Ци
У Феофилакта брали, у Бориса брали, у Евлалии – две. Клементий, Лаврентий, Осип, Зюзя, Револьт, – к этим зря ездили, ничего не нашли, одни обрывки. У Малюты в сараюшке три книги закопаны, все черными пятнами пошедцы, ни слова не разберешь. Вандализм… Клоп Ефимыч, – кто бы мог подумать? – сундук цельный держал, и на виду, две дюжины сухих и чистых. А только ни слова по-нашему, а значки неведомые: крюки да гвозди гнутые. У Ульяны – только с картинками. Мафусаил и Чурило, близнецы, за рекой жили, мышей в рост давали, – одна, маленькая, рваная. Ахметка спалить успел: спугнули… Зоя Гурьевна спалила. Авенир, Маккавей, Ненила-заика, Язва, Рюрик, Иван Елдырин, Сысой, – у этих ничего. У Януария, знать, было когда-то, да делось невесть куда, а только в чулане все стены картинками увешаны, а на картинках бабы срамные.
Мрак.
– Сколько ж гадости в народе, – говорил тесть, – ты подумай. Ведь когда еще было сказано: книг дома не держать! Сказано? – сказано. А нет, держат. Все по-своему хотят. Гноят, пачкают, в палисаде закапывают. Чуешь?
– Да, да.
– Дырки проковыривают, страницы рвут, на цигарки сворачивают…
– Ужасно, не говорите!..
– Заместо крышек на суповые горшки кладут…
– Не травите душу! Слышать не могу!..
– То слуховое окно книжкой заткнут, а дождь пойдет, листы-то и расползутся, ровно каша… А то в печную трубу сунут, – сажа, копоть страшенная, а потом пых! – и сгорела… А есть которые дрова жалеют, книжками печи топят…
– Молчите, молчите, не надо!..
– А есть такие, – слышь, зять? – есть которые листов нарвут да в нужный чулан снесут, а там на гвоздок-то для надобностев своих навесят… А надобности их известные…
Бенедикт не выдерживал, вскакивал с тубарета; запустив руки в волосья, бегал по горнице: в сердце узел тесный, в душе сумятица и кривизна, будто наклон какой, будто пол под ногами накренился, как во сне, и вот сейчас, сейчас все с него покатится в бездонную яму, в колодец, не знай куда. Мы тут сидим себе, али на лежанке лежим в теплом тереме, все у нас чисто и культурно, с кухни блинами пахнет, бабы у нас степенные, белые, румяные, в бане распарены; сами расфуфырены: бусы, да кокошники, да сарафаны с лентами, да юбки, да вторые, да третьи, да еще что придумали: шали надели с шорохом, белые, из пера кружевного, чистого, узорчатого; – а там в городке-то голубчики в неметеных избах, в копоти да срани своей неизбывной, с побитыми рылами, со взорами мутными, хватают книгу, пальцев не обтеревши; рвут с треском, вырывают листы, – поперек, пополам; отрывают ноги коням, головы красавицам; скомкав, швыряют морские ладьи в прожорливый огонь; свертывают, давя, белые дороги в цигарку: завивается путь сизым дымком, трещат, погибают цветущие кусты; под корень срубленное, со стоном валится дерево Сирень, валится береза золотая, вытоптан тульпан, загажена тайная поляна; с диким криком, с разорванным ртом валится с ветвей Княжья Птица Паулин, – ноги кверху да головой об камень!
Сожжешь – не вернешь, убьешь – не воротишь; что бы вынес ты из горящего дома?.. Я-то? Ай не знаете? А еще Истопник! А то спрашивал загадку, али, говорит, дилемму: кабы выбирать, что б ты вытащил: кошку али картину? Голубчика али книгу? Вопросы! Еще вроде как мучился, сумлевался, головой качал, бородой крутил!.. «Не могу решить, триста лет думаю…» Кошку, прям! Кошке, – али, по-научному, коту, – ему наподдать надо, чтоб как плевок летел, чтоб под ногами не путался, чтоб работу свою знал: мышей ловить! а не картину!.. Голубчики?! Голубчики – прах, труха, кало, дым печной, глина, в глину же и возвернутся. Грязь от них, сало свечное, очески…
Ты, Книга, чистое мое, светлое мое, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний, –
Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая, – а смеешься, кричишь, поешь; покорная, – изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая – а в тебе народы без числа; пригоршня буковок, только-то, а захочешь – вскружишь голову, запутаешь, завертишь, затуманишь, слезы вспузырятся, дыхание захолонет, вся-то душа как полотно на ветру взволнуется, волнами восстанет, крылами взмахнет! А то чувство какое бессловесное в груди ворочается, стучит кулаками в двери, в стены: задыхаюся! выпусти! – а как его, голое-то, шершавое, выпустишь? какими словами оденешь? Нет у нас слов, не знаем! Как все равно у зверя дикого, али у слеповрана, али русалки, – нет слов, мык один! А книгу раскроешь, – и там они, слова, дивные, летучие:
…али желчь, и грусть, и горесть, и пустота глаза осушат, и тоже слов ищешь, а вот они:
Бенедикт выбегал на галерею, смотрел с верхотуры на слободу, на городок, на горки его и низины, на тропы, протоптанные между заборами, на занесенные снегом улицы; дуло и шуршало снегом, с шорохом сыпалось с крыши за ворот. Стоял, вытянув шею, вертел головой туда-сюда, всматривался, смаргивал иней: у кого спрятано? У кого, – в тряпице на печи, в ящике под лежанкой, в ямке земляной, в берестяном коробе, – у кого? Знать бы!.. Ведь есть же, есть, есть!.. Знаю, что есть, вот чую, нюхом чую: есть! – только у кого? Щурясь, всматривался в слепой полумрак: сумерки, зажигаются огоньки в избах; поспешают-семенят там внизу людишки, бегут-торопятся в печное тепло, на лавку, да за суп за свой, жидкую мышиную похлебочку… Как и едят-то дрянь такую, как и не противно-то?.. Чуть темная водица, – вот как ноги помоешь, такого цвета… Малые тушки на дно осевши, червырями для солености приправлено… Народный анчоус… Никита Иваныч так червыря звал… Жив ли старик-то? А проведать его… Может, книга у него есть? Может, почитать даст? – и лечить его не надо, сам даст…
А была б моя воля, – весь город перетряхнул бы: сдавай книги, тудыть! А тесть не дает, сдерживает: умерься, зять, всех лечить заберем – кто работать будет? Дороги чистить, репу садить, туеса плести? Подход у тебя негосударственный: все норовом! Все рывком! да сразу! да сейчас! – так только народ перепугаешь, разбегутся! Ты мышей ловил? Науку знаешь? – то-то!..
Верно, ловил в свое время. Прикармливал. Да. Разбогател даже на час. А потом? – сошло все, как и не бывало! От всего богатства – одни ватрушки, и те подгоремши!
А ноги бы надо размять. В зверинец зашел. Бескультурье… Запах такой звериный, тяжелый. Козляки блеют. Тетеря с приятелями, как всегда, в карты режется:
– А мы вам вальта!
– А мы его червонцем!
– Спятил, что ли?
– А козырная!
– Что ж, что козырная? Червонец прошел! Скинули червонец-то! Жулит он, ребята!
Как всегда – ни навоз не убрали, ничего.
– Тетеря! Поди сюда. Запрягайся.
– Погоди, доиграем.
– Что значит погоди? У тебя отдых был – предостаточно.
– Тэк-с… Бабец, и еще бабец! Вот вам!
– Тетеря!
– У меня пересменка… Берешь? – и вальта тебе впридачу.
– Тетеря!!! – затопал ногами Бенедикт.
– Ну, чего, чего… Разорался… У саней полозья погнумши.
– Не ври! Всегда одно и то же! Обувайся, кататься поеду. Пять минут тебе на сборы!..
Бенедикт пошел вдоль клетей. Тут воробьи. Мелкая птица, вроде мыши, а вкусная. Только костей много. Тут соловьи были. Съели соловьев, надо новых ловить. Это весной. Сейчас они попрятамшись. Тут – что у нас. Тут древяница.
– Древяница! – позвал Бенедикт. – Выйди!
Не выходит.
– Выходи, сукина дочь!
Не хочет. Подгреб, ухмыляясь, Терентий.
– А ты громче.
Крикнул громче.
– Да ты еще громче.
– Дре-вя-ни-цааааааааааааааааааааааа!!!
Не идет, что такое!
– А ты так крикни, чтоб кишки лопнули. Она и выйдет. С кишок.
Бенедикт посмотрел с сомнением: скотина ржет, довольный:
– Гы! Вы ж ее съели!
– Разве? Так что ж ты мне тут!..
Шутки дурацкие… Так и голос сорвешь на морозе. Бенедикт оглядел клети. Вся птица, что послабей, в дупле хоронится. Слеповран нахохлился, голову под крыло. Птицы-блядуницы в стайку сбились, друг друга греют. Страдают! А, то-то! Будете знать, как на головы гадить! Ведь до чего птица мусорная! И мясо у нее мусорное, жилистое, это уж только перерожденцев кормить, а люди не едят. И в лесу она жить не хочет, а только в городе, блядуница эта.
В дальней клети, где дерево голое, сук голый тож, – никого не видать. Кто в ней жилец – незнамо. А он в дупле. А может, и нету никого: клеть чистая, ни помета, ни перьев. А может, съели его.
…Эвон, древяницу-то съели! А он и не заметил, читамши. Так он и не разглядел ее толком. Теперь когда еще другую поймают. Она в руки не дается, древяница.
– Поехали, – поторопил Тетеря. – Мерзну.
– Будешь, тварь, еще мне указывать! Надо – так и померзнешь!
Ногой пнул гадину в бок, в сани сел, медвежьей шкурой укрылся.
– Пшо-о-ол! Галопом – и с песнями!
Червь
…Никита Иваныч и с ним другой Прежний, Лев Львович, из диссидентов, сидели за столом и пили ржавь. Видать, давно пили и набрались хорошо: личики красные, бормочут чепуху.
Бенедикт снял шапку.
– Доброго здоровьичка.
– Беня?! Беня! Да ты ли это?! – Обрадовался, засуетился. – Сколько лет, сколько зим! Нет, правда? Год, два?.. С ума сойти… Знакомы? Бенедикт Карпов, наш скульптор, народный Опекушин.
Лев Львович посмотрел с сомнением, будто и не узнал, будто сам когда-то пушкина нести не помогал; личико покривил:
– Кудеяровых зять?
– Ага.
– Слышал, слышал про ваш мезальянс.
– Спасибо, – поблагодарил Бенедикт. Даже растрогался. Слышали, значит.
Сел, Прежние подвинулись. Теснота, конечно. Вроде избушка с прошлого раза меньше стала. Свечка чадит, натекает, тени пляшут. Стены закопченные. На столе тоже нищета: жбан, да кружки, да горошку тарелка. Налили Бенедикту.
– Ну, что же ты?.. Как?.. Ну ты подумай… А мы сидим вот, выпиваем… О жизни беседуем… О прошлом… То есть, конечно, и о будущем тоже… Вот о Пушкине нашем… Как мы его ваяли, а? Как воздвигали! Какое событие! Эпохальное! Восстановление святынь! Историческая веха! Теперь он снова с нами. А ведь Пушкин, Беня, Пушкин – это наше все! Все! Вот ты об этом подумай, запомни и усвой… Но – представляешь, жалость какая. Он уже требует реставрации…
– Чего он требует?!.. – привстал Бенедикт.
– Чинить, чинить его надо! Дожди, снег, птицы… Вот если б он был каменный! О бронзе я уж молчу, до бронзы еще дожить надо… И потом народ – народ совершенно дичайший: привязали веревку, вешают на певца свободы белье! Исподнее, наволочки, – дикость!
– Да вы ж сами хотели, чтоб народная тропа не зарастала, Никита Иваныч! А теперь жалуетесь.
– Ах, Боже мой, Беня… Ну это же в переносном смысле.
– Пожалуйста, перенесем куда скажете. Холопов пригоню. На санях тоже можно.
– О Боже мой, Господи, царица небесная…
– Нужен ксерокс, – это Лев Львович, мрачный.
– Не далее, как сто лет назад вы говорили, что нужен факс. Что Запад нам поможет. – Это Никита Иваныч.
– Правильно, но ирония в том…
– Ирония в том, что Запада нету.
– Что значит нету! – рассердился Лев Львович. – Запад всегда есть.
– Но мы про это знать не можем.
– Нет уж, позвольте! Мы-то знаем. Это они про нас ничего не знают.
– Для вас это новость?
Лев Львович еще больше помрачнел и ковырял стол.
– Сейчас главное – ксерокс.
– Да почему же, почему?!
– Потому что сказано: плодитесь и размножайтесь! – Лев Львович поднял длинный палец. – Размножайтесь!
– Ну как вы мыслите, – Никита Иваныч спрашивает, – ну будь у вас и факс и ксерокс. В теперешних условиях. Предположим. Хотя и невероятно. Что бы вы с ними делали. Как вы собираетесь бороться за свободу факсом? Ну?
– Помилуйте. Да очень просто. Беру альбом Дюрера. Это к примеру. Черно-белый, но это не важно. Беру ксерокс, делаю копию. Размножаю. Беру факс, посылаю копию на Запад. Там смотрят: что такое! Их национальное сокровище. Они мне факс: верните национальное сокровище сию минуту! А я им: придите и возьмите. Володейте. Вот вам и международные контакты, и дипломатические переговоры, да все что угодно! Кофе, мощеные дороги. Вспомните, Никита Иваныч… Рубашки с запонками. Конференции…
– Конфронтации…
– Гуманитарный рис шлифованный…
– Порновидео…
– Джинсы…
– Террористы…
– Обязательно. Жалобы в ООН. Политические голодовки. Международный суд в Гааге.
– Гааги нету.
Лев Львович сильно помотал головой, даже свечное пламя заметалось:
– Не расстраивайте меня, Никита Иваныч. Не говорите таких ужасных вещей. Это Домострой.
– Нет Гааги, голубчик. И не было.
Лев Львович заплакал пьяными слезами, стукнул кулаком по столу, – горошек подскочил на тарелке:
– Неправда! Не верю! Запад нам поможет!
– Сами должны, собственными силами!
– Не первый раз замечаю за вами националистические настроения! Вы славянофил!
– Я, знаете…
– Славянофил, славянофил! Не спорьте!
– Чаю духовного возрождения!
– Самиздат нужен.
– Но Лев Львович! Но самиздат у нас и так цветет пышным цветом. Вы же сами в свое время настаивали, не правда ли, что это основное. И вот, пожалуйста, – духовной жизни никакой. Значит, не в том дело.
– У меня жизнь духовная, – кашлянув, вмешался Бенедикт.
– В каком смысле?
– Мышей не ем.
– Ну, и?..
– В рот не беру. Только птицу. Мясо. Пирожок иногда. Блины. Грибыши, конечно. Соловей «марешаль» в кляре, хвощи по-савойски. Форшмак из снегирей. Парфэ из огнецов а-ля-лионнэз. Опосля – сыр и фрукты. Все.
Прежние молчали и смотрели на него в четыре глаза.
– А сигару? – осклабился наконец Лев Львович.
– Цыгару курить в другую палату переходим. К печке. Теща моя, Феврония, за столом не велит.
– Помню Хавронью, – заметил Лев Львович. – Папашу ее помню. Дебил. Дедушку. Тоже был дебил. Прадедушка – тоже.
– Совершенно верно, – подтвердил Бенедикт. – Стариннейшего роду, из французов.
– Плодились и размножались, – захихикал пьяненький Никита Иваныч. – Вот вам! А? Лев Львович!
– А вот вам ваш духовный ренессанс, Никита Иваныч!
Налили ржави.
– Ну ладно… За возврат к истокам, Лев Львович!
– За вашу и нашу свободу!