Закат желтый, страшный, узкий стоял в западной бойнице, и вечерняя звезда Алатырь сверкала в закате. Маленькой черной палочкой в путанице улочек стоял пушкин, тоненькой ниточкой виделась с вышины веревка с бельем, петелькой охватившая шею поэта.
Восход лежал густо-синим пологом в другом окне, укрывая леса, и реки, и опять леса, и тайные поляны, где под снегом спят красные тульпаны, где зимует, вся в морозных кружевах, в ледяном узорчатом яйце, с улыбкой на пресветлом лице вечная моя невеста, неразысканная моя любовь, Княжья Птица Паулин, и снятся ей поцелуи, снится шелковая мурава, золотые мухи, зеркальные воды, где отражается ее несказанная красота, – отражается, переливается, зыблется, множится, – и вздыхает во сне Княжья Птица счастливым вздохом, и мечтает о себе, ненаглядной.
А на юге, страшно подсвеченном двойным светом, – желтым с запада и синим с восхода, – на юге, заслоняя непроходимые снежные степи с свистящими смерчами, с метельными столбами, на юге, бегущем, все бегущем, все убегающем к синему, ветреному Море-окияну, на юге, за оврагом, за тройным рвом, во всю ширину окна распластался красный, узорный, расписной, резной, многокупольный, многоярусный терем Федора Кузьмича, слава ему, Набольшего Мурзы, долгих лет ему жизни.
– Га-а! – засмеялся Бенедикт.
Радость брызнула квасом, пенистым, искристым.
Все вдруг стало ясно, прозрачно, как в весеннем ручье. Все открылось, как в полдень. Вот же! Вот!.. Вот, прямо перед ним, нетронутый, нетраченый, полный до краешка ларец, волшебный сад в цветах и плодах, – в бело-розовом кипенье, истекающий сладчайшим соком, как миллиард спелых огнецов! Вот, набитый от гулких подвалов до душистых чердаков, дворец наслаждений! Пещера Али-Бабы! Тадж-Махал, бля!
Ну да! На юге, верно! Вот запад-то и помог! Свет-то с запада, звезда-то путеводная! Все и осветила! Догадался, вычислил, понял намеки, притчу понял, – все и сошлося!
Он зажмурился от счастья, крепко стиснул веки, помотал головой; вытянув шею, высунулся в прорезь бойницы, чтобы лучше чувствовать; он вдыхал аромат мороза и дерева, сладких дымков, кудрявившихся из печных труб Красного Терема; с сомкнутыми веками он словно бы видел лучше, слышал острей, чуял явственней; там, там, совсем рядом, совсем близко, за оврагом, за рвом, за тройной стеной, за высоким частоколом, – но ведь через стену можно перепрыгнуть, под частокол проскользнуть. Вот сейчас бы мягко, мягко, неслышно и невидимо соскочить с башни, перенестись в вихре метели, легкой пылью через овраг, снежным смерчем в слуховое окно! Ползком и скачком, гибко и длинно, но только не упустить, не потерять следа; ближе, все ближе к терему, ни следа не оставить на снегу, ни подворотного пса не спугнуть, ни домашней твари не потревожить!
И упиться, упиться, упиться буквами, словами, страницами, их сладким, пыльным, острым, неповторимым запахом!.. О маков цвет! О золото мое нетленное, невечернее!
– Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!!!.. – крикнул в блаженстве Бенедикт.
– Что, зятек, созрел? – тихо засмеялись сзади, над ухом. Бенедикт вздрогнул и открыл глаза.
– Ну вас совсем, папа! Напугали!
Тесть подкрался бесшумно, даже половицы не дрогнули. Видно, когти втянул. На нем тоже был красный балахон, на голове – колпак, только по голосу да по вони слышно было, что, – да, тесть, Кудеяр Кудеярыч.
– Дак как? – шепнул тесть. – Ковырь?
– Не понял…
– Сковырнуть тянет? Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть готов? Злодея-мучителя? Карлу проклятого?
– Готов, – твердо шепнул и Бенедикт. – Папа! Я бы его своими руками!..
– Сердечко твое золотое!.. – радовался тесть. – Ну?! Наконец-то!.. Наконец-то!.. Дай обниму!
Бенедикт с Кудеяр Кудеярычем стояли обнявшись, смотрели на город с высоты. В избах затеплились синие огоньки, закат погас, проступили звезды.
– Давай друг другу клятву дадим, – сказал Кудеяр Кудеярыч.
– Клятву?
– Ну да. Чтоб дружба навек.
– А… Давайте.
– Я тебе – все. Я тебе дочь отдал, а хочешь – жену уступлю?
– Н-н-необязательно. Нам нужен кант в груди и мирное небо над головой. Закон такой, – вспомнил Бенедикт.
– Верно. И чтоб вместе – против тиранов. Согласен?
– А то.
– Разорим гнездо угнетателя, лады?
– Ох, папа, там книг как снега!
– И-и, милый, больше. А он картинки из них дерет.
– Молчите, молчите, – заскрежетал зубами Бенедикт.
– Не могу молчать! Искусство гибнет! – строго высказал тесть. – Нет худшего врага, чем равнодушие! С молчаливого согласия равнодушных как раз и творятся все злодейства. Ты ведь «Муму» читал? Понял притчу? Как он все молчал-молчал, а собака-то погибла.
– Папа, но как…
– Ништяк, все продумано. Революцию сделаем. Только тебя и жду. Ночью полезем, он ночью-то не спит, а стража будет умаямши. Лады?
– Но как же ночью, ночью темно!
– А я на что? Али я не светоч?
Тесть пустил глазами луч и засмеялся довольно.
Чисто и ясно, льдисто было на душе. Без неврозов.
Ять
В Красном Тереме запах такой с плеснецой, – знакомый, волнующий… Ни с чем не спутаешь. Старая бумага, древние переплеты, кожа их, следы золотой пыльцы, сладкого клея. У Бенедикта немножко подкашивались и ослабевали ноги, будто шел он на первое свидание с бабой. С бабой!.. – на что ему теперь какая-то баба, Марфушка ли, Оленька ли, когда все мыслимые бабы тысячелетий, Изольды, Розамунды, Джульетты, с их шелками и гребнями, капризами и кинжалами вот сейчас, сейчас будут его, отныне и присно, и во веки веков… Когда он сейчас, вот сейчас станет обладателем неслыханного, невообразимого… Шахиншах, эмир, султан, Король-Солнце, начальник ЖЭКа, Председатель Земного Шара, мозольный оператор, письмоводитель, архимандрит, папа римский, думный дьяк, коллежский ассессор, царь Соломон, – все это будет он, он…
Тесть освещал дорогу глазами. Два сильных, лунно-белых луча обшаривали коридоры, – пыль то загоралась и плавала в столбах света, то погасала на миг, когда тесть смаргивал, – голова у Бенедикта кружилась от частых вспышек, от запаха близких книжных переплетов и сладковатой вони, шедшей из тестевой пасти, – тот все подергивал головой, словно его душил ворот. Тени, как гигантские буквицы, плясали по стенам, – «глаголь» крюка, «люди» острого колпака Бенедикта, «живете» растопыренных, осторожных пальцев, ощупывающих стены, шарящих в поисках потайных дверей. Тесть велел ступать тихо, ногами не шуркать.
– Слушай революцию, тудыть!..
Революционеры крались по коридорам, заворачивали за углы, останавливались, озирались, прислушивались. Где-то там, у входа, валялась жалкая, теперь уже бездыханная, охрана: что может бердыш или алебарда против обоюдоострого, быстрого, как птица, крюка!
Прошли два яруса, поднимались по лестницам, на цыпочках пробегали висячие галереи, где сквозь оконные пузыри сильно и страшно светила луна; черными валенками бесшумно пробежали по лунным половицам; раскрылись внутренние, высокие и узорные сени, где похрапывала, – ноги взразвалку, шапки на грудях, – пьяная внутренняя охрана. Тесть тихо заругался: ни порядку в государстве, ничего. Все Федор Кузьмич развалил, слава ему! Быстро, сильно тыкая, обезвредили охрану.
После сеней опять пошли коридоры, и сладкий запах приблизился, и, глянув вверх, Бенедикт всплеснул руками: книги! На полках-то – книги! Господи! Боже святый! Подогнулись колени, задрожал, тихо заскулил: жизни человеческой не хватит все перечитать-то! Лес с листьями, метель бесконечная, без разбору, без числа! А!.. А!!!.. А!!!!!!!!! А может… а!.. может тут где… может и заветная книжица!.. где сказано, как жить-то!.. Куда идтить-то!.. Куда сердце повернуть!.. Может, ту книжицу Федор Кузьмич, слава ему, уже нашел, разыскал да читает: на лежанку прыг, да все читает, все читает! Вот он ее нашел, ирод, да и читает!!! Тиран, бля!
– Не отвлекайся! – дохнул в лицо тесть.
Коридоры ветвились, загибались, раздваивались, уходили в неведомые глубины терема. Тесть крутил глазами – только книжные корешки мелькали.
– Должон простой ход быть, – бормотал тесть. – Где-то тут простой ход быть должон. Быть того не может… Где-то мы тут сбилися…
– «Северный Вестниииииик»!!! Восьмой номееееееер!!! – завопил Бенедикт. Рванулся, толкнув Кудеяр Кудеярыча; тот споткнулся, ударился о стену; падая, уперся рукой; стена подалась и оборотилась полкой, полка рухнула и посыпалась, и се, – раскрылась взгляду палата большая-пребольшая, по стенам все шкафы да полки, а в палате столы без счету, книгами завалены, а у главного стола, в полукольце тысячи свечей, тубарет высокий, а на тубарете сам Федор Кузьмич, слава ему, с письменной палочкой в деснице; личико к нам оборотил и ротик разинул: удивился.
– Почему без доклада? – нахмурился.
– Слезай, скидавайся, проклятый тиран-кровопийца, – красиво закричал тесть. – Ссадить тебя пришли!
– Кто пришел? Зачем пропустили? – забеспокоился Федор Кузьмич, слава ему.
– «Кто пришел», «кто пришел»! Кто надо, тот и пришел!
– Тираны мира, трепещите, а вы мужайтесь и внемлите! – крикнул и Бенедикт из-за тестева плеча.
– Чего «трепещите»-то? – Федор Кузьмич понял, скривил личико и заплакал. – Вы чего делать-то хотите?
– Кончилась твоя неправедная власть! Помучил народ – и будя! Сейчас мы тебя крюком!
– Не надо, не надо меня крюко-ом! Крюком больна-а!
– Ишь ты! Он еще будет жалкие слова говорить! – закричал тесть. – Бей его! – И сам ударил наотмашь. Но Федор Кузьмич, слава ему, горошком скатился с тубарета и отбежал, так что попал тесть по книге, и книга та лопнула.
– Зачем, зачем вы меня ссаживаете-е-е-е?
– Плохо государством управляешь! – закричал тесть страшным голосом. Бросился с крюком к Набольшему Мурзе, долгих лет ему жизни, но Федор Кузьмич, слава ему, опять нырнул под тубарет, оттуда под стол, и перебежал на другую сторону горницы.
– Как умею, так и управляю! – заплакал с той стороны Федор Кузьмич.
– Развалил все государство к чертовой бабушке! Страницы из книжек выдираешь! Лови его, Бенедикт!
– У пушкина стихи украл! – крикнул тоже и Бенедикт, распаляя сердце. – Пушкин – наше все! А он украл!
– Я колесо изобрел!
– Это пушкин колесо изобрел!
– Я коромысло!..
– Это пушкин коромысло!
– Я лучину!..
– Вона! Еще упорствует…
Бенедикт бросился ловить Федора Кузьмича с одной стороны стола, тесть кинулся в обход с другой стороны, а Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, опять нырнул под стол и перебежал назад.
– Не трогайте меня, я добрый и хороший!
– Юркий, гнида! – закричал тесть. Рукой о стол оперся и прыгнул, прямо одним прыжком столешницу перемахнул. Федор Кузьмич, слава ему, визгнул, порскнул под шкаф и забился там в глубину куда-то.
– Лови его! – хрипел тесть, шаря и тыкая крюком под полками. – Уйдет! Уйдет! У него тут ходы всюду прорыты!
Бенедикт подбежал на подмогу. Вместе, мешая друг другу, тыкали крюками, шарили, запыхались.
– Чего-то держу, вроде попался… Ну-к, ты помоложе, нагнись погляди… Не подцепить никак… Он, нет?..
Бенедикт встал на четвереньки, завернул голову под шкаф, – темно, клочья какие-то.
– Не видать ничего… Кудеяр Кудеярыч, вы бы посветили!
– Выпустить боюсь… Ну-ка, крюк перехвати у меня… Ч-черт, не пойму…
Бенедикт перехватил крюк; тесть встал на карачки, пустил под шкаф свет, кряхтел.
– Пылишша… Не видать ничего… Пылишшу развел…
Под крюком дернулось, вроде как одежда треснула, Бенедикт тыкнул с поворотом, но поздно: туку-туку-туку, – мелкие шажочки перебежали вдоль стены за полками куда-то вглубь палаты.
– Упустил, черт! – крикнул тесть с досадой. – Учил ведь тебя, учил!
– А чего всегда я!.. Вы сами за одежу зацепили!
– Придавить надо было! Где он теперь… А ну, выходи, Федор Кузьмич! Выходи по-хорошему!
– Нечестно, нечестно! – крикнул Федор Кузьмич, слава ему, из-под полок.
– Там он! Давай!
Но Федор Кузьмич опять перебежал.
– Не надо меня ловить, маленького такого!..
– Тыкай!.. Тыкай сюда, тудыть!..
– Почему настаиваете?.. Уходите отсюда! – пискнул Федор Кузьмич из третьего места.
– …Плохие люди! – крикнул из четвертого.
Тесть озирался, Бенедикт озирался, вытянув шею, склонив голову, – вот шуркнуло под дальним шкафом; повернул голову к дальнему шкафу; вот прошелестело под полками; мягким длинным прыжком Бенедикт прыгнул к полкам; если закрыть глаза, звуки лучше слышно; закрыл глаза, поводил головой из стороны в сторону; еще бы уши прижать, – совсем хорошо бы: ноздри раздулись, – можно и по запаху… где он пробегает, там его запах… Вот он!
– Вот он! – крикнул Бенедикт, прыгая, наваливаясь и крутя крюком; под крюком пронзительно, тонко завизжало. – Держу-у-у-у!
Лопнуло что-то; звук такой тихий, но отчетливый; на крюке напряглось и обмякло. Бенедикт крутанул и выволок из-под полки Набольшего Мурзу, долгих лет ему жизни. Тельце чахленькое, а сколько возни было. Бенедикт сдвинул колпак, обтер рукавом нос. Смотрел. Видать, хребтина переломилась: головка набок свернута, и глазки закатимши.
Тесть подошел, тоже посмотрел. Головой покачал.
– Крюк-то запачкамши. Прокипятить придется.
– Ну а теперь чего?
– А счисть его вон хоть в коробку.
– Руками?!
– Зачем руками? Боже упаси. Вон бумажкой давай. Бумажки-то тут полно.
– Э, э, книги не рвите! Мне читать еще!..
– Тут без букв. Картинка одна.
Тесть вырвал портрет из книжки, свернул кульком, руку просунул и счистил Федора Кузьмича, слава ему, с крюка. И крюк обтер.
– Так вот, – бормотал тесть. – Никому тиранить не дозволено! Ишь, моду взяли: тиранить!
Бенедикт что-то вдруг устал. В висках заломило. А потому что нагибался с непривычки. Сел на тубарет отдышаться. На столе книг куча понаразложена. Ну, все. Все теперь его. Осторожно открыл одну.
Стихи. Захлопнул, другую листанул.
Тоже стихи. Господи! Боже святый. Сколько еще всего не читано! Третью открыл:
Четвертую:
Чего-то все про одно. Видно, тиран себе подборочку готовил. Открыл пятую, из которой портрет-то попортимши об Федора Кузьмича, слава ему:
Тесть вырвал книгу у Бенедикта, бросил.
– Занимаешься чепухой! Сейчас о государстве думать нужно!
– А, о государстве?.. А чего?
– Чего! Мы с тобой государственный переворот сделали, а он: чего. Порядок наводить нужно.
Бенедикт оглянул палату: верно, все перевернуто, тубареты кверху днищем, столы сдвинуты, книжки валяются как ни попадя, с полок попадамши, пока они за Набольшим Мурзой, долгих лет ему жизни, бегали. Пыль оседает.
– Дак чего? Холопов прислать, – и приберут.
– Вот то-то ты и есть шеболда! Духовный, духовный порядок нужен! А ты о земном печешься! Указ надо писать. Когда государственный переворот делают, всегда указ пишут. Ну-к, бересту чистенькую мне подыщи. Тута должна быть.