На дороге - Джек Керуак 10 стр.


– Мне осточертел этот мудозвон, – рявкнула Ли-Энн. Она уже готова была сорваться. Начала пилить Реми. Тот же был занят: листал свой черный блокнотик, куда записывал тех людей – в основном, моряков, – которые были ему должны. Рядом с именами красными чернилами он писал проклятья. Я страшился того дня, когда сам попаду в этот блокнотик. В последнее время я так много денег отсылал тетке, что покупал еды всего на четыре-пять долларов в неделю. В соответствии с тем, что сказал президент Трумэн, я увеличил свою долю еще на несколько долларов. Однако, Реми казалось, что мой вклад недостаточен; поэтому он взялся развешиватъ на стенке в ванной магазинные чеки за продукты – такие длинные ленты с наименованиями покупок, – чтобы я их видел и смекал, что к чему. Ли-Энн была убеждена, что Реми прячет от нее деньги, – ну, и я за компанию тоже. Она пригрозила уйти от него.

Реми скривился:

– Ну и куда ты пойдешь?

– К Джимми.

– К Джимми?! К кассиру на ипподроме? Ты слышал это, Сал? Ли-Энн собирается уйти и окрутить кассира на скачках. Не забудь метлу, дорогая, лошади всю неделю будут жрать много овса на мои сто долларов.

Все это стало принимать нехорошие размеры; дождь хлестал. Ли-Энн жила здесь как бы с самого начала, а поэтому велела Реми собирать манатки и выметаться. Тот начал собирать манатки. Я уже представлял себя в этой хибаре наедине с необузданной мегерой и попытался вмешаться. Реми толкнул Ли-Энн. Та прыгнула и попыталась схватить пистолет. Реми передал пистолет мне и велел спрятать; в обойме оставалось восемь патронов. Ли-Энн начала вопить и, в конце концов, накинула плащ и побежала по грязи за полицейским, да еще за каким – за нашим старым другом Алькатразом. К счастью, того не было дома. Она вернулась, совершенно вымокнув. Я затаился у себя в углу, засунув голову между колен. Боже, что я здесь делаю, за три тысячи миль от дома? Зачем я сюда вообще приехал? Где мой неспешный пароход в Китай?

– И вот еще что, мерзавец, – орала Ли-Энн. – Сегодня я в последний раз тебе готовила твои поганые мозги с яйцами и твою поганую поджарку, чтобы ты набивал ими свое поганое брюхо, жирел и мерзел прямо у меня на глазах.

– Хорошо, – спокойно ответил Реми. – Очень хорошо. Когда я с тобой сошелся, я не ожидал, конечно, никаких розочек и луны в небесах, и сегодня ты меня не удивила. Я для тебя кое-что пытался сделать, я старался для вас обоих – вы оба меня подвели. Я ужасно, ужасно в вас обоих разочарован, – продолжал он абсолютно искренне. – Я думал, из всех нас вместе что-нибудь выйдет – что-нибудь прекрасное и крепкое, я пытался, я ездил в Голливуд, я устроил Сала на работу, я покупал тебе красивые платья, я хотел познакомить тебя с прекраснейшими людьми в Сан-Франциско. Ты отказалась – вы оба отказались выполнить ничтожнейшее мое пожелание. Я ничего не просил взамен. Теперь я прошу об одной последней услуге и больше никогда ни о чем просить не стану. В следующую субботу в Сан-Франциско приезжает мой отчим. Я прошу вас только об одном: чтобы вы поехали со мною и попытались сделать так, чтобы было похоже на то, о чем я ему писал. Другими словамм, ты, Ли-Энн, ты – моя девушка, а ты, Сал, ты – мой лучший друг. У меня получится занять сотню долларов на субботний вечер. Я сделаю так, чтобы мой отец хорошо провел здесь время и уехал без всякого беспокойства обо мне.

Вот так новость. Отчим Реми был знаменитым врачом с практиками в Вене, Париже и Лондоне. Я сказал:

– Ты имеешь в виду, что собираешься истратить сотню долларов на своего отчима? Да у него самого больше денег, чем у тебя когда-нибудь будет? Ты по уши залезешь в долги, чувак!

– Все нормально, – тихо ответил Реми, и в его голосе сквозило поражение. – Я прощу у вас только одну последнюю вещь – чтобы вы попытались, по крайней мере, сделать вид, что все в порядке, и произвели хорошее впечатление. Я люблю своего отчима и уважаю его. Он приезжает с молодой женой. Мы должны оказывать им всяческие любезности. – Временами Реми бывал просто воплощением благородства. На Ли-Энн это произвело впечатление, и она уже захотела встретиться с его отчимом: она рассчитывала, что можно будет окрутить папочку, раз уж с сыном ничего не вышло.

Подкатил субботний вечер. Я уже бросил ту работу у легавых – как раз перед тем, как меня собрались увольнять за недостаточное количество арестов, и этот субботний вечер был у меня последним. Сначала Реми и Ли-Энн отправились не встречу с отчимом к нему в отель; у меня уже были деньги на дорогу, и я пьянствовал себе в баре внизу. Потом поднялся к ним – опоздав, как не знаю кто. Дверь открыл его папа, почтенный высокий господин в пенсне.

– Ах, – произнес я, завидя его, – месье Бонкёр, как поживаете? Je suis haut![5] – воскликнул я, по-французски имея в виду, что «дух мой парит высоко» – в том смысле, что я выпивши, но на самом деле по-французски это не означало ничего. Доктор был озадачен. Я уже спутал Реми все карты. Он покраснел при моем появлении.

Поесть мы все отправились в роскошный ресторанчик – к «Альфреду» на Норт-Биче, где бедняга Реми выложил добрых полсотни за нас пятерых – с выпивкой и всем остальным. И тут случилось самое худшее. Кто бы вы думали сидит у стойки бара в этом самом «Альфреде», как не мой старый друг Роланд Мэйджор! Он только что приехал из Денвера и устроился в какую-то сан-францисскую газетку. Он был уже вдрезину. Он даже не побрился. Он подскочил к нам и шлепнул меня по спине как раз в тот момент, когда я подносил к губам фужер. Он с разгону повис на бордюрчике нашей кабины рядышком с доктором Бонкёром и перегнулся прямо через его суп, чтобы поболтать со мной. Реми сидел багровый как свекла.

– Ты не хочешь представить нам своего друга, Сал? – спросил он с вымученной улыбкой.

– Роланд Мэйджор из сан-францисской «Аргус», – сказал я, пытаясь сохранить невозмутимость. Ли-Энн рассвирепела.

Мэйджор понес в самое ухо месье:

– Ну и как вам нравится преподавать французский в средней школе? – вопил он.

– Извините, но я не преподаю французский в средней школе.

– О, а я подумал, что вы преподаете французский в средней школе. – Он намеренно грубил. Я вспомнил ту ночь в Денвере, когда он сам не дал нам повеселиться; но я не держал на него зла.

Я не держал зла ни на кого, я сдался, я напился. Я начал болтать про лунный свет и розы с молоденькой женой доктора. Я пил так много, что каждые две минуты мне надо было отлучаться в мужскую комнату, и я вынужден был скакать через коленки доктора. Всё разваливалось. Мое пребывание в Сан-Франциско подходило к концу. Реми никогда больше не будет со мной разговаривать. Это было ужасно, потому что я любил его на самом деле и был одним из очень немногих людей на свете, которые знали, каким настоящим и каким замечательным другом он был. Чтобы пережить это, ему потребуется много лет. Какая это катастрофа – по сравнению с тем, что я писал ему из Патерсона, планируя свою красную линию по Трассе 6 через всю Америку. И вот я в конце Америки, суши больше нет – и вот уже больше некуда ехать, только обратно. По крайней мере, я твердо решил замкнуть круг своего путешествия: как раз там и тогда я собрался поехать в Голливуд и назад через Техас, чтобы увидеться со всей моей кодлой на болотах; а там уж хоть трава не расти.

Мэйджора из «Альфреда» вышвырнули. Обед наш так и завершился, и я ушел вместе с Мэйджором; вернее, уйти нам предложил Реми, и мы отправились пить дальше. Мы сидели с ним за столиком в «Железном Котле», и он говорил:

– Сэм, мне не нравится вон тот гомик возле бара. – И все это громко.

– Да, Джейк? – переспрашивал я.

– Сэм, – продолжал он. – Я, наверное, сейчас подойду и тресну его бутылкой по кумполу.

– Нет, Джейк, – отвечал я, продолжая такую хемингуёвщину. – Лучше целься прямо отсюда – и посмотрим, что получится. – Кончилось тем, что мы с ним, пошатываясь, стояли на каком-то углу.

Наутро, пока Реми с Ли-Энн спали, а я с некоторой грустью взирал на большую кучу грязного белья, которую мы с Реми должны были выстирать в коммунальной машинке «бендикс», установленной в хижине на задворках (а это всегда было такой радостной и солнечной процедурой – вокруг полно цветных женщин, и Мистер Сноу хохочет до умопомрачения), я решил все-таки уехать. И вышел на крыльцо.

Ну уж черта с два, сказал тут я себе. Я ведь обещал, что не уеду, покуда не взберусь вон на ту гору. То была высокая дальняя стена каньона, которая таинственным образом отворачивала к Тихому Океану.

Поэтому я задержался еще на день. Было воскресенье. Стояла сильная жара; день был прекрасный, к трем часам солнце побагровело, и жара спала. Я начал подъем и к четырем выбрался на вершину. Со всех сторон шумели эти славные калифорнийские тополя и эвкалипты. У самой верхушки деревьев уже не было – одни камни и трава. Сверху над побережьем пасся скот. Там лежал Тихий Океан – всего через несколько холмов от меня, синий и широченный, со стеной белизны, которая наползала с легендарной «картофельной грядки», где рождаются все сан-францисские туманы. Еще какой-нибудь часок – и она хлынет в Золотые Ворота и укутает весь романтичный город в белое, и юноша будет держать свою девушку за руку и медленно подниматься по длинному белому тротуару с бутылкой токайского в кармане. Да, это Фриско; и прекрасные женщины, стоящие в белых парадных в ожидании своих мужчин; и Койт-Тауэр, и Эмбаркадеро, и Маркет-Стрит, и все одиннадцать многолюдных холмов.

Я вертелся во все стороны, пока у меня не закружилась голова; я думал, что упаду, как во сне, прямо с этого отвесного утеса. О где ты, девушка, которую люблю? Так думал я и смотрел везде, как смотрел везде в этом крошечном мирке, что лежал подо мною. А прямо передо мной грубо горбилась громадная туша моего американского континента; где-то далеко, на той стороне, мрачный сумасшедший Нью-Йорк извергал в небеса свою тучу пыли и бурого пара. В Востоке есть что-то коричневое и святое; а Калифорния бела, как бельевые веревки, и пустоголова – так я думал, по крайней мере, в то время.

12

Утром Реми и Ли-Энн еще спали, когда я тихонько собрался, выскользнул в окно тем же путем, каким пришел, и покинул Милл-Сити со своей полотняной сумкой. Я так и не переночевал на старом пароходе с призраками – он назывался «Адмирал Фриби», – и мы с Реми были потеряны друг для друга.

В Окленде я выпил пива среди бродяг в салуне, перед которым было выставлено колесо от фургона, – я снова стоял на дороге. Я прошел через весь Окленд, чтобы выйти к шоссе на Фресно. За два перегона добрался до Бейкерсфилда в четырёх сотнях миль к югу. Первый был совершенно безумным: я ехал со здоровым светловолосым парнем в тачке с переделанным двигателем.

– Видишь палец на ноге? – спросил он, разгоняясь до восьмидесяти и обгоняя буквально каждого, кто был на трассе. – Посмотри. – Палец был весь замотан бинтами. – Мне его только сегодня утром ампутировали. Эти сволочи хотели, чтобы я остался в больнице. Я собрал сумку и утек. Подумаешь, палец. – Да, в самом деле, сказал я себе, теперь уж смотри в оба, – и мы погнали дальше. Таких придурков за рулем я больше ни разу не видел. Он доехал до Трэйси почти моментально. Трэйси – железнодорожный городок; сцепщики сурово жуют в столовках прямо у путей. По всей долине воют локомотивы. Неторопливо опускается красное солнце. У меня перед глазами проносились всякие волшебные названия этой долины – Мантека, Мадера, остальные. Вскоре начало смеркаться – лиловые виноградные сумерки над длинными бахчами и мандариновыми рощами; солнце – цвета давленого винограда, исполосованное винно-красным, поля – цвета любви и испанских тайн. Я высунул голову в окно и глубоко вдыхал пряный воздух. Этот миг был прекраснейшим из всех. Псих, что меня вез, работал сцепщиком на Южной Тихоокеанской и жил во Фресно; отец у него тоже был сцепщик. Он потерял палец в оклендском депо, переводя стрелку, – я так и не понял, как именно. Он привез меня в оживленный Фресно и высадил где-то на южной стороне города. Я заскочил выпить кока-колы в гастрономчик у железной дороги – и тут в одном из красных товарных вагонов мимо проехал такой меланхоличный молодой армянин, и как раз в этот момент взвыл локомотив, и я сказал себе: да, да, это городок Сарояна.

Мне надо было на юг; я выбрался на дорогу. Меня подобрал человек в совсем новом пикапе. Он был из Лаббока, Техас, торговал автоприцепами.

– Хочешь купить трейлер, а? – спросил он. – Когда надо, разыщи меня. – Он рассказывал мне истории о своем отце в Лаббоке. – Однажды вечером папаша мой оставил всю дневную выручку сверху на сейфе – ну, наглухо забыл запереть и опечатать. Ну и вот – ночью забрался к нам вор с ацетиленовой горелкой и всеми делами, вскрыл сейф, пошарил в бумагах, опрокинул несколько стульев и свалил. А эта тыща долларов лежала у него перед самым носом, на сейфе – что ты по этому поводу скажешь, а?

Он высадал меня южнее Бейкерсфилда, и тут-то начались все мои приключения. Похолодало. Я натянул на себя неуклюжий армейский дождевик, который купил за трешку в Окленде; на дороге было зябко. Я стоял перед довольно вычурным мотелем в испанском стиле, который весь был освещен, точно ювелирная витрина. Машины проносились мимо в сторону Л.А. Я неистово махал руками. Было слишком холодно. Я простоял там до самой полночи, ровным счетом два часа, матерился и клял все на свете. Снова как в Стюарте, Айова. Ничего больше не оставалось, как пойти и истратить чуть больше двух долларов на автобус, чтобы проехать оставшиеся мили до Лос-Анжелеса. По шоссе я снова дошел до Бейкерсфилда, нашел автостанцию и сел на скамейку.

Я уже купил себе билет и теперь ждал лос-анжелесского автобуса, когда совершенно неожиданно заметил в своем поле зрения милейшую малышку – мексиканочку в брючках. Она приехала в одном из тех автобусов, что только что подошли с громкими вздохами пневматических тормозов и теперь высаживали пассажиров. Ее груди выстулали вперед смело и без стеснения; ее изящные бедра выглядели восхитительно; ее волосы были длинны и глянцево черны; а в синих глазищах изнутри проглядывала робость. Как хотел бы я оказаться в ее автобусе! В сердце мне кольнуло болью – так бывало всякий раз, когда я видел, как девушка, которую я полюбил, едет в другую сторону в этом слишком большом для нас мире. Объявили автобус на Лос-Анжелес. Я взял сумку и пошел на посадку – и кто же сидит там в полном одиночестве, как не моя молоденькая мексиканка! Я шлепнулся прямо напротив нее и сразу же начал строить планы захвата. Я был так одинок, так печален, я так устал, так продрог, я был так сломлен, так разбит, что собрал воедино все свое мужество, которое необходимо для того, чтобы подойти к незнакомой девушке, – и начал действовать. Но даже решившись, я еще минут пять, так сказать, трясся в темноте, а автобус тем временем уже покатил по дороге.

Ну, давай, давай же, а то так и подохнешь! Придурок чертов, да заговори же с нею! Что это с тобой? Неужели ты сам себе еще на осточертел? И прежде, чем понять, что это я такое делаю, я наклонился к ней через проход (а она пыталась заснуть на сиденье) и спросил:

– Мисс, не хотите ли подложить под голову мой плащ вместо подушки?

Она посмотрела на меня, улыбнулась и ответила:

– Нет, большое спасибо.

Весь дрожа, я снова откинулся на спинку; зажег окурок. Подождал, пока она снова не посмотрит на меня, не бросит на меня тот единственный печальный взглядик любви, – и тогда я снова встал и склонился над ней:

– Можно мне сесть рядом с вами, мисс?

– Если хотите.

Я хотел.

– Куда вы едете?

– Эл-Эй. – Мне очень понравилось, как она это произнесла – «Эл-Эй». Мне вообще очень нравится, как все здесь на Побережье произносят «Эл-Эй»: он остается их единственным золотым городом, когда всё остальное уже сказано и сделано.

– Так и я туда же еду! – воскликнул я. – Я очень рад, что вы позволили мне сесть с вами рядом, мне было очень одиноко, и я много путешествовал. – И мы принялись рассказывать друг другу о себе. Ее история была такова: у нее муж и ребенок. Муж ее побил, поэтому она от него ушла, а живут они в Сабинале, южнее Фресно, и теперь она едет в Л.А. пожить пока у сестры. Своего маленького сына она оставила у родителей – те работают на сборе винограда и живут в хижине прямо на виноградниках. Сейчас ей больше ничего не оставалось, как в мыслях возвращаться все к тому же и злиться. Мне очень хотелось просто немедленно обхватить ее руками. Мы всё говорили и говорили. Она сказала, что ей очень нравится со мною разговаривать. Довольно скоро она призналась, как ей хотелось бы тоже поехать в Нью-Йорк.

Назад Дальше