– Прочь отсюда, попрошайки проклятые!
Следующий дом. На дворе как раз сам хозяин. Он в длиннополой солдатской шинели. Пощелкивая кнутом, он говорит:
– Знаете, сколько до вас уже перебывало сегодня? С десяток наверное.
Мы поражены: ведь мы выехали первым поездом. Наши предшественники приехали, должно быть, с вечера и ночевали где-нибудь в сараях или под открытым небом.
– А знаете, сколько проходит тут за день вашего брата? – спрашивает крестьянин. – Чуть не сотня. Что тут сделаешь?
Мы соглашаемся с ним. Взгляд его останавливается на солдатской шинели Альберта.
– Фландрия? – спрашивает он.
– Фландрия, – отвечает Альберт.
– Был и я там, – говорит крестьянин, идет в дом и выносит нам по два яйца. Мы роемся в бумажниках. Он машет рукой. – Бросьте. И так ладно.
– Ну спасибо, друг.
– Не на чем. Только никому не рассказывайте. Не то завтра сюда явится пол-Германии.
Следующий двор. На заборе – металлическая дощечка: «Мешочничать запрещается. Злые собаки». Предусмотрительно.
Идем дальше. Дубовая рощица и большой двор. Мы пробираемся к самой кухне. Посреди кухни – плита новейшей конструкции, которой хватило бы на целый ресторан. Справа – пианино, слева – пианино. Против плиты стоит великолепный книжный шкаф: витые колонки, книги в роскошных переплетах с золотым обрезом. Перед шкафом старый простой стол и деревянные табуретки. Все это выглядит комично, особенно два пианино.
Появляется хозяйка:
– Нитки есть? Только настоящие.
– Нитки? Нет.
– А шелк? Или шелковые чулки?
Я смотрю на ее толстые икры. Мы смекаем: она не хочет продавать, она хочет менять продукты.
– Шелка у нас нет, но мы хорошо заплатим.
Она отказывается:
– Что ваши деньги! Тряпье. С каждым днем им цена все меньше.
Она поворачивается и уплывает. На ярко-пунцовой шелковой блузе не хватает сзади двух пуговиц.
– Нельзя ли у вас хоть напиться? – кричит ей вдогонку Альберт.
Она возвращается и сердито ставит перед нами кринку с водой.
– Ну, живей! Некогда мне стоять тут с вами, – брюзжит она. – Шли бы лучше работать, чем время у людей отнимать.
Альберт берет кринку и швыряет ее на пол. Он задыхается от бешенства и не может произнести ни звука. Зато я могу.
– Рак тебе в печенку, старая карга! – реву я.
В ответ она поворачивается к нам спиной и грохочет, точно мастерская жестянщика на полном ходу. Мы пускаемся в бегство. Такой штуки даже самый крепкий мужчина не выдержит.
Продолжаем наш путь. По дороге нам попадаются целые партии мешочников. Как проголодавшиеся осы вокруг сладкого пирога, кружатся они по деревне. Глядя на них, мы начинаем понимать, отчего крестьяне выходят из себя и встречают нас так грубо. Но мы все же идем дальше: то нас гонят, то нам кое-что перепадает; то другие мешочники ругают нас, то мы их.
Под вечер вся наша компания сходится в пивной. Добыча невелика. Несколько фунтов картофеля, немного муки, несколько яиц, яблоки, капуста и немного мяса. Вилли является последним. Он весь в поту. Под мышкой у него половина свиной головы, из всех карманов торчат свертки. Правда, на нем нет шинели. Он обменял ее, так как дома у него есть еще одна, полученная у Карла, и кроме того, рассуждает Вилли, весна когда-нибудь несомненно наступит.
До отхода поезда остается два часа. Они приносят нам счастье. В зале стоит пианино. Я сажусь за него и, нажимая на педали, шпарю вовсю «Молитву девы». Появляется трактирщица. Некоторое время она молча слушает, затем, подмигивая, вызывает меня в коридор. Я незаметно выхожу. Она поверяет мне, что очень любит музыку, но, к сожалению, здесь редко кто играет. Не хочу ли я приезжать сюда почаще, спрашивает она. При этом она сует мне полфунта масла, обещая и впредь снабжать всякими хорошими вещами. Я, конечно, соглашаюсь и обязуюсь в каждый приезд играть по два часа. На прощание исполняю следующие номера своего репертуара: «Одинокий курган» и «Замок на Рейне».
И вот мы отправляемся на вокзал. По пути встречаем множество мешочников. Они едут тем же поездом, что и мы. Все боятся жандармов. Собирается большой отряд; до прихода поезда все прячутся подальше от платформы, в темном закоулке, на самом сквозняке. Так безопасней.
Но нам не везет. Неожиданно около нас останавливаются два жандарма. Они бесшумно подкатили сзади на велосипедах.
– Стой! Не расходись!
Страшное волнение. Просьбы и мольбы:
– Отпустите нас! Нам к поезду!
– Поезд будет только через четверть часа, – невозмутимо объявляет жандарм, тот, что потолще. – Все подходи сюда!
Жандармы показывают на фонарь, под которым им будет лучше видно. Один из них следит, чтобы никто не удрал, другой проверяет мешочников. А мешочники почти сплошь женщины, дети и старики; большинство стоит молча и покорно: они привыкли к такому обращению, да никто, в сущности, и не надеется по-настоящему, что удастся хоть раз беспрепятственно довезти полфунта масла домой. Я разглядываю жандармов. Они стоят с сознанием собственного достоинства, спесивые, красномордые, в зеленых мундирах, с шашками и кобурами, – точно такие же, как их собратья на фронте. Власть, думаю я; всегда, всегда одно и то же: одного грамма ее достаточно, чтобы сделать человека жестоким.
У одной женщины жандармы отбирают несколько яиц. Когда она, крадучись, уже отходит прочь, ее подзывает толстый жандарм.
– Стой! А здесь что? – Он показывает на юбку. – Выкладывай!
Женщина остолбенела. Силы покидают ее.
– Ну, живей!
Она вытаскивает из-под юбки кусок сала. Жандарм откладывает его в сторону:
– Думала, сойдет, а?
Женщина все еще не понимает, что происходит, и хочет взять обратно отобранное у нее сало:
– Но ведь я уплатила за него… Я отдала за него последние гроши…
Он отталкивает ее руку и уже вытаскивает из блузки у другой женщины колбасу:
– Мешочничать запрещено. Это всем известно.
Женщина готова отказаться от яиц, но она молит вернуть ей сало:
– По крайней мере сало отдайте. Что я скажу дома? Ведь это для детей!
– Обратитесь в министерство продовольствия с ходатайством о получении добавочных карточек, – скрипучим голосом говорит жандарм. – Нас это не касается. Следующий!
Женщина спотыкается, падает, ее рвет, и она кричит:
– За это умирал мой муж, чтобы дети наши голодали?!
Девушка, до которой дошла очередь, глотает, давится, торопится запихать в себя масло; рот у нее весь в жиру, глаза вылезают на лоб, а она все давится и глотает, глотает, – пусть хоть что-нибудь достанется ей, прежде чем жандарм отберет все. Достанется ей, впрочем, очень мало: ее стошнит, и понос ей, конечно, обеспечен.
– Следующий!
Никто не шевелится. Жандарм, который стоит нагнувшись, повторяет:
– Следующий! – Обозлившись, он выпрямляется во весь рост и встречается глазами с Вилли. – Вы следующий? – говорит он уже гораздо спокойнее.
– Я никакой, – недружелюбно отвечает Вилли.
– Что у вас под мышкой?
– Половина свиной головы, – откровенно заявляет Вилли.
– Вы обязаны ее отдать.
Вилл» не: трогается с места. Жандарм колеблется и бросает взгляд на своего коллегу. Тот становится рядом, Это грубая ошибка. Видно, у них мало опыта в таких делах, они не привыкли к сопротивлению. Будь они опытнее, они сразу бы заметили, что мы – одна компания, хотя и не разговариваем друг с другом. Второму жандарму следовало бы стать сбоку и держать нас под угрозой наведенного револьвера. Правда, нас бы это не особенно обеспокоило: велика важность – револьвер! Вместо этого жандарм становится рядом с коллегой на случай, если бы Вилли вздумал погорячиться.
Последствия тактической ошибки жандармов сказываются тотчас же. Вилли отдает свиную голову. Изумленный жандарм берет ее и тем самым лишает себя возможности защищаться, так как теперь обе руки у него заняты. В то же мгновение Вилли с полным спокойствием наносит ему такой удар по зубам, что жандарм падает. Прежде чем второй успевает шевельнуться, Козоле головой ударяет его под подбородок, а Валентин, подскочив сзади, так сжимает ему зоб, что жандарм широко разевает рот, и Козоле живо запихивает туда газету. Оба жандарма хрипят, глотают и плюются, но все напрасно, – рты у них заткнуты бумагой, руки скручены за спину и крепко-накрепко связаны их же собственными ремнями. Все это быстро сработано, но куда девать обоих?
Альберт знает. В пятнадцати шагах отсюда стоит уединенный домик с вырезанным в двери сердечком, – уборная. Несемся туда галопом. Втискиваем внутрь обоих жандармов. Дверь этого помещения дубовая, задвижки широкие и крепкие; пройдет не меньше часа, пока они выберутся. Козоле благороден: он даже ставит перед дверью оба жандармских велосипеда.
Окончательно оробевшие мешочники с трепетом следят за всей этой сценой.
– Разбирайте свои вещи, – с усмешкой предлагает им Фердинанд.
Вдали уже слышен паровозный свисток. Пугливо озираясь, люди не заставляют дважды повторять себе предложение Козоле. Но какая-то полоумная старуха грозят испортить все дело.
– О боже, – убивается она, – они поколотили жандармов… Какой ужас… Какой ужас…
По-видимому, ей кажется это преступлением, достойным смертной казни. Остальные тоже напуганы. Страх перед полицейским мундиром проник им в плоть и кровь.
– Не вой, матушка, – ухмыляется Вилли. – И пусть бы все правительство стояло тут, мы все равно не отдали бы им ни крошки! Вот еще: у старых служак отнимать жратву! Только этого не хватало!
Счастье, что деревенские вокзалы расположены обычно вдали от жилищ. Никто ничего не заметил. Начальник станции только теперь выходит из станционного домика, зевает и почесывает затылок. Мы уже на перроне. Вилли держит под мышкой свиную голову.
– Чтобы я тебя да отдал… – бормочет он, нежно поглаживая ее.
Поезд трогается. Мы машем руками из окон. Начальник станции, полагая, что это относится к нему, приветливо козыряет нам в ответ. Но мы имеем в виду уборную. Вилли наполовину высовывается из окна, наблюдая за красной шапкой станционного начальника.
– Вернулся в свою будочку, – победоносно возглашает он. – Ну, теперь жандармы хорошенько попотеют, прежде чем выберутся.
Мало-помалу мешочники успокаиваются. Люди приободрились и начинают разговаривать. Женщина, вновь обретшая свой кусок сала, от благодарности смеется со слезами на глазах. Только девушка, съевшая масло, воет навзрыд: она слишком поторопилась. Вдобавок ее уже начинает тошнить. Но тут Козоле проявляет себя. Он отдает ей половину своей колбасы. Девушка затыкает колбасу за чулок.
Предосторожности ради, мы вылезаем за одну остановку до города и полями выходим на шоссе. Последний пролет мы намерены пройти пешком. Но нас нагоняет грузовик с молочными бидонами. Шофер – в солдатской шинели. Он берет нас к себе в машину. Мы мчимся, рассекая вечерний воздух. Мерцают звезды. Мы сидим рядышком. Свертки наши аппетитно пахнут свининой.
2
Главная улица погружена в вечерний туман, влажный и серебристый. Вокруг фонарей большие желтые круги. Люди ступают, как по вате. Витрины слева и справа – словно волшебные огни; Волк подплывает к нам и снова ныряет куда-то в глубину. Возле фонарей блестят черные и сырые деревья.
За мной зашел Валентин Лагер. Хотя сегодня он, против обыкновения, и не жалуется, но все еще не может забыть акробатического номера, с которым выступал в Париже и Будапеште.
– Над этим надо поставить крест, Эрнст, – говорит он. – Кости трещат, ревматизм мучает. Уж я пытался, пытался, до потери сил. Все равно бесполезно.
– Что же ты собираешься предпринять, Валентин? – спрашиваю я. – В сущности, государство обязано было бы платить тебе такую же пенсию, как и офицерам в отставке.
– Ах, государство! – пренебрежительно роняет Валентин. – Государство дает только тем, кто умеет драть глотку. Сейчас я разучиваю с одной танцовщицей несколько номеров. Такие, знаешь ли, эстрадные. Публике нравится, но это настоящая ерунда, и порядочному акробату стыдно заниматься такими вещами. Что поделаешь: жить-то ведь нужно…
Валентин зовет меня на репетицию, и я принимаю приглашение. На углу Хомкенштрассе мимо нас проплывает в тумане черный котелок, а под ним – канареечно-желтый плащ и портфель.
– Артур! – кричу я.
Леддерхозе останавливается.
– Черт возьми, – восклицает в восторге Валентин, – каким же ты франтом вырядился! – С видом знатока он щупает галстук Артура – великолепное изделие из искусственного шелка в лиловых разводах.