Не успеваем мы прийти в себя от удивления, как появляется Тьяден. Его тоже мы в первый раз видим в штатском: полосатый пиджак, желтые полуботинки, в руках тросточка с серебряным набалдашником. Высоко подняв голову, он важно шествует по залу. Натолкнувшись на Козоле, он в удивлении останавливается. Козоле изумлен не меньше. И тот и другой иначе себе друг друга даже не представляли, как только в солдатской форме. С секунду они разглядывают друг друга, потом разражаются хохотом. В штатском они кажутся друг другу невероятно смешными.
– Послушай, Фердинанд, я всегда думал, что ты человек порядочный, – зубоскалит Тьяден.
– А что такое? – Козоле, сразу насторожившись, перестает смеяться.
– Да вот… – Тьяден тычет пальцем в пальто Фердинанда. – Сразу видно, что куплено у старьевщика.
– Осел! – свирепо шипит Козоле и отворачивается; но мне видно, как он краснеет.
Глазам своим не верю: Козоле и впрямь смущен и украдкой оглядывает свое пальто. Будь он в солдатской шинели, он никогда не обратил бы на это внимания; теперь же он потертым рукавом счищает с пальто несколько пятнышек и долго смотрит на Карла, одетого в новенький превосходный костюм. Он не замечает, что я слежу за ним. Через некоторое время он обращается ко мне:
– Скажи, кто отец Карла?
– Судья, – отвечаю я.
– Так, так… – тянет он задумчиво. – А Людвига?
– Податной инспектор.
– Боюсь, вы скоро не захотите знаться с нами – говорит он, помолчав.
– Ты с ума сошел, Фердинанд! – восклицаю я.
Он пожимает плечами. Я удивляюсь все больше и больше. Он не только внешне изменился в этом проклятом штатском барахле, но и в самом деле стал другим. До сих пор ему наплевать было на всякую такую ерунду, теперь же он даже снимает пальто и вешает его в самый темный угол зала.
– Что-то жарко здесь, – с досадой говорит он, поймав мой взгляд. Я киваю. Помолчав, он спрашивает угрюмо:
– Ну, а твой отец кто?
– Переплетчик, – говорю я.
– В самом деле? – Козоле оживляется. – А Альберта?
– У него отец умер. Слесарем был.
– Слесарем! – радостно повторяет Козоле, как будто это по крайней мере папа римский. – Слесарь, это замечательно! А я токарь. Мы были бы коллегами.
– Совершенно верно, – подтверждаю я.
Я вижу, как кровь Козоле-солдата начинает возвращаться к Козоле-штатскому. Он словно свежеет и крепнет.
– Да, жаль, что он умер. Бедный Альберт, – говорит Козоле, и когда Тьяден, проходя мимо, опять корчит презрительную мину, он, ни слова не говоря и не поднимаясь с места, ловко награждает его пинком. Это опять прежний Козоле.
Дверь в большой зал хлопает все чаще. Народ понемногу собирается. Мы идем туда. Пустое помещение, украшенное гирляндами бумажных цветов, уставленное пока еще не занятыми столиками, кажется холодным и неуютным. Наши однополчане собираются группками по углам. Вон Юлиус Ведекамп в своей старой прострелянной солдатской куртке. Отодвигая стоящие на дороге стулья, быстро пробираюсь к нему.
– Как живешь, Юлиус? – спрашиваю я. – А за тобой должок, не забыл? Крест из красного дерева! Помнишь, ты обещал смастерить для меня из крышки от рояля ладный крестик? Пока что можно отложить, старина!
– Он бы мне самому пригодился, Эрнст, – печально говорит Юлиус. – У меня жена умерла.
– Черт возьми, Юлиус, а что с ней было?
Он пожимает плечами:
– Извелась, верно, постоянным стоянием в очередях зимой, тут подоспели роды, а у нее уж не хватило сил перенести их.
– А ребенок?
– И ребенок умер. – Юлиус подергивает своими искривленными плечами, словно его лихорадит. – Да, Эрнст, и Шефлер умер. Слышал?
Я отрицательно качаю головой.
– А с ним что случилось?
Ведекамп закуривает трубку:
– Он ведь в семнадцатом был ранен в голову, так? Тогда все это великолепно зажило. А месяца полтора назад у него вдруг начались такие отчаянные боли, что он головой об стенку бился. Мы вчетвером едва с ним сладили, отвезли в больницу. Воспаление там какое-то нашли или что-то в этом роде. На следующий день кончился.
Юлиус подносит спичку к погасшей трубке:
– А жене его даже и пенсию не хотят платить…
– Ну, а как Герхард Поль? – продолжаю я расспрашивать.
– Ему не на что было приехать. Фасбендеру и Фриче – тоже. Без работы сидят. Даже на жратву не хватает. А им очень хотелось поехать, беднягам.
Зал тем временем заполняется. Пришло много наших товарищей по роте, но странно: настроение почему-то не поднимается. А между тем мы давно с радостным нетерпением ждали этой встречи. Мы надеялись, что она освободит нас от какого-то чувства неуверенности и гнета, что она поможет нам разрешить наши недоумения. Возможно, что во всем виноваты штатские костюмы, вкрапленные то тут, то там в гущу солдатских курток, возможно, что клиньями уже втесались между нами разные профессии, семья, социальное неравенство, – так или иначе, а товарищеской спайки, прежней, настоящей, больше нет.
Роли переменились. Вот сидит Боссе, ротный шут. На фронте был общим посмешищем, всегда строил из себя дурачка. Ходил вечно грязный и оборванный и не раз попадал у нас под насос. А теперь на нем безупречный шевиотовый костюм, жемчужная булавка в галстуке и щегольские гетры. Это – зажиточный человек, к слову которого прислушиваются… А рядом – Адольф Бетке, который на фронте был на две головы выше Боссе, и тот бывал счастлив, если Бетке вообще с ним заговаривал. Теперь же Бетке лишь бедный маленький сапожник с крохотным крестьянским хозяйством. На Людвиге Брайере вместо лейтенантской формы потертый гимназический мундир, из которого он вырос, и сдвинувшийся набок вязаный школьный галстучек. А бывший денщик Людвига покровительственно похлопывает его по плечу, – он опять владелец крупной мастерской по установке клозетов, контора его – на бойкой торговой улице, в самом центре города. У Валентина под рваной и незастегнутой солдатской курткой синий в белую полоску свитер; вид самого настоящего бродяги. А что это был за солдат! Леддерхозе, гнусная морда, – до чего важно он, попыхивая английской сигаретой, развалился на стуле в своей ермолке и желтом канареечном. плаще! Как все перевернулось!
Но это было бы еще сносно. Плохо то, что и тон стал совсем другим. И всему виной эти штатские костюмы. Люди, которые прежде пискнуть не осмеливались, говорят теперь начальственным басом. Те, что в хороших костюмах, усвоили себе какой-то покровительственный тон, а кто победнее – как-то притих. Преподаватель гимназии, бывший на фронте унтер-офицером, да вдобавок плохим, с видом превосходства осведомляется у Людвига и Карла, как у них обстоит дело с выпускным экзаменом. Людвигу следовало бы вылить ему за это его же кружку пива за воротник. К счастью, Карл говорит что-то весьма пренебрежительное насчет экзаменов и образования вообще, превознося зато коммерцию и торговлю.
Я чувствую, что сейчас заболею от всей этой болтовни. Лучше бы нам совсем не встречаться: сохранили бы, по крайней мере, хорошие воспоминания. Напрасно я стараюсь представить себе этих людей в замызганных, заскорузлых шинелях, а ресторан Конерсмана – трактиром в прифронтовой полосе. Мне это не удается. Факты сильнее. Чуждое побеждает. Все, что связывало нас, потеряло силу, распалось на мелкие индивидуальные интересишки. Порой как будто и мелькнет что-то от прошлого, когда на всех нас была одинаковая одежда, но мелькнет уже неясно, смутно. Вот передо мной мои боевые товарищи, но они уже и не товарищи, и оттого так грустно. Война все разрушила, но в солдатскую дружбу мы верили. А теперь видим: чего не сделала смерть, то довершает жизнь, – она разлучает нас.
Но мы не хотим верить этому. Усаживаемся за один столик: Людвиг, Альберт, Карл, Адольф, Валентин, Вилли. Настроение подавленное.
– Давайте хоть мы-то будем крепко держаться друг друга, – говорит Альберт, обводя взглядом просторный зал.
Мы горячо откликаемся на слова Альберта и рукопожатиями скрепляем обещание, а в это время в другом конце зала происходит такое же объединение хороших костюмов. Мы не принимаем намечающегося здесь нового порядка отношений. Мы кладем в основу то, что другие отвергают.
– Руку, Адольф! Давай, старина! – обращаюсь я к Бетке.
Он улыбается, впервые за долгое время, и кладет свою лапищу на наши руки.
Некоторое время мы еще сидим своей компанией. Только Адольф Бетке ушел. У него был плохой вид. Я решаю непременно навестить его в ближайшие же дни.
Появляется кельнер и о чем-то шепчется с Тьяденом. Тот отмахивается:
– Дамам здесь делать нечего.
Мы с удивлением смотрим на него. На лице у него самодовольная улыбка. Кельнер возвращается. За ним быстрой походкой входит цветущая девушка. Тьяден сконфужен. Мы усмехаемся. Но Тьяден не теряется. Он делает широкий жест и представляет:
– Моя невеста.
На этом» он ставит точку. Дальнейшие заботы сразу берет на себя Вилли. Он представляет невесте Тьядена всех нас, начиная с Людвига и кончая собой. Затем приглашает гостью присесть. Она садится. Вилли садится рядом и кладет руку на спинку ее стула.
– Так ваш папаша владелец знаменитого магазина конского мяса на Новом канале? – завязывает он разговор.
Девушка молча кивает. Вилли придвигается ближе. Тьяден не обращает на это никакого внимания. Он невозмутимо прихлебывает свое пиво. От остроумных и проникновенных речей Вилли девушка быстро тает.
– Мне так хотелось познакомиться с вами, – щебечет она. – Котик так много рассказывал мне о вас, но сколько я ни просила привести вас, он всегда отказывался.
– Что? – Вилли бросает на Тьядена уничтожающие взгляды. – Привести нас? Да мы с удовольствием придем; право, с превеликим удовольствием. А он, мошенник, и словечком не обмолвился.
Тьяден несколько обеспокоен. Козоле в свою очередь наклоняется к девушке:
– Так он часто говорил вам о нас, ваш котик? А что, собственно, он рассказывал?
– Нам пора идти, Марихен, – перебивает его Тьяден и встает.
Козоле силой усаживает его на место:
– Посиди, котик. Что же он рассказывал вам, фройляйн?
Марихен – само доверие. Она кокетливо поглядывает на Вилли.
– Вы ведь господин Хомайер? – Вилли раскланивается перед колбасным магазином. – Так это, значит, вас он спасал? – болтает она. Тьяден начинает ерзать на своем стуле, точно он сидит на муравьиной куче. – Неужели вы успели забыть?
Вилли щупает себе голову:
– У меня, знаете ли, была после этого контузия, а это ведь страшно действует на память. Я, к сожалению, многое забыл.
– Спас? – затаив дыхание, переспрашивает Козоле.
– Марихен, я пошел! Ты идешь или остаешься? – говорит Тьяден.
Козоле крепко держит его.
– Он такой скромный, – хихикает Марихен и при этом вся сияет, – а ведь он один убил трех негров, когда они топорами собирались зарубить господина Хомайера. Одного – кулаком…
– Кулаком, – глухо повторяет Козоле.
– Остальных – их же собственными топорами. И после этого он на себе принес вас обратно. – Марихен взглядом оценивает сто девяносто сантиметров роста Вилли и энергично кивает своему жениху: – Не стесняйся, котик, отчего бы когда-нибудь и не вспомнить о твоем подвиге.
– В самом деле, – поддакивает Козоле, – отчего бы когда-нибудь и не вспомнить…
С минуту Вилли задумчиво смотрит Марихен в глаза:
– Да, он замечательный человек… – И он кивает Тьядену: – А ну-ка, выйдем на минутку.
Тьяден нерешительно встает. Но Вилли ничего дурного не имеет в виду. Через некоторое время они, рука об руку, возвращаются обратно. Вилли наклоняется к Марихен:
– Итак, решено, завтра вечером я у вас в гостях. Ведь я должен еще отблагодарить вашего жениха за то, что он спас меня от негров. Но и я однажды спас его, был такой случай.
– Неужели? – удивленно протягивает Марихен.
– Когда-нибудь он, может быть, вам об этом расскажет.
Вилли ухмыляется. Облегченно вздохнув, Тьяден отчаливает вместе со своей Марихен.
– Дело в том, что у них завтра убой, – начинает Вилли, но его никто не слушает. Мы слишком долго сдерживались и теперь ржем, как целая конюшня голодных лошадей. Фердинанда едва не рвет от хохота. Только через некоторое время Вилли удается наконец рассказать нам, какие выгодные условия выговорил он у Тьядена на получение конской колбасы.
– Малый теперь в моих руках, – говорит он с самодовольной улыбкой.