Зворычный подумал, что теперь горшка картошек не хватит, и вошел в комнату. Там сидел Пухов и похохатывал от своих рассказов жене Зворычного.
– Здорово, хозяин! – сказал Пухов первым.
– Здравствуй, Фома Егорыч! Ты откуда явился?
– С Каспийского моря – пришел к тебе курятины поесть! Ты любил петухов – я тоже теперь во вкус вошел!
– У нас тут пост, Фома Егорыч, – кормимся спрохвала и не сдобно!..
– Губерния голодная! – заключил Пухов. – Почва есть, а хлеба нету, значит – дураки живут!
– Жена, ставь ему пареную картошку! – сказал Зворычный. – А то он не утихнет!
Пухов разулся, развесил на печку сушить портянки, выгреб солому и крошки из волос и совсем водворился. Поев картошки и закусив шкурками, он воскрес духом.
– Зворычный! – заговорил Пухов. – Почему ты вооруженная сила? – И показал на винтовку у лежанки.
– Да я тут в отряде особого назначения состою, – пояснил Зворычный и вздохнул, потому что думал о другом.
– Какого значения? – спросил Пухов. – Хлеб у мужиков ходишь, что ль, отнимать?
– Особого назначения! На случай внезапных контрреволюционных выступлений противника! – внушительно пояснил Зворычный это темное дело.
– Ты кто ж такой теперь? – до всего дознавался Пухов.
– Да так – революции помаленьку сочувствую!
– Как же ты сочувствуешь ей – Хлеб, что ль, лишний получаешь иль мануфактуру берешь? – догадывался Пухов.
Тут Зворычный сразу раздражился и осерчал. Пухов подумал, что теперь ему ужинать не дадут. Жена Зворычного скребла чего-то кочережкой в печке и тоже была женщина злая, скупая и до всего досужая.
Зворычный начал выпукло объяснять Пухову свое положение.
– Знаем мы эти мелкобуржуазные сплетни! Неужели ты не видишь, что революция – факт твердой воли – налицо!..
Пухов якобы слушал и почтительно глядел в рот Зворычному, но про себя думал, что он дурак.
А Зворычный перегрелся от возбуждения и подходил к цели мировой революции.
– Я сам теперь член партии и секретарь ячейки мастерских! Понял ты меня? – закончил Зворычный и пошел воду пить.
– Стало быть, ты теперь властишку имеешь? – высказался Пухов.
– Ну при чем тут власть! – еще не напившись, обернулся Зворычный. – Как ты ничего не понимаешь? Коммунизм – не власть, а святая обязанность.
На этом Пухов смирился, чтобы не злить хозяев и не потерять пристанища.
Вечером Зворычный ушел на ячейку, а Пухов лег полежать на сундуке. Керосиновая лампа горела и тихо пищала. Пухов слушал писк и не мог догадаться – отчего это такое. Он хотел есть, а попросить боялся – и покуривал натощак.
Пухов помнил, что у Зворычного должен быть мальчишка – раньше был.
– Мальчугана-то отправили, что ль, куда иль у родни ночует? – между прочим поинтересовался Пухов у хозяйки.
Та закачала головой и закрыла глаза фартуком – в знак своего горя.
Пухов примолк и задумался, хотя знал, что горе бабы неразумно.
«Оттого Петька и в партию залез, – сообразил Пухов. – Мальчонка умер – горе небольшое, а для родителя тоска. Деться ему некуда, баба у него – отрава, он и полез!»
Когда все забылось, хозяйка послала его дров поколоть. Пухов пошел и долго возился с суковатыми поленьями. Когда управился, он почувствовал слабость во всем корпусе и подумал – как он стал маломощен от недоедания.
На дворе дул такой же усердный ветер, что и в старое время. Никаких революционных событий для него, стервеца, не существовало. Но Пухов был уверен, что и ветер со временем укротят посредством науки и техники.
В одиннадцать часов возвратился Зворычный. Все попили тыквенного чаю без сахара, съели по две картофелины и собирались укладываться спать.
Пухов остался на ночь на сундуке, а Зворычный с женой полезли на печь. Пухов этому удивился – в былое время он не любил спать с женой: духота, теснота, клопы жрут, – а этот с осени на печь влез.
Однако дело его было постороннее, и он спросил Зворычного, когда все утихло:
– Петя! Ты не спишь?
– Нет, а что?
– Мне бы занятие надо! Что ж я у тебя нахлебником буду жить!
– Ладно, это устроим – завтра поговорим! – сказал сверху Зворычный и зевнул так, что кожа на лице полопалась.
«Зазнаваться начал, серый черт: в партию записался!» – подумал Пухов на сон грядущий и, слабея ото сна, открыл рот.
На другой день Пухова приняли слесарем на гидравлический пресс – он снова очутился за машиной, на родном месте.
Двое слесарей были старые знакомые, обоим им порознь Пухов рассказал свою историю – как раз то, что с ним не случилось, а что было – осталось неизвестным и сам Пухов забывать начал.
– Ты бы теперь вождем стал, чего же ты работаешь? – говорили слесаря Пухову.
– Вождей и так много, а паровозов нету! В дармоедах я состоять не буду! – сознательно ответил Пухов.
– Все равно, паровоз соберешь, а его из пушки расшибут! – сомневался в полезности труда один слесарь.
– Ну и пускай – все ж таки упор снаряду будет! – утверждал Пухов.
– Лучше в землю пусть стреляют: земля мягче и дешевле! – стоял на своем слесарь. – Зачем же зря технический продукт портить?
– А чтоб всему круговорот был! – разъяснял Пухов несведущему. – Паек берешь – паровоз даешь, паровоз в расход – бери другой паек и все сначала делай! А так бы харчам некуда деваться было!
Пожил Пухов у Зворычного еще с неделю, а потом переехал на самостоятельную квартиру.
Очутившись дома, он обрадовался, но скоро заскучал и стал ежедневно ходить в гости к Зворычному.
– Что ты? – спрашивал его Зворычный.
– Скучно там, не квартира, а полоса отчуждения! – отвечал ему Пухов и что-нибудь рассказывал про Черное море, чтобы не задаром чай пить.
– Был у нас Шариков – чепуха человек, но матрос. Угля у меня не хватило, я и вернись из-под Крыма. А в Крыму тогда белые сидели, а чтоб они не убежали, их англичане сторожили на громадных боевых кораблях... Прибыл я в Новороссийск благополучно и даю сигналы, чтоб еду на лодке доставили, – есть захотел. Хорошо, а только ерундово как-то. В городе стреляют день и ночь – не от опасности, а от хамства. Я все сижу, а есть охота, даже воображения в голове нету. Вдруг подплывает Шариков. «Ты зачем, – говорит, – безвременно прибыл?» Я ему: «Проголодался, – говорю, – и уголь весь погорел». Он – мужик сытый! – как хватил меня, так во всем облачении и сбросил в море. «Плыви, – кричит, – десантом на Врангеля – после расскажешь». Я сначала испугался, а потом обтерпелся в воде и поплыл с отдышкой. К ночи я добился до Крыма. Вылез на сушь противника и лег в кусты. А потом укрылся песком и заснул. Под утро меня пробрало, и я окоченел. А днем отогрелся на солнышке и поплыл обратно – на Новороссийск. Тут я форменно спешил, потому что есть захотел хуже вчерашнего...
– Доплыл? – спросил Зворычный.
– Уцелел! – закончил Пухов. – По морю плыть легко, лишь бы бури не оказалось, – тогда жутко...
– А Шариков тебе что? – узнавал Зворычный.
– Шариков говорит: «Молодец, я тебя к Красному герою представлю! Видал, – спрашивает, – противника?» А я ему: «Нет там никакого противника – в Симферополе ревком, зря я там на песке сидел». – «Не может, – говорит, – быть!» – «Ну, вот – опять же не может быть: плыви тогда там на сверку!» А извещения тогда шли тихо – телеграфной проволоки не хватало, матерьял ржавый. И верно, через день весь Крым Советская власть взяла. Я так и знал, оказывается. Вот тогда Шариков и назначил меня начальником горных недр...
– А Красного героя ты получил? – удивился Зворычный.
– Получил, конечно. Ты слушай дальше. За самоотречение, вездесущность и предвидение – так и было отштамповано на медали. Но скоро на пшено пришлось ее сменять в Тихорецкой.
После чая Пухову никак не хотелось уходить. Но Зворычный начинал дремать, вздыхать – Пухов совестился и прощался, с порога договаривал последний рассказ.
Ночью, бредя на покой, Пухов оглядывал город свежими глазами и думал: какая масса имущества!
Будто город он видел в первый раз в жизни. Каждый новый день ему казался утром небывалым, и он разглядывал его, как умное и редкое изобретение. К вечеру же он уставал на работе, сердце его дурнело, и жизнь для него протухала.
Приходя от Зворычного, Пухов печку топить ленился и кутался сразу во все свои одежды. Дом был населен неплотно: жила где-то еще одна семья, а между нею и комнатой Пухова стояли пустые помещения. Если Пухову не спалось, он ставил лампу на табуретку у койки и принимался читать какую-нибудь агитпропаганду. Ею удружил его Зворычный.
Когда Пухов ничего не понимал, он думал, что писал дурак или бывший дьячок, и от отсутствия интереса сейчас же засыпал.
Снов он видеть не мог, потому что, как только начиналось ему что-нибудь сниться, он сейчас же догадывался об обмане и громко говорил: «Да ведь это же сон, дьяволы!» – и просыпался. А потом долго не мог заснуть, проклиная пережитки идеализма, который Пухов знал благодаря чтению.
Раз шли они с Зворычным после гудка с работы. Город потухал на медленной тьме, и дальние церковные колокола тихо причитали над погибающим миром.
Пухов чувствовал свою телесную нечистоту, думал о тоске, живущей на его квартире, и шел, препинаясь тяжелыми ногами.
Зворычный махнул рукой на дома и смачно сказал:
– Общность! Теперь идешь по городу, как по своему двору.
– Знаю, – не согласился Пухов, – твое – мое – богатство! Было у хозяина, а теперь ничье!
– Чудак ты! – посмеялся Зворычный. – Общее – значит твое, но не хищнически, а благоразумно. Стоит дом – живи в нем и храни в целом, а не жги дверей по буржуазному самодурству. Революция, брат, забота!
– Какая там забота, когда все общее, а по-моему – чужое! Буржуй ближе крови дом свой чувствовал, а мы что?
– Буржуй потому и чувствовал, потому и жадно берег, что награбил: знал, что самому не сделать! А мы делаем и дома и машины – кровью, можно сказать, лепим, – вот у нас-то и будет кровно бережливое отношение: мы знаем, чего это стоит! Но мы не скупимся над имуществом – другое сможем сделать. А буржуй весь трясся над своим хламом!
– Шарик у тебя работает – вижу! – не похоже на себя заявил Пухов. – Не то ты жрать разучился!
Помнишь, как ты лопал на снегоочистителе?
– При чем тут жрать? – обиделся Зворычный. – Понятно, мозг любит плотную пищу, без нее тоже не задумаешься!
Здесь они расстались и скрылись друг от друга. Подходя к своему дому, Пухов вспомнил, что жилище называется очагом.
– Очаг, черт: ни бабы, ни костра!
VII
На сладкой и влажной заре, когда Пухову тепла на койке не хватало, треснуло стекло в оконной раме. Гулко закатился над городом орудийный залп.
В голове Пухова это беспокойство пошло сонным воспоминанием о южной новороссийской войне. Но он сейчас же разоблачил свою фантазию: «Ты же сон, дьявол!» – и открыл глаза. Залп повторился так, что дом заерзал на почве.
«Будет тебе бухтеть-то!» – не соглашался с действительностью Пухов и стал зажигать лампу для проверки законов природы. Лампа зажглась, но сейчас же потухла от третьего залпа – снаряд наверно, разорвался на огороде.
Пухов одевался.
«Какой скот забрел с пушками по такой грязи?» – и не догадывался.
На улице Пухову показалось дымно и жарко. Явственно и близко рубцевал воздух пулемет. Пухов любил его: похож на машину и требует охлаждения.
В здание Губпродкома ударила картечь – и оттуда понесло гарью.
«У них нет снарядов, раз по городу картечью бьют», – сообразил Пухов: он знал, что сюда нужна граната.
Было безлюдно, тревожно и ничего не известно.
Вдруг на монастырской колокольне тихо зазвонили, Пухов вздрогнул и остановился, чутко слушая этот звон с перерывами.
Монастырь стоял на бугре и господствовал над городом и степями за речной долиной. В уличный просвет Пухов заметил раннее утро над тихим далеким лугом, заволоченным туманным газом.
От монастыря до мастерских лежала верста. Пухов покрыл ее срочным шагом, не обращая внимания на свирепеющий бой, к которому можно скоро привыкнуть.
В мастерских он не нашел никого. На вокзальных путях стоял броневой поезд и бил в направлении утренней зари, где был мост.
В проходной стоял комиссар Афонин и еще два человека. Афонин курил, а другие пробовали затворы винтовок и устанавливали их в ряд.
– Пухов, винтовку хочешь? – спросил Афонин.
– А то нет!
– Бери любую!
Пухов взял и освидетельствовал исправность механизма.
– А масла нет? Туго затвор ходит!
– Нет, нету – какое тебе масло тут? – отказал Афонин.
– Эх вы, воители! Давай патроны!
Получив патроны, Пухов спросил ручную гранату: невозможно, говорит, без нее: это бой сухопутный, – когда я на Черном море бился, и то там гранаты давали.
Ему дали гранату.
– Зачем она тебе, их и так у нас мало! – заявил Афонин.
– Без нее нельзя. Матросы всегда этого ежика пущают, когда деться некуда!
– Ну, вали, вали!
– Куда идти-то?
– К мосту за рощу – там наша цепь.
Нагруженный Пухов побрел по путям. Проходя мимо бронепоезда, он заметил там матросов.
Пухов залез на подножку и постучал в блиндированную дверцу. Дверца туго пошла по патентованному устройству, и в скважину просунулся матрос.
– Тебе чего, сыч?
– Шарикова тут нету?
– Нету.
– Распахни-ка мне ход, я приказ тебе дам.
– Ну, сыпь скорей.
В металлическом вагоне парилась тесная духота и веял промежуточный сквозняк. Замки трехдюймовых орудий воняли салом, но кругом было технически хорошо. Сидевший в башне за пулеметом матрос простреливал короткой частотой куда-то в поле, за кирпичные сараи и пробовал рукою хоботок пулемета: не перегревается ли?
К Пухову подошел большой главный матрос:
– Ты что, братишка? Говори чаще.
– Вдарь-ка, друг, по монастырской колокольне. Там у них наблюдатель.
– Ладно, Федька! По колокольне: прицел сто десять, трубка девяносто – на снос!
Матрос взял бинокль и стал проверять действие снаряда.
Пухов ушел успокоенный. Идя по песчаному балласту железной дороги, он разговаривал в воздух. В синей лощине, закрытой укромным кустарником, шел бой. За железнодорожным мостом спешно работала артиллерия, сокрушая шрапнелью лощину. За мостом, наверное, стоял бронепоезд противника.
Тяжелая артиллерия – шестидюймовки – издалека била по городу. Город от нее давно и покорно горел.
Растопыренные умершие травы росли по откосу насыпи, но они тоже вздрагивали, когда недалекий бронепоезд из-за моста метал снаряд.
На вокзале работал бронепоезд красных, за мостом – белых, в пяти верстах друг от друга. Снаряды журчали в воздухе над головою Пухова, и он на них поглядывал. Одни летели за мост, другие обратно. Но вплотную не встречались.
В кустарнике лощины лежали рабочие – живые и мертвые. Живых было меньше, но они стреляли на ту сторону реки сдельно – за себя и за мертвых.
Пухов тоже прилег и пригляделся. Видны были товарные вагоны, маленький дом полустанка и какой-то железный брак на путях. Мастеровых от белых отделяла речка и долина, всего полторы версты.
«В чего же мы стреляем? – соображал Пухов. – Пули из страха переводим!»
Сосед его, помощник машиниста Кваков, перестал стрелять и посмотрел на Пухова.
– Что ж ты? – спросил его Пухов и выстрелил в шевельнувшийся предмет у станционного домика.
– Живот заболел – часа два бузую с сырой земли.
– А в кого мы стреляем?
– В белых – не знаешь, что ль?
– В каких белых? А где же Красная Армия?
– Она на том конце города кавалерию сдерживает. Это генерал Любославский наскочил, у него конницы – тьма.
– А чего ж мы раньше ничего не знали?
– Как не знали? Это, брат, конница, – сегодня она у нас, а завтра в Орле будет.
– Чудно! – сказал Пухов с досадой. – Лежим, стреляем, аж пузо болит, а ни в кого не попадаем. Ихний броневик давно прицел нашел – и крошит нас помаленьку.
– Что же будешь делать-то: надо отбиваться! – ответил Кваков.
– Чушь какая: смерть не защита! – окончательно выяснил Пухов и перестал стрелять.
Шрапнель визжала низко и, останавливаясь на лету, со злобой рвала себя на куски. Эти куски вонзались в головы и в тела рабочих, и они, повернувшись с живота навзничь, замирали навсегда. Смерть действовала с таким спокойствием, что вера в научное воскресение мертвых, казалось, не имела ошибки. Тогда выходило, что люди умерли не навсегда, а лишь на долгое, глухое время.