– Да как тебе сказать? – отвечает Юпп. – Пока во всяком случае мы с Валентином устроены. Между прочим, если вам что понадобится, бесплатный проездной билет или что-нибудь в этом роде, приходите. Я сижу у самого источника всяких благ.
– Кстати, дай-ка мне билет, – прошу я. – Тогда я как-нибудь на днях съезжу к Адольфу.
Он вытаскивает книжку с бланками и отрывает листок:
– Заполни сам. Поедешь, конечно, вторым классом.
– Есть!
На улице Вилли расстегивает шинель. Под ней – вторая.
– Чем спекулянту в руки, уж лучше мне, – добродушно говорит он. – Разве за полдюжины осколков, что во мне сидят, мне не положена лишняя шинель?
Мы идем по главной улице. Козоле сообщает, что сегодня после обеда собирается чинить свою голубятню. До войны он разводил почтовых голубей и черно-белых турманов. Он хочет снова этим заняться. На фронте он всегда мечтал о голубях.
– Ну, а еще что ты собираешься делать? – спрашиваю я.
– Искать работу, – коротко говорит он. – Ведь я, братец ты мой, женат. Теперь только и знай, что добывай денег.
Со стороны Мариинской церкви затрещали вдруг выстрелы. Мы настораживаемся.
– Армейские револьверы и винтовка образца девяносто восьмого года, – объявляет Вилли тоном знатока. – Если не ошибаюсь, револьверов два.
– Что бы ни было, – смеется Тьяден, размахивая полученными ботинками, – по сравнению с Фландрией это мирное щебетание пташек.
Вилли останавливается перед магазином мужского платья. В витрине выставлен костюм из бумажного материала пополам с крапивным волокном. Но Вилли интересуется не костюмом. Он как зачарованный смотрит на выцветшие модные картинки, разложенные за костюмом. Восторженно указывает он на изображение элегантного господина с остроконечной бородкой, обреченного на вечную беседу с охотником.
– А знаете, ребята, что это такое?
– Ружье, – говорит Козоле, глядя на охотника.
– Дубина ты, – нетерпеливо обрывает его Вилли, – видишь фрак? Ласточкин хвост, соображаешь? Самое модное сейчас! И знаете, что мне пришло в голову? Я закажу себе такую штуку из шинели. Распороть, выкрасить в черный цвет, перешить, хлястики выбросить, словом – шик!
С каждой минутой он все больше влюбляется в свою идею. Но Карл охлаждает его пыл.
– А брюки в полоску у тебя есть? – спрашивает он резонно.
Вилли озадачен. Но только на мгновенье.
– Стащу у своего старика из шкафа, – решает он. – Да в придачу захвачу еще его белый свадебный жилет, и тогда посмотрим, что вы скажете о красавце Вилли! – Сияющими от восторга глазами он обводит всех нас по очереди. – Эх, заживем мы теперь, ребята!
Дома я отдаю матери половину полученных в казарме денег.
– Людвиг Брайер здесь; он ждет в твоей комнате, – говорит мать.
– Он, оказывается, лейтенант… – отец удивлен.
– Да, – отвечаю я. – А ты разве не знал?
У Людвига сегодня вид более свежий. Его дизентерия проходит. Он улыбается мне:
– Я хотел взять у тебя несколько книг, Эрнст.
– Пожалуйста! Выбирай любую, – говорю я.
– А тебе они разве не нужны?
Я отрицательно качаю головой:
– Пока нет. Вчера я попробовал читать. Но, знаешь, как-то странно – не могу как следует сосредоточиться: после двух-трех страниц начинаю думать о чем-нибудь другом. В голове точно плотный туман. Ты что хочешь? Беллетристику?
– Нет, – говорит Людвиг.
Он выбирает несколько книг. Я просматриваю названия.
– Что это ты, Людвиг, такие трудные вещи берешь? – спрашиваю я. – Зачем тебе это?
Он смущенно улыбается и как-то робко говорит:
– На фронте, Эрнст, я много думал, но никак не мог добраться до корня вещей. А теперь, когда война позади, мне хочется узнать уйму всякой всячины: почему это могло случиться и как происходит с людьми такая штука. Тут много вопросов. И в самих себе надо разобраться. Ведь раньше мы думали о жизни совсем по-иному. Многое, многое хотелось бы знать, Эрнст…
Указывая на отобранные им книги, я спрашиваю:
– И ты надеешься здесь найти ответ?
– Во всяком случае, попытаюсь. Я читаю теперь с утра до ночи.
Людвиг сидит у меня недолго. После его ухода я впадаю в раздумье. Что я сделал за все это время? Пристыженный, открываю первую попавшуюся книгу. Но очень скоро рука с книгой опускается, и я устремляю в окно неподвижный взгляд. Так, глядя в пустоту, я могу сидеть часами. Прежде этого не было. Я всегда знал, что мне нужно делать.
Входит мать.
– Эрнст, ты ведь пойдешь сегодня вечером к дяде Карлу? – спрашивает она.
– Пойду… Ладно! – отвечаю я, слегка раздосадованный.
– Он нередко посылал нам продукты, – осторожно говорит она.
Я киваю. Там, за окнами, спускаются сумерки. В ветвях каштана залегли голубые тени. Я поворачиваю голову.
– Вы часто бывали летом в тополевой роще, мама? – живо спрашиваю я. – Там, наверное, хорошо…
– Нет, Эрнст, за весь год ни разу не собрались.
– Почему же, мама? – спрашиваю я удивленно. – Ведь раньше вы каждое воскресенье туда ездили.
– Мы, Эрнст, вообще больше не гуляли, – тихо говорит она. – После гулянья сильно есть хочется, а есть-то было нечего.
– Ах, так… – говорю я. – А у дяди Карла всего было вдоволь, а?
– Он нам иногда кое-что посылал, Эрнст.
Мне вдруг становится грустно.
– Для чего все это, в сущности, нужно было, мама? – говорю я.
Она молча гладит меня по руке:
– Для чего-нибудь, Эрнст, да нужно было. Господь бог, верно, знает.
Дядя Карл – наш знатный родственник. У него собственная вилла, и во время войны он служил в военном казначействе.
Волк сопровождает меня. Я вынужден оставить его на улице: тетка не любит собак. Звоню.
Дверь отворяет элегантный мужчина во фраке. Растерянно кланяюсь. Потом только мне приходит в голову, что это, верно, лакей. О таких вещах я за время солдатчины совершенно забыл.
Человек во фраке меряет меня взглядом с ног до головы, словно он по меньшей мере подполковник в штатском. Я улыбаюсь, но моя улыбка остается без ответа. Когда я стаскиваю с себя шинель, он поднимает руку, словно собираясь мне помочь.
– Не стоит, – говорю я, пробуя снискать его расположение, и сам вешаю свою шинелишку на вешалку, – уж я как-нибудь справлюсь. Я как-никак старый вояка!
Но он молча, с высокомерным выражением лица, снимает мою шинель и перевешивает ее на другой крючок. «Холуй», – думаю я и прохожу дальше.
Звеня шпорами, навстречу мне выходит дядя Карл. Он приветствует меня с важным видом, – ведь я всего только нижний чин. С изумлением оглядываю его блестящую парадную форму.
– Разве у вас сегодня жаркое из конины? – осведомляюсь я, пробуя сострить.
– А в чем дело? – удивленно спрашивает дядя Карл.
– Да ты вот в шпорах выходишь к обеду, – отвечаю я, смеясь.
Он бросает на меня сердитый взгляд. Сам того не желая, я, очевидно, задел его больное место. Эти тыловые жеребчики питают зачастую большое пристрастие к шпорам и саблям.
Я не успеваю объяснить, что не хотел его обидеть, как, шурша шелками, выплывает моя тетка. Она все такая же плоская, настоящая гладильная доска, и ее маленькие черные глазки все так же блестят, как начищенные медные пуговки. Забрасывая меня ворохом слов, она, не переставая, водит глазами по сторонам.
Я несколько смущен. Слишком много народа, слишком много дам, и главное
– слишком много света. На фронте у нас в лучшем случае горела керосиновая лампочка. А эти люстры – они неумолимы, как око судебного исполнителя. От них никуда не спрячешься. Неловко почесываю спину.
– Что с тобой? – спрашивает тетка, обрывая себя на полуслове.
– Вошь, верно. Еще окопная, – отвечаю я. – Мы все там так обовшивели, что это добро и за неделю не выведешь.
Она в ужасе пятится.
– Не бойтесь, – успокаиваю я, – она не скачет. Вошь – не блоха.
– Ах, ради бога! – Она прикладывает палец к губам и корчит такую мину, точно я сказал черт знает какую гадость. Впрочем, таковы они все: требуют, чтобы мы были героями, но о вшах не хотят ничего знать.
Мне приходится пожимать руки всем многочисленным гостям, и я начинаю потеть. Люди здесь совсем не такие, как на фронте. По сравнению с ними я кажусь себе неуклюжим, как танк. Они сидят, будто куклы в витрине, и разговаривают, как на сцене. Я стараюсь прятать руки, ибо окопная грязь въелась в них, как яд. Украдкой обтираю их о брюки, и все-таки руки мои оказываются влажными именно в ту минуту, когда надо поздороваться с дамой.
Жмусь к стенкам и случайно попадаю в группу гостей, в которой разглагольствует советник счетной палаты.
– Вы только представьте себе, господа, – кипятится он, – шорник! Шорник и вдруг – президент республики! Вы только вообразите себе картину: парадный прием во дворце, и шорник дает аудиенции! Умора! – От возбуждения он даже закашлялся. – А вы, юный воин, что вы скажете на это? – обращается он ко мне и треплет меня по плечу.
Над этим вопросом я еще не задумывался. В смущении пожимаю плечами:
– Может быть, он кое-что и смыслит…
С минуту господин советник пристально смотрит на меня, затем разражается хохотом.
– Очень хорошо, – каркает он, – очень хорошо… Может быть, он кое-что и смыслит! Нет, голубчик, это надо иметь о крови! Шорник! Но почему тогда не портной или сапожник?
Он снова поворачивается к своим собеседникам. Меня злит его болтовня. С какой стати он так пренебрежительно говорит о сапожниках? Они были не худшими солдатами, чем господа из образованных. Адольф Бетке тоже сапожник, а в военном деле смыслил больше иного майора. У нас на фронте ценился человек, а не его профессия. Неприязненно оглядываю советника. Он так и сыплет цитатами; возможно, он и вправду хлебал образование ложками, но на фронте, если бы понадобилось, я предпочел бы, чтобы из огня меня вынес не он, а Адольф Бетке.
Я рад, когда наконец все усаживаются за стол. Моя соседка – молодая девушка в лебяжьем боа. Она нравится мне, но я не знаю, о чем с ней говорить. На фронте вообще мало приходилось разговаривать, а с дамами и подавно. Все оживленно болтают. Пытаюсь прислушаться, чтобы уловить для себя что-либо поучительное.
На почетном месте, возле хозяйки, сидит советник счетной палаты. Как раз в эту минуту он заявляет, что если бы мы продержались еще два месяца, война была бы выиграна. От такого вздора мне чуть дурно не становится: каждому рядовому известно, что у нас попросту иссякли боевые припасы и людские резервы. Против советника сидит дама и рассказывает о своем муже, павшем на поле брани; при этом она так важничает, словно убита она, а не он. Подальше, на другом конце стола, разговор идет об акциях и об условиях мира. И, само собой разумеется, сии господа лучше разбираются в этих вопросах, чем те, кто непосредственно занимается ими. Какой-то субъект с крючковатым носом рассказывает с ханжеским сочувствием злую сплетню о жене своего друга и при этом так плохо скрывает злорадство, что хочется запустить ему в рожу стаканом.
От всей этой трескотни у меня мутится в голове; вскоре мне уже становится не под силу следить за разговором. Девушка в лебяжьем боа насмешливо спрашивает, не лишился ли я на фронте дара речи.
– Нет, – бормочу я и думаю про себя: вот бы сюда Тьядена и Козоле. Они здорово бы посмеялись над чепухой, которую вы здесь мелете с таким важным видом. Но меня все-таки точит досада, что мне вовремя не удалось вставить меткое замечание и показать, что я о них думаю.
Но вот, хвала господу, на столе появляются великолепно зажаренные отбивные котлеты. У меня раздуваются ноздри. Настоящие свиные котлеты на настоящем сале. Один вид их примиряет меня со всеми неприятностями. Кладу себе на тарелку солидную порцию и с наслаждением начинаю жевать. Как вкусно, ах, как вкусно! Бесконечно давно не ел я свежих котлет. В последний раз это было во Фландрии. Чудесным летним вечером мы поймали двух поросят и сожрали их, обглодав до костей… Тогда еще жив был Катчинский… Ах, Кат… И Хейе Вестхус… То были настоящие ребята, не такие, как здесь, в тылу… Я ставлю локти на стол и забываю все окружающее, я весь переношусь в столь близкое еще прошлое. Поросята на вкус были очень нежные… К ним мы напекли картофельных оладий… И Леер был тогда с нами, и Пауль Боймер, да, Пауль… Я уже ничего не слышу, ничего не замечаю… Мысли мои теряются в веренице воспоминаний…
Меня отрезвляет чье-то хихиканье. За столом полная тишина. Тетя Лина похожа на бутылку серной кислоты. Моя соседка подавляет смешок. Все смотрят на меня.