Андрей Платонович Платонов
Счастливая Москва
Предисловие
Человек в грозах времени
Андрей Платонович Платонов. 1899—1951
У замечательного русского поэта Федора Тютчева есть строки: «Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые – / Его призвали всеблагие, / Как собеседника на пир./ Он их высоких зрелищ зритель...» Это можно сказать и об Андрее Платонове – с тем добавлением, что его «зрелища» были не только высокие, но и самые порою мучительные и жестокие.
Попробуем окинуть общим взглядом картину платоновской прозы, оставаясь, по возможности, в пределах состава этого сборника, по-своему многоликого и в то же время передающего «опорные» состояния платоновского видения, открытия мира. И того главного, что произошло на его глазах в русской жизни XX века.
В молодые годы он с превеликой благодарностью вспоминал свою учительницу из приходской школы, Апполинарию Николаевну, – «потому что я через нее узнал, что есть пропетая сердцем сказка про Человека, родимого «всякому дыханию», траве и зверю, а не властвующего бога, чуждого буйной зеленой земле, отделенной от неба бесконечностью» (1922). Много с тех пор переменилось во взглядах Платонова, на бога в том числе. Но уже с первых шагов взрослой жизни, в своей литературе Платонов понял, как далека еще от нас эта желанная и всех объединяющая гармония. Он рано и глубоко почувствовал небывалое напряжение народной жизни. И всю энергию этого напряжения он пропустил через свой ум, душу, через свое перо. Он увидел, какие огромные силы – и творчества, но и разрушения – заключены в переживаемой нами истории. Как бы заново прозревает у него русский человек и себя самого, и жизнь всеобщую – в их глубинной и оплодотворяющей связи. Но с большой чуткостью Платонов предостерегает об опасности разрыва этой связи. Огромной опасности. И пусть это главное в его прозрениях не покажется преувеличением.
Перед людьми у Платонова – так им одно время кажется – открываются возможности, каких не было раньше. И они бросаются с головой в могучие вихри превращений. Вначале с чувством долгожданной радости («Сокровенный человек», например). По-своему – в начальных главах «Счастливой Москвы». Но потом эти превращения начинают вызывать нарастающее чувство тревоги (так было и в «Епифанских шлюзах», в «Городе Градове», в «Усомнившемся Макаре» и более всего – в «Чевенгуре» и «Котловане», увидевших свет лишь через сорок лет после смерти писателя)...
* * *С какими пламенными надеждами, с какой чистой верой вступал Андрей Платонов в начале 20-х годов в литературу – юный пролетарский романтик. В своей ранней статье «О науке» он писал с глубокой искренностью «о великом пути знания», пройденном человечеством, «о мышлении, истине и заблуждениях», «о борьбе и гибели за настоящую правду, о затаенной страстной мечте, о конечной победе над своими врагами – природой и смертью». Вот как! Очень характерно для пролетарской безудержной мечты! И так в те годы писал не он один. Вообще, начало у наших коммунистов-утопистов из рабочих низов пело и звенело металлом, разыгралось оптимистическим безудержным машинным оркестром. Сами страницы их рукописей и журналов вызванивали тогда радостным железом. Воронежский пролетарский журнал (а Платонов, как известно, родом из Воронежа) так и назывался – «Железный путь», а городской клуб журналистов, естественно, «Железное перо»... Это были годы самых искренних и жертвенных, горячих и чистых мечтаний – как было им не захватить юного энтузиаста!.. «Мы наш, мы новый мир построим» – уверяли они себя. И мечтателям казалось, еще немного и – «будет построен»!
...И все же мечтательные порывы очень скоро столкнулись с жизнью реальной, трудной, со всем тем «веществом существования», таинственным и неисчерпаемо глубоким, которое не очень-то поддавалось волевым переделкам. И порывы были во многом переосмыслены. Но вера в неслучайность и неисчерпаемое богатство жизни не была поколеблена. Так и писал он когда-то об одном из своих персонажей: «В него входили темные неудержимые страстные силы мира и превращались в человека». И навсегда он остался верным идее о «прогрессе человечности в человеческом существе, о победе человечности над бесчеловечностью».
Таким он был в начале. Таким – в главном – он оставался до конца.
Всматриваясь в эти месяцы и годы великой вспышки народной энергии, яркого света в человеческих душах, Платонов писал: «История бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъем всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности». В небывалое движение пришла народная, низовая Россия. Об этом повесть Платонова «Сокровенный человек». Фома Пухов, герой повести, – это крепкая, сильная натура, приведенная в работающее, полное надежд и энергии состояние, «Момент истины», открывшийся писателю и его герою, – это захваченность свободой, независимостью; изумление работой своего ума и острым, новым чувством жизни, открывшееся им и в хаосе, и в величии – словно бы в первые дни творения. Вот что было Платонову всего дороже. И не случайно он пишет – в сноске – на первой странице повести: «Этой повестью я обязан своим бывшим товарищам – слесарю Ф. Е. Пухову, Тольскому, комиссару Новороссийского десанта в тыл Врангеля. Они являются почти настоящими авторами произведения».
Все превращения этого на наших глазах рождающегося нового мира прошли через душу Фомы Пухова в его странствиях по революции. Нелегких странствиях. И он – выжил, вырос, открыл себя. «Сокровенный» человек становится откровенным, открытым себе и людям. И не в этом ли – по Платонову – есть главное достижение и оправдание революции?! Да – в муках, трудно, но рождается и прозревает себя и мир народный человек. Пухов, возвращаясь ночью домой, «оглядывал город свежими глазами (...) Будто город он видел в первый раз в жизни. Каждый новый день ему казался утром небывалым, и он разглядывал его как умное и редкое изобретение...» И вообще: «Хорошие (...) мысли приходят не в уюте, а от пересечки с людьми и событиями...»
В то же время Пухов остается (а лучше сказать: по-настоящему становится) хозяином своей судьбы. Вот что существенно! Он отказывается быть стандартным винтиком – «умным научным человеком», который противопоставляет себя всем другим и командует ими. Ему дороже быть, как он не без иронии говорит о разделении людей по разрядам, самим собой, человеком свободным, пусть даже и будут его считать «природным дураком».
Нам кажется, что этой полемической самооценкой Пухова сам Андрей Платонов вступает в непримиримую полемику с новыми, уже ничего общего не имеющими с духом «Сокровенного человека» явлениями, вторгающимися тогда в жизнь нашего Отечества. «Сокровенный человек», как известно, был написан в 1927 году. Но уже на подходе другие годы и времена. На их «пересечке» и создает Платонов повесть «Котлован» (1929—1930), где показана совсем другая жизнь в «год великого перелома». Иная сила ломает то, что дорого было Платонову и его соавторам.
В «Котловане» вдруг выясняется, что воодушевление человека и народа, истины, так захватившие Платонова и его героев, так их окрылившие, сталкиваются с придуманными новыми «вождями» жесткими и непреклонными «директивами». Кстати, уже в «Сокровенном человеке» Пухова увольняют со ставшей вдруг казенной службы из-за того, что он «для рабочих смутный человек. Не враг, но какой-то ветер, дующий мимо паруса революции».
В том-то и беда, что свое, свободное дыхание, свой «ветер» становятся совершенно ненужными и даже враждебными постепенно входящим в силу новым хозяевам революции и вообще всей жизни народа – они в повести «Котлован» названы «взрослыми центральными людьми». Как печально, как страшно и бессмысленно все это! Не зря, видно, говорилось в то время: «За что боролись?!» А народ, люди становятся в таком раскладе – несмышленными детишками, которых с помощью «активистов» эти «взрослые центральные люди» жестоко натаскивают жить по-новому. Своими неукоснительными и непрерывно поступающими «директивами» они насильно загоняют людей в предписанную, выдуманную жизнь, вроде того «общего дома», который должен поместить в себя жителей целого города. А там, смотришь, расширяясь и разрастаясь, возникнет всеобщий дом для избранных жителей земли; а землю эту «взрослые центральные люди» возьмут в свои «железные руки», а «исчахшие люди забитого времени» постепенно вымрут (и «активисты» всячески готовы им в этом помочь). Размышляя об этом утопическом вымысле, искатель истины Вощев, пожалуй, самый близкий Платонову герой «Котлована», справедливо говорит на это: «Дом человек построит, а сам расстроится». Да и котлован для этого дома с самого начала все более походит на коллективную могилу (и первой в ней хоронят девочку Настю). И сама эта Настя тоже всего лишь «винтик» будущего утопического механизма: «маленький человек, предназначенный состоять всемирным элементом!». Но смерть Насти лишает все происходящее оправдания. Вощев говорит: «Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движением?»
...А пока что идет в повести жестокое разделение людей по классовым «сортам»; одним дается право жить в грядущем «общем доме», а других будут изгонять и истреблять по «классово-расслоечной ведомости». «Расслаиванию подлежат даже люди родственно близкие: так, девочка Настя обязана отказаться от своей матери, ибо она, мать, видите ли, – «не того происхождения»... И еще один эпизод, который не может не поразить читателя: своего рода «дрессировка», которой подвергаются послушные «директивам» люди. Впрочем, уже не столько люди, сколько «кадры», «масса», подчиненная воле «взрослых центральных людей». Вот этот эпизод. В деревенскую избу-читальню приходит «активист» и обучает «заранее организованных колхозных женщин и девушек» новым, революционным словам: «Повторим букву «а», слушайте мои сообщения и пишите... Какие слова начинаются на «а»? – спросил активист.
Одна счастливая девушка ответила со всей быстротой и бодростью своего разума:
– Авангард, актив, аллилуйщик, аванс, архилевый, антифашист!
(...)– Правильно, Макаровна, – оценил активист. – Пишите систематично эти слова.
(...)– Пишите далее понятия на «б». Говори, Макаровна!
Макаровна приподнялась и с доверчивостью перед наукой заговорила:
– Большевик, буржуй, бугор, бессменный председатель, колхоз есть благо бедняка, браво-браво, ленинцы! (...)
– Бюрократизм забыла, – определил активист. – Ну, пишите...»
Эпизод этот не только не придуман – он характерен. Он выразительно передает повседневную практику т. н. «культурной революции». Вот что происходило в те годы с русской речью, русским народным словом! Оно жестоко вытеснялось набором «революционных» штампов. Происходила одна из самых больших культурных катастроф: людям запрещали говорить на языке своих предков, языке великого народа; они должны были порвать связь с его мудростью, душой, житейским опытом. Стоит заметить тут же, что одним из таких воинственных слов-вытеснителей было слово «масса», которое в те годы встречалось на каждом шагу: «революционная масса», «партийная масса», «пролетарская масса» и т. п. В «старом», живом русском языке, до революции слово «масса» никогда не употреблялось в разговоре о людях. Оно было обозначением материального, физического тела, чего-то неодушевленного и т. п. И происходило оно, как сказано в словаре В. И. Даля (и в других словарях), из латинского (в других словарях – греческого) слова, означающего «тесто». Вот в такое послушное тесто и хотели превратить «взрослые центральные люди» и русский, и другие народы.
Андрей Платонов, вероятно, это имел в виду, когда в романе «Чевенгур» (1927) вводит эпизод, когда крестьянскую девушку Соню Мандрову – по ее словам – «учат всему, чего мы не знаем. Там один учитель говорит, что мы вонючее тесто, а он из нас сделает сладкий пирог». Вот так!
...И разве мы не чувствуем гнева и боли, которые испытывал писатель, когда сталкивался с победным шествием этого превращения народа в тесто, а специально подобранных слов – в обслуживающее это преступление средство! Не потому ли и по природе своего дарования, и по осознанной творческой цели Платонов оказался во всей русской литературе XX века одним из самых глубоких и чутких художников слова, защитником его самородной красоты, хранителем и выразителем его вечной мудрости.
* * *...Но вот перед нами неоконченный роман Андрея Платонова «Счастливая Москва», впервые опубликованный в 1991 году. Прочтение его дается не без труда. В чем-то это, может, самое «кризисное» его сочинение. В нем Платонов словно бы во второй раз обращается к проблеме, казалось бы, уже решенной в «Котловане», в «Чевенгуре», отчасти в «Третьем сыне»...
К какой проблеме? – спросите вы, читатель. А вот к какой: может ли возвышенная идея заменить всю реальную жизнь, в сущности, отменить ее? Причем сама идея не просто далека от реальности, но и вызывает ощущение явной утопичности, прекрасномысленной риторики. Нельзя не заметить, что такое впечатление оставляет уже первое знакомство с героями романа – с самой Москвой Честновой, с окружающими ее мужчинами (а это – Божко, эсперантист, знаток и любитель искусственного языка; Самбукин, хирург, для которого главное – «всемирное течение событий», а в медицине – мысль о том, что нынешний человек «не более как смертный зародыш и проект чего-то более действительного»; в том же ряду инженер Сарториус. Помните его афоризм: «Лучше я буду преклоняться перед атомной пылью и перед электроном» (но не перед современным человеком, имеется в виду). Словом, это встреча, как говориться, с «людьми не от мира сего». Присмотримся поближе к героине. И она тоже чужда презренной жизненной реальности. Ребенком ее назвали Ольгой, она захотела быть Москвой. И фамилия настоящая, и отчество у нее – другие. Но «память и ум раннего детства заросли в ее теле навсегда последующей жизнью» (кстати, вспомним эту утрату памяти детства, когда пойдет речь об «Июльской грозе», где впечатления детства как раз и становятся – и должны быть! – началом настоящей человеческой судьбы). А у Москвы нет и памяти о родителях, об отчем доме... Так что же – бездомность и есть путь во «всеобщий дом»? Так мы это уже проходили...
Словом, перед нами своего рода искусственные люди, созданные высокой, но оторванной от жизни мечтой. Главное для них – не свое, но отвлеченно «общее». Обычная же окружающая жизнь ими поначалу вовсе отвергается, ибо, «печально удивляется» Москва, – люди «самоистощаются в пустяках». И вообще, Москва Честнова – подчеркнуто нетрадиционна и отвергает все привычные житейские роли: она не жена, не мать, не хозяйка дома; ей чужда житейская земная любовь, у нее нет детей – зачем «самоистощаться в пустяках» (может, в этом причина ее бездетности?). Ее роль – возвышенная, сверкающая социальной новизной. Мужчина для нее прежде всего, а то и исключительно, – сотоварищ по этой работе. И все они творят в воображении небывалый (и возможный ли вообще?) образ грядущего мира («после классового человека на земле будет жить проникновенное техническое существо, практически, работой ощущающее весь мир»). И далее в характерных афоризмах определяют они смысл жизни этого «существа»: «Высшая власть – трудоспособность, и душа труда – техника»; «Техника – истинная душа человека», – вот что согласно повторяют они. А «глупость и личное счастье» – у них синонимы.
Откуда все это? Не пародия ли? Ведь хорошо известно, что в первой половине 30-х гг., когда создавалась рукопись романа, в стране полным ходом шла развернутая кампания т. н. «индустриализации». Всю страну облетел лозунг «взрослых центральных людей» (а точнее – самого «взрослого и самого «центрального») – «Техника решает все!». И вот каждый из персонажей романа в своей области такой же технарь-энтузиаст...
Так что же это все-таки: роман-пародия, роман-антиутопия?
Нам кажется, что дело обстоит сложнее. Революция, откуда родом все герои «Счастливой Москвы», да и все потрясения начала века, пережитые нашим народом, дали огромный выброс духовной, творческой, социальной энергии. И мы видели, как это было близко самому Платонову – он и сам глубоко, остро пережил этот, как говорится, «пассионарный» толчок, выразил его энергию и в своей трудовой биографии (он и мелиоратор, и строитель электростанций и т. д.), и в своем творчестве. Так что не только его герои – Москва Честнова, Самбукин, Сарториус и др. – были счастливы, открывая новые измерения своей судьбы, своего самоосуществления. Путь этот был поначалу путем «всея России». И начался он еще до октября 1917 года...
Но в одном отношении писатель и его герои заметно расходятся. Они полагают себя первопроходцами; это они – новые люди. У них нет «предков»; они сотворены самой озарившей их мечтой. А Платонов знал и показывал, что подлинный взлет мечты, деяния питается энергией из глубины народной творческой силы (вспомним хотя бы «Сокровенного человека», «Песчаную учительницу» и т. д.). И разве наша культура 20-х, 30-х годов (при всем том, что ее самобытное движение все более и более попадало под контроль «взрослых центральных людей») – не доказательство этого? Сколько поразительных талантов можно вспомнить хотя бы в литературе! Шолохов и Пастернак, Леонов и Ахматова, Заболоцкий и Твардовский, Булгаков – и Платонов, конечно же... И многие другие. И так было не раз – и в прошлые века, и особенно – в XX веке.