажь самому их придумать, – кто же, настрадавшись под игом такой свободы, не возрадуется освобождению от нее в тюремной камере? В моем бунте нет ничего героического – забывать об этом я не должен ни на миг.

Моя камера это та самая комната, где в прошлом году проводили допросы. Жду, пока конвоиры вытаскивают и сваливают за дверью матрасы и постели размещавшихся здесь солдат. Три моих недавних спутника, всё такие же грязные и оборванные, высовываются из кухни и глазеют на меня с любопытством.

Назад Дальше