– Это один из моих любимых магазинов, – заметил Пол.
Ей повезло, что он тоже никогда не читал этой пьесы и не видел спектакля, – его стихией была химия. Тем не менее он с глубокомысленным видом произнес:
– «Быть или не быть…»
А она с готовностью подхватила:
– «…вот в чем вопрос». А мне нравятся ваши туфли.
Он повертел ступней, любуясь произведением сапожного искусства.
– Да. Мне их сшили у Дакера, на Терл-стрит. Там изготавливают деревянную колодку с вашей ноги и хранят вечно. У них в полуподвалах на полках тысячи таких колодок, многие их владельцы давно умерли.
– Потрясающе.
– Я есть хочу, – снова пожаловался Пьерро.
– Очень кстати. – Пол Маршалл похлопал себя по карману. – У меня кое-что есть, и я вам это дам, если вы угадаете, чем я зарабатываю на жизнь.
– Вы певец, – предположила Лола. – Во всяком случае, у вас очень приятный голос.
– Спасибо за комплимент, но вы ошиблись. Знаете, вы мне напоминаете одну из моих любимых сестер…
– Вы делаете шоколадки на фабрике, – перебил его Джексон.
Не желая допустить, чтобы на брата обрушилась слишком громкая слава, Пьерро поспешил добавить:
– Мы слышали, как вы рассказывали об этом возле бассейна.
– Тогда это не считается.
Тем не менее Пол вынул из кармана обернутую жиронепроницаемой бумагой прямоугольную плитку размером четыре дюйма на дюйм, положил ее на колено, аккуратно развернул и поднял над головой, чтобы близнецы могли ее как следует рассмотреть. Мальчики вежливо подошли. Плитка была закована в грязновато-зеленый панцирь, который Пол поскреб ногтем.
– Сахарная оболочка, видите? А внутри – молочный шоколад. Очень удобно в любых условиях, даже если шоколад растает.
Маршалл еще выше поднял руку и крепко сжал плитку – было видно, как подрагивают его пальцы.
– Такая плитка будет находиться в вещевом мешке каждого английского солдата. Она входит в стандартный набор.
Близнецы переглянулись. Они знали, что взрослые безразличны к сладостям.
– Солдаты не едят шоколада, – заметил Пьерро.
– Они любят сигареты, – со знанием дела добавил его брат.
– И вообще, почему это им, а не детям будут бесплатно раздавать шоколад?
– Потому что они будут сражаться за родину.
– Папа говорит, что войны не будет.
– Он ошибается.
В голосе Маршалла послышалось раздражение, и Лола поспешила всех примирить:
– Может, какая-нибудь и будет.
Он улыбнулся ей:
– Это называется «Армейский "Амо"».
– Amo, amas, amat![6] – проспрягала Лола.
– Вот именно.
– Интересно, почему все, что продается, кончается на «о»? – поинтересовался Джексон.
– Это даже скучно, – подхватил Пьерро. – «Поло»,[7] «Аэро»…[8]
– «Оксо»,[9] «Брилло»[10]*, – продолжил Джексон.
– Полагаю, они хотят сказать, – пошутил Пол Маршалл, передавая плитку шоколада Лоле, – что их это не интересует.
Она с серьезным видом взяла в руки шоколад и бросила на братьев взгляд, говоривший: «Так вам и надо». Теперь им едва ли было удобно попросить кусочек «Амо». Они видели, как позеленел язык сестры, когда она лизнула край шоколадной оболочки. Пол Маршалл, сложив пальцы домиком и откинувшись на спинку кресла, внимательно наблюдал за Лолой.
Он то правую ногу укладывал на левую, то левую на правую. Потом глубоко вздохнул.
– Откусите, – посоветовал он. – Все равно придется откусить.
Шоколад громко хрустнул под ее безукоризненными резцами, и между белыми краями сахарной оболочки обнаружился темный шоколад. Именно в этот момент они услышали женский голос – их звали снизу; вскоре зов повторился, на сей раз более настойчиво и уже из коридора. Теперь близнецы узнали этот голос и переглянулись в замешательстве.
Лола рассмеялась с полным ртом «Амо»:
– Это Бетти вас ищет. Пора принимать ванну. Бегите. Ну, давайте же, бегите, быстро!
VI
Вскоре после обеда, убедившись, что Брайони и дети её сестры плотно поели, и взяв с них обещание держаться подальше от бассейна, по крайней мере ближайшие два часа, Эмилия Толлис укрылась от яркого света и полуденного зноя в своей прохладной затененной спальне. Голова пока не болела, но Эмилия заблаговременно принимала меры предосторожности. Перед глазами уже появились яркие точки величиной с булавочную головку – словно ветхую, всю в прорехах ткань видимого мира подвесили против более яркого источника света. Где-то в правой половине головы ощущалась тяжесть, как будто там, свернувшись калачиком, притаился спящий зверек; но когда Эмилия надавила на это место пальцами, ощущение из координат реального пространства переместилось куда-то вверх. Она могла представить, что, встав на цыпочки и протянув руку, достает до него пальцами. Однако было очень важно не спровоцировать зверька; если только это ленивое существо переберется с периферии в центр, режущая боль пронзит ее насквозь и она не сможет присутствовать на ужине в честь приезда Леона. Этот зверек не желал Эмилии зла, но был безразличен к ее страданиям. Он мотался туда и обратно, как пантера в клетке, просто потому что не спал и не был уставшим, двигался, чтобы двигаться или вообще без всякой причины и цели. Она лежала на спине, без подушки, стакан воды стоял рядом с кроватью, под рукой, там же лежала книга, которую, как стало очевидно, она читать не будет. Мрак прорезала только длинная расплывчатая полоска света, отражавшаяся на потолке над ламбрекеном. Ее тело сковал страх, словно на нее было направлено острие ножа, она понимала, что этот страх не даст ей уснуть и единственное спасение в неподвижности.
Эмилия представляла зной, словно необъятное облако дыма поднимающийся над домом и парком, над ближайшими графствами, удушающий фермерские усадьбы и города, видела раскаленные рельсы, по которым поезд везет Леона с его другом, поджаривающуюся на солнце двуколку с черным верхом, в которой те будут сидеть чуть позже, открыв окна. Она велела приготовить на ужин жаркое – слишком тяжелая еда для такой погоды. Было слышно, как дом потрескивает и взбухает. Или это стропила и опоры ссыхаются и съеживаются внутри кирпичной кладки? Скукоживается, все скукоживается. Например, планы Леона неумолимо мельчают с тех пор, как он отказался от верного шанса с помощью отца занять приличную должность на государственной службе и предпочел стать ничтожным чиновником в частном банке, теперь он жил лишь в ожидании выходных, когда можно было с удовольствием снова усесться в свою гребную восьмерку. Она сердилась бы на сына еще больше, если бы он не был столь добродушен и абсолютно доволен в окружении преуспевающих друзей. Он слишком хорош собой и пользуется слишком большой популярностью, ему и в голову не приходит считать себя неудачником, он не тщеславен. Может, когда-нибудь он привезет домой погостить друга, за которого Сесилия выйдет замуж, если, конечно, три года в Гертоне не превратили ее в старую деву с претензией на одиночество, курением в спальне, необъяснимой ностальгией по совсем недавним временам и своим толстым подружкам в очках из Новой Зеландии, с которыми она училась в одной группе, – или это были служанки? Девчачий кембриджский мирок Сесилии – все эти холлы, танцклассы для девушек, снобистская тяга к людям, стоящим ниже на социальной лестнице, трикотажные панталоны, разложенные для просушки перед электрокамином, одна расческа на двоих – все это немного сердило Эмилию, но не вызывало ревности.
Сама она до шестнадцати лет обучалась дома, потом была отправлена на два года в Швейцарию, правда, в целях экономии срок ее пребывания там пришлось несколько сократить, но она точно знала, что все эти шоу университетских барышень, в сущности, были ребячеством, невинной забавой – вроде участия в команде женской гребной восьмерки, – своего рода позерством на фоне братьев, приговоренных к импозантности ради продвижения по общественной лестнице. А девушкам даже заслуженные ими высокие оценки не ставили.
Когда в июле Сесилия вернулась домой с экзаменационными результатами, которые ее до глубины души разочаровали, у нее не было ни работы, ни навыков, ей предстояло найти мужа и познать материнство. Но что могли рассказать ей обо всем этом синие чулки, ее педагоги, – женщины с дурацкими кличками и «строгой» репутацией, самодовольные дамы, увековечившие себя в местных кругах робкими потугами на эксцентричность, самое большее, что они себе позволяли, это водить кошек на собачьих поводках, разъезжать повсюду на мужских велосипедах и открыто есть сандвичи на улице. Поколение спустя, когда этих невежественных глупых женщин уже давно не будет на свете, за профессорским столом в университетской столовой о них все еще будут приглушенно судачить.
Почувствовав, что черный пушистый зверек зашевелился, Эмилия мысленно переключилась со старшей дочери на младшую, протянув к той щупальца своего беспокойного духа. Бедная милая Брайони, нежнейшее существо! Она выбивается из сил, чтобы заинтересовать своих несгибаемых строптивых кузенов пьесой, в которую вложила всю душу. Каким утешением было любить ее! Но как защитить девочку от провала, от Лолы – воплощения младшей сестры Эмилии, которая была так же расчетлива и осмотрительна в этом возрасте и которая недавно задумала побег от брака в нечто такое, что все, по ее замыслу, должны были считать нервным срывом? Нет, Гермиону в круг размышлений допускать нельзя. Вместо этого Эмилия, лежа в полумраке и стараясь дышать размеренно, решила оценить состояние хозяйства и прислушалась к тому, что происходило в доме. В ее теперешнем положении это было единственным, что она могла сделать. Прижав ладонь ко лбу, она снова услышала треск – зал еще немного скукожился. Снизу донесся отдаленный металлический лязг – наверное, упала крышка от кастрюли; неуместное жаркое находилось в начальной стадии приготовления. Сверху слышался топот и детские голоса – не меньше двух или трех одновременно, они то взмывали вверх, то опускались, а потом снова поднимались: вероятно, там шла дискуссия и все были очень взволнованы. Детская находилась над спальней Эмилии, чуть наискосок. «Злоключения Арабеллы». Если бы Эмилия не чувствовала себя так плохо, то поднялась бы и поруководила репетицией, может быть, чем-нибудь помогла, потому что понимала: детям самим справиться с таким делом трудно. Из-за болезни она давно не дает детям всего того, что требуется от матери. Словно чувствуя это, они всегда называют ее по имени. Могла бы им помочь и Сесилия, но та слишком поглощена собой и слишком мнит себя интеллектуалкой, чтобы снисходить до ребяческих забав… Эмилия снова отмела мысли, связанные со старшей дочерью, и не то чтобы задремала, но впала в полузабытье. Прошло немало минут, прежде чем она услышала шаги на лестнице, ведущей в коридор перед спальней, и по шлепающему звуку догадалась, что человек идет босиком, а следовательно, это Брайони. В жаркую погоду девочка никогда не носила обуви. Еще через несколько минут из детской донесся шум драки, что-то твердое грохнулось на пол. Репетиция расстроилась, Брайони мрачно замкнулась в себе, близнецы начали дурачиться, а Лола, если она действительно так похожа на мать, как думает Эмилия, тихо торжествует.
Привычка суетиться вокруг детей, мужа, сестры, всем помогать обострила чувствительность Эмилии. Материнская любовь, мигрень, а в последние годы долгие часы вынужденной неподвижности в постели вызвали к жизни какое-то шестое чувство, способность некими невидимыми щупальцами осязать дом, двигаться по нему посвященной во все невидимкой. Она схватывала только суть происходящего, поэтому что знала, то знала наверняка. Неразборчивое бормотанье, пробивающееся сквозь толщу ковра, превращалось перед ее мысленным взором в четкую машинопись; разговор, проникавший через стену – а еще лучше, через две, – очищался от обертонов и воспринимался в его сущностных параметрах. То, что другим казалось лишь глухим шепотом, Эмилия со своей обостренной чувствительностью улавливала чутко, как кошачьи усики антенны старого радиоприемника, и видела в почти невыносимом увеличении. Она лежала в темноте и знала все. Чем меньше она была способна сделать, тем больше понимала. Но как бы ни хотелось Эмилии порой встать и вмешаться, особенно когда она считала, что нужна Брайони, страх перед болью удерживал ее на месте. Если не сдерживать боль, она могла целым набором острых кухонных ножей полоснуть по зрительному нерву, потом снова, с еще большей силой, и тогда Эмилия оказалась бы одна, в полной изоляции. Потому что даже стоны усиливали и без того нестерпимую боль.
День шел на убыль, а она все лежала неподвижно в постели. Открылась и закрылась входная дверь. Должно быть, расстроенная Брайони вышла из дома. Вероятно, захотела побыть у воды – возле бассейна или озера, а может, отправилась еще дальше, к реке. Тихий звук на лестнице – наконец-то Сесилия несет цветы в гостевую комнату, выполняя простейшее поручение, о котором ей пришлось напоминать несколько раз за сегодняшний день. Потом – голос Бетти, зовущей Дэнни, шуршание колес по гравию, шаги Сесилии, спускающейся навстречу гостям… Вскоре после этого в темноте потянуло едва заметным запахом табачного дыма – сколько раз ее просили не курить на лестнице, но ей, наверное, захотелось произвести впечатление на друга Леона, а это само по себе может быть и недурно. Эхо голосов в холле, Дэнни с трудом тащит чемоданы наверх, потом сбегает вниз. Теперь наступает тишина – Сесилия повела Леона и мистера Маршалла к бассейну пить пунш, который Эмилия сама приготовила утром. Цокот четырехногого существа, скатывающегося по лестнице, – это близняшки бегут проверить, свободен ли бассейн, они еще не знают, что их ждет разочарование: бассейн занят.
Она задремала и была разбужена гудением мужского голоса в детской, дети что-то отвечали. Конечно же, это не Леон – тот ни на шаг не отходит от сестры теперь, когда они снова воссоединились. Это может быть мистер Маршалл, чья комната выходит в тот же коридор, что и детская, и разговаривает он скорее с близнецами, чем с Лолой. Вероятно, мальчики дерзят, ведь каждый ведет себя так, будто на его долю приходится лишь половина требований соблюдать правила приличий. Вот Бетти поднимается по лестнице, на ходу подзывая мальчиков. Утром она, надо признать, отнеслась к Джексону с излишней строгостью. Пора принимать ванну, пора пить чай, пора ложиться спать… Обычная рутина. Обычные «святые дары» детства – вода, пища и сон – никуда не делись из дневного распорядка. Благодаря позднему и незапланированному рождению Брайони все это оставалось с Эмилией, когда ей было далеко за сорок, и действовало на нее умиротворяюще и дисциплинирующе. Ланолиновое мыло и пушистая белая банная простыня, детский лепет, эхом отдающийся от стен наполненной паром ванной комнаты; обернутая полотенцем девочка у нее на коленях, младенческая беспомощность, которой Брайони бессознательно наслаждалась еще совсем недавно… Теперь дитя укрывалось за запертой дверью ванной, хотя и не всегда: девочке нередко требовалось, чтобы кто-то потер ей спинку или принес чистое белье. Гораздо чаще она пребывала в своем внутреннем неприкосновенном мире, ее сочинительство было не более чем его видимой оболочкой, защитным панцирем, сквозь который не могла проникнуть даже любящая мать. В мыслях ее дочь всегда витала где-то далеко, озабоченная какими-то невысказанными, ею самой придуманными проблемами, словно пыталась силой детского воображения изменить этот скучный самоочевидный мир, создать его заново. Спрашивать Брайони, о чем она думает, было бесполезно. В жизни каждого человека существует период, когда он жаждет ярких и нетривиальных ответов, в свою очередь, рождающих новые наивные, но кажущиеся жизненно важными вопросы: Эмилия старалась как можно точнее отвечать на них дочери и, хотя обсуждение замысловатых гипотез потом трудно было восстановить в подробностях, точно знала, что никогда не говорила так хорошо, как во время бесед со своим одиннадцатилетним поскребышем. Никогда, ни за одним обеденным столом, ни на одной тенистой обочине теннисного корта речь Эмилии не была столь свободной и столь богатой ассоциациями. Но теперь демоны застенчивости и таланта запечатали уста Брайони, и, хотя девочка не стала менее любящей дочерью – за завтраком она по-прежнему тайком прижималась к матери и под столом сплетала пальцы с ее пальцами, – Эмилия тосковала о минувших временах красноречия. Она больше никогда и ни с кем не сможет так говорить, и это означает, что она мечтает еще об одном ребенке. А ведь ей скоро сорок семь.