Нексус - Миллер Генри Валентайн 13 стр.


— Когда он паясничает, — пояснила Мона, — это означает, что он глубоко задет. Он ведь очень чувствительный. Даже слишком.

— А мне казалось, он достаточно толстокожий, — сказала мать.

— Вы шутите? Я не встречала более ранимого человека. Все истинные художники таковы.

— Она права, — согласился отец. Наверное, он подумал о Рескине или о бедняге Райдере, чьи пейзажи действительно производят нездоровое впечатление.

— Послушайте, мама, для меня не важно, сколько пройдет времени, прежде чем Вэла признают. У него всегда буду я. И я не допущу, чтобы он страдал или голодал. — (Я почувствовал, как мать вновь напряглась.) — Я помню, что стало с моим отцом, и не позволю, чтобы то же самое случилось с Вэлом. Он будет делать что хочет. Я верю в него. И буду верить, даже если весь мир ополчится против него. — Она надолго замолчала, а затем продолжила еще более серьезно: — Почему вы так не хотите, чтобы он писал? Это недоступно моему пониманию. Не из-за того же, что он не может заработать себе на жизнь сочинительством? Ведь это наши проблемы — его и мои. Не хочу вас обидеть, но все же скажу: если вы не поддержите его стремление писать, то можете потерять сына. Не зная этой стороны его жизни, вы никогда не поймете его полностью. Возможно, он мог стать другим, и таким вам было бы легче его любить, хотя теперь, когда Вэла знаешь, это трудно вообразить. По крайней мере мне. И что толку, если он докажет вам или мне, что может быть таким, как все? Вы сомневаетесь, хороший он муж, отец и так далее. Хороший — говорю с полной ответственностью. Но это не все. Его дар принадлежит не только семье, детям, матери или отцу — он принадлежит всему человечеству. Возможно, вам это покажется странным. Или даже несправедливым.

— Скорее, невероятным, — сказала — как отрезала — мать.

— Хорошо, пусть невероятным. Ничего не меняется. Когда-нибудь вы прочтете его книги и будете гордиться тем, что он ваш сын.

— Никогда! — заявила мать. — На мой вкус, копать канавы — и то лучше.

— Не исключено, что ему придется и этим заниматься, — сказала Мона. — Некоторые художники не доживают до признания, кончают самоубийством. Вот Рембрандт закончил свои дни на улице, побираясь, как нищий. А ведь он один из самых великих…

— А Ван Гог? — пискнула Стася.

— Это кто такой? — спросила мать. — Еще один писака?

— Нет, художник. К тому же сумасшедший. — Стася входила во вкус.

— По мне все они чокнутые, — отмахнулась мать.

Стася залилась смехом. Она хохотала и хохотала, не в силах остановиться.

— А как же я? — спросила она сквозь смех. — Вам известно, что я тоже чокнутая?

— Но зато какая очаровательная «чокнутая»! — вставила Мона.

— Да по мне психушка плачет, вот что я вам скажу! — не без удовольствия произнесла Стася. — Это всем известно.

Я видел, что мать испугалась. Одно дело — сказать, что кто-то чокнутый, но когда по тебе «плачет психушка» — это уже серьезно.

Спас ситуацию отец.

— Один — клоун, другая — чокнутая, а кто тогда ты? — обратился он к Моне. — Признавайся, что у тебя не в порядке?

Мона произнесла со счастливой улыбкой:

— Я абсолютно нормальна. Моя проблема — в этом.

Отец повернулся к матери:

— Все творческие люди одинаковы. Чтобы хорошо рисовать — или писать, — им надо быть чуточку безумными. Помнишь нашего старого друга Джона Имхофа?

— А что Имхоф? — спросила мать, глядя на отца непонимающим взглядом. — Неужели нужно бросить жену, детей и бежать с другой женщиной, чтобы прослыть художником?

— Я говорю не об этом, — досадливо отмахнулся отец. Его раздражение росло — ведь он хорошо знал, какой упрямой и бестолковой может быть мать. — Помнишь, какое выражение было у него на лице, когда его неожиданно заставали за работой? Когда все засыпали, он проводил часы в своей комнатушке, рисуя акварели. — Отец повернулся к Лоретте: — Пойди наверх и принеси тот рисунок, что висит в кабинете. Тот, где мужчина и женщина сидят в шлюпке… у мужчины за спиной еще вязанка соломы.

— Он был неплохой человек, этот Джон Имхоф, пока его жена не пристрастилась к вину, — задумчиво произнесла мать. — Хотя к детям он никогда большого интереса не проявлял. Одно искусство в голове.

— Замечательный художник, — сказал отец. — У него есть прекрасные работы. Помнишь витражи, которые он сделал для церквушки за углом? А что получил за это? Жалкие гроши. Нет, я никогда не забуду Джона Имхофа, что бы он ни натворил! Жаль только, что у нас осталось мало его работ.

Лоретта принесла рисунок. Стася взяла его и стала разглядывать с живым интересом. У меня замерло сердце — сейчас начнет критиковать, скажет что-нибудь про академичность манеры, но нет, Стася была сама тактичность и осторожность.

Она похвалила рисунок: очень красив… видно мастерство.

— Акварель — не самый простой вид живописи, — сказала она. — Интересно, а маслом он писал? Мне трудно судить об акварелях. Но видно, что художник знает свое дело. — Стася замолчала. А потом, словно предвосхищая ход мысли собеседника, прибавила: — Но одним мастером акварели я от души восхищаюсь. Это…

— Джон Сингер Сарджент [44]! — воскликнул отец.

— Точно! — подтвердила Стася. — Откуда вы знаете? Я хочу сказать, как вы догадались, что именно его я имею в виду?

— Такого, как Сарджент, больше нет, — сказал отец. Эти слова он часто слышал от бывшего владельца мастерской Айзека Уокера. — Есть только один Сарджент — как есть только один Бетховен, один Моцарт, один да Винчи… Вы согласны?

Стася так и засветилась. Ей казалось, что теперь она может открыто выражать свои мысли. Она бросила на меня взгляд, который говорил: «Что же ты скрывал, что у тебя такой отец?»

— Я изучала многих художников, — сказала она, — а теперь пытаюсь найти свой стиль. Не такая уж я сумасшедшая, какой прикидывалась несколько минут назад. Просто я знаю больше, чем могу переварить. У меня есть талант, но я не гений. А без гениальности — делать нечего. Мне хотелось бы быть Пикассо… Пикассо в женском обличье. Не Мари Лоренсен. Вы меня понимаете?

— Конечно! — воскликнул отец.

Мать к тому времени уже вышла из комнаты. Я слышал, как она гремит на кухне кастрюлями и сковородками. Она потерпела поражение.

— Это копия с известной картины, — сказал отец об акварели Джона Имхофа.

— Не важно, — отозвалась Стася. — Многие художники копируют поправившиеся произведения… А что случилось с ним… с Джоном, как его там?

— Он убежал с другой женщиной. Увез ее в Германию, где они встречались еще в юности. Потом началась война, и след его потерялся. Возможно, его убили.

— А как вы относитесь к Рафаэлю?

— Лучший рисовальщик на свете, — быстро ответил отец. — Еще Корреджо, второй великий художник. И Коро! Его лучшие картины непревзойденные. Вы согласны? Гейнсборо я никогда особенно не любил, а вот Сислей…

— Похоже, вы всех знаете, — сказала Стася. Было видно, что она готова хоть всю ночь играть в эту игру. — А как насчет современников… есть у вас любимцы?

— Вы имеете в виду Джона Слоуна [45], Джорджа Лакса [46]… так?

— Конечно, нет, — ответила Стася. — Я говорю о таких художниках, как Пикассо, Миро, Матисс, Модильяни…

— Я их плохо знаю, — признался отец. — Но мне правятся импрессионисты — то, что я видел. И конечно, Ренуар. Не знаю, можно ли считать его современным.

— В каком-то смысле — можно, — сказала Стася. — Он прокладывал путь.

— Он прекрасно чувствует цвет, — продолжал отец. — И рисовальщик отменный. Как прекрасны его портреты женщин и детей! Ими нельзя не восхищаться. А цветы, одежда… все такое радостное, нежное, ликующее. Он передал свое время — этого не отнять. А оно было прекрасным — Гей Паре, пикники у Сены, «Мулен Руж», великолепные сады…

— Вы заставили меня вспомнить о Тулуз-Лотреке, — сказала Стася.

— Моне, Писарро…

— Пуанкаре! — вставил я.

— Стриндберг! — это уже Мона.

— Да, восхитительный безумец, — согласилась Стася.

Мать просунула голову в дверь.

— Опять заговорили о психах? Мне казалось, что этот вопрос уже закрыт. — Она обвела нас взглядом и, поняв, что разговор увлек нас не на шутку, снова скрылась за дверью. Для нее это слишком. Люди не имеют права получать удовольствие, говоря об искусстве. Кроме того, ее раздражали все эти странные чужеземные фамилии. Все — не американцы.

Итак, благодаря Стасе все шло не так уж плохо. Она произвела впечатление на моего старика. Даже когда он добродушно заметил, что ей следовало родиться мужчиной, она и глазом не моргнула.

Когда извлекли семейный альбом, Стася пришла в восторг. Какие эксцентричные чудаки! Вот дядюшка Теодор из Гамбурга: франтоватый глупец. Георг Шиндлер из Бремена: похож на Красавчика Бруммеля, придерживался стиля 1880-х годов вплоть до конца Первой мировой войны. А вот Генрих Мюллер, отец моего старика, родом из Баварии: звонарь при дворе императора Франца Иосифа. Рядом Георг Инзел, семейный идиот, он смотрит как баран поверх огромных подкрученных усов по моде, введенной кайзером Вильгельмом. Женщины выглядят более загадочно. Мать моей матери, проведшая полжизни в психиатрической лечебнице, похожа на героиню романов Вальтера Скотта. Тетя Лиззи, чудовище, которая сожительствовала с собственным братом, выглядит эдакой веселой старой греховодницей, с валиком под высокой прической и насквозь пронизывающим взглядом. Тетушка Анни в купальном костюме довоенного образца — точь-в-точь «красотка-купальщица» из комедий Мака Сеннета [47], собирающаяся залезть в собачью будку. Еще одна тетка, Амелия, сестра отца: ангел с нежным взглядом карих глаз… сама красота. Миссис Кикинг, старая экономка: явно не в своем уме, страшна как смертный грех, и вдобавок вся в бородавках и карбункулах…

Созерцание альбома привело к разговору о генеалогии… Я тщетно бомбардировал отца и мать вопросами. Они знали только родителей, а дальше — полный туман.

— Но разве родители не рассказывали о своих корнях?

— Да, но со временем все забылось.

— Среди ваших предков не было художников? — спросила Стася.

Родители так не думали.

— Но поэты и музыканты были, — сказала мать.

— Были моряки и крестьяне, — прибавил отец.

— Вы уверены? — спросил я.

— Почему это тебя так интересует? — спросила мать. — Все они давно умерли.

— Просто хочу знать. Когда-нибудь поеду в Европу и сам все выясню.

— К чему гоняться за химерами? — фыркнула мать.

— Не скажи! Мне хочется больше знать о своих предках. Может быть, не все они немцы.

— Возможно, в вас течет и славянская кровь, — заметила Мона.

— Иногда в твоем лице отчетливо проступают монгольские черты, — с невинным видом произнесла Стася.

Это очень рассмешило мать. Монголы в ее глазах были не вполне полноценными людьми.

— Он американец, — заявила она. — Мы все теперь американцы.

— Правильно, — поддакнула Лоретта.

— Что правильно? — спросил отец.

— Что Вэл — американец, — ответила Лоретта. — Только он слишком много читает, — добавила она.

Все рассмеялись.

— И больше не ходит в церковь.

— Ну об этом лучше помолчать, — сказал отец. — Мы тоже редко посещаем церковь и тем не менее остаемся христианами.

— У него много друзей среди евреев.

Опять дружный хохот.

— Давайте-ка перекусим, — предложил отец. — А то как бы они вскоре не отправились домой. Завтра рабочий день.

Опять накрыли стол. На этот раз поставили холодные закуски, подали чай и еще один сливовый пудинг. Пока мы сидели за столом, Лоретта недовольно сопела.

Спустя час мы стали прощаться.

— Смотрите не простудитесь, — напутствовала нас мать. — До метро от нас далековато. — Она знала, что мы возьмем такси, но произнести это слово ей было так же противно, как и «искусство».

— Когда мы вас снова увидим? — спросила на прощание Лоретта.

— Думаю, скоро, — ответил я.

— На Новый год?

— Вполне возможно.

— Не пропадайте, — мягко произнес отец. — И удачи тебе в работе.

На углу мы остановили такси.

— Фюйть! — присвистнула Стася, когда мы залезали в машину.

— Неплохо все прошло, правда? — поинтересовался я.

— Да уж! Слава Богу, мне некого навещать.

Мы расселись по местам. Стася сбросила туфли.

— Один альбом чего стоит! — сказала она. — Никогда не видела сразу столько недоумков. Ты хоть понимаешь, какое чудо, что ты нормальный?

— Такое есть во всех семьях, — возразил я. — Генеалогическое древо человечества — огромная Tannenbaum, сверкающая и переливающаяся маньяками разных мастей. Думаю, сам Адам был кривобоким, одноглазым чудовищем… Что нам всем сейчас надо — так это как следует надраться. Интересно, остался еще «Кюммель»?

— Мне нравится твой отец, — сказала Мона. — Ты многое от него унаследовал, Вэл.

— Но зато мамаша!… — воскликнула Стася.

— А что? — спросил я.

— Я бы давно ее придушила.

Мона сочла замечание Стаси забавным.

— Странная она женщина, — задумчиво произнесла Мона. — Чем-то напоминает мою мать. Обе лицемерки. Упрямые как ослицы. И еще — деспотичны и мелочны.

— Никогда не стану матерью, — сказала Стася. Мы рассмеялись. — И женой тоже не буду. Клянусь Богом, просто быть женщиной — и то тяжело. Ненавижу женщин! Все они подлые сучки — даже лучшие из них. Я всегда буду той, кем являюсь сейчас, — комедиантом, играющим женщину. И пожалуйста, никогда больше не заставляйте меня так одеваться. Чувствую себя полной дурой — и в придачу обманщицей.

Оказавшись в своей квартирке, мы извлекли все спиртное, что было в доме, — «Кюммель», бренди, ром, «Бенедиктин». Заварили крепчайший кофе, уселись за «стол откровений» и завели разговор по душам, как добрые старые друзья. Стася стащила с себя корсет. Он свисал со стула, как музейный экспонат.

— Никого не шокирует, если я дам своим грудкам отдохнуть? — сказала она, ласково их поглаживая. — Не так уж они и плохи, правда? Могли бы, пожалуй, быть побольше… Я похожа на девственницу. Странно, что твой отец заговорил о Корреджо, — обратилась она ко мне. — Как ты думаешь, он действительно его знает?

— Может быть, — ответил я. — Он ходил на аукционы с Айзеком Уокером, бывшим владельцем ателье. Не удивлюсь, если он слышал даже о Чимабуэ или Карпаччо. Слышала бы ты, как он иногда разглагольствует о Тициане! Можно подумать, что он учился с ним в одном классе.

— В бедной моей головке все перепуталось, — сказала Стася, подливая себе бренди. — Твой отец говорит о живописи, сестра — о музыке, а мать — о погоде. И никто толком ни в чем не разбирается. Как если бы грибы собрались на полянке потолковать… Должно быть, занятную прогулку ты совершил по кладбищу. Я бы с ума сошла.

— Вэл — другой. Он такие вещи переносит спокойно, — сказала Мона.

— Интересно почему? — спросила Стася. — Потому что он писатель? И материалист?

— Возможно, — ответил я. — Возможно, чтобы обрести крупицу истинного знания, надо основательно изваляться в дерьме.

— Это не для меня, — заявила Стася. — Я себя лучше чувствую в Гринич-Виллидж, хоть и там много фальшивого. И все же там можно проветрить мозги.

Неожиданно заговорила Мона. У нее родилась идея.

— Почему бы нам не отправиться в Европу?

— А правда, почему? — поддержала ее Стася.

— Это можно устроить, — продолжала Мона.

— Вполне, — сказала Стася. — Я могу достать деньги на дорогу.

— А на что мы будем там жить? — Мне хотелось это знать.

— Живем же здесь, — отмахнулась Мона. — Это просто.

— А на каком языке станем объясняться?

— Все знают английский, Вэл. Сейчас множество американцев живет в Европе. И преимущественно во Франции.

— Ты хочешь сказать, что мы будем паразитировать на них?

Назад Дальше