Поздней ночью меня разбудило чье-то прикосновение. Холодная и вялая как у трупа рука медленно скользила по моему лицу, словно изучая его контуры в безжизненной апатии. Вот она достигла носа… опустилась к губам… и, мгновение замешкав на подбородке, свалилась на грудь, будто отрубленная. Конечно же, рука была моя собственная. Просто я закинул ее за голову во сне, и через какое-то время она лишилась чувствительности из-за оттока крови – ну, вы наверняка знаете, как это отвратительно: особенно если пытаетесь ее переместить с участием другой руки и ни черта не чувствуете, она словно чужая, и этот некто – явно уже не жилец. Но худшее еще впереди: через несколько секунд, когда кровь снова заполнит каналы, тысячи крошечных реаниматоров примутся за дело, чтобы вернуть ее вам назад, беспощадно орудуя тысячами мельчайших иголок, и самое лучшее, что вы можете сделать – это попытаться быстрее заснуть.
Только я не смог. Потому что вспомнил, что больше я не у себя дома, – подо мной не привычная широкая тахта в детской, а больничная койка, и нет справа Димы, спящего у внешнего края (стерегущего Границу). Хотите смейтесь, хотите нет, но это важно. Важно, если ты привык иметь старшего на годовую декаду брата, проводящего с тобой рядом каждую ночь. Теперь уже давно настала моя смена спать у Края – там, под безопасной стенкой, моя жена, куда никаким мохнатым рукам не дотянуться, да и мерзким щупальцам тоже лучше самим завязаться морским узлом. Не спорю, во всем этом явно присутствует что-то неистребимо детское, что-то остается в некоторых из нас навсегда с тех времен, – словно какая-то часть упорно не желает уступать место назойливо стучащему в дверь взрослению. И мне вовсе не стыдно говорить об этом, я думаю, что даже Бог – Он тоже Юный, хотя никого и никогда не боялся. Мы говорим о видении мира, о том особом отношении к жизни, в конце концов, вы понимаете?
В общем, я открыл глаза и вспомнил, что теперь в «Спутнике». Повернулся на бок, ощущая игольчато-ледяное копошение реаниматоров в воскресающей руке. Все остальные ребята дружно сопели в две дырки и видели сны; все так же потрескивал огонь в печке, и из-за нее по полу тянулся тонкий лучик света, падающий через дверную щель из коридора; с улицы доносился мягкий шепот дождя, ублажающего осеннюю ночь… И мне опять стало тоскливо до слёз. Пятница казалась недосягаемо далекой эпохой – почему-то еще более далекой, чем днем. Я закрыл глаза, уверенный, что мне уже ни за что не уснуть, а когда открыл снова… было утро.
Рядом с кроватью скромно ожидала пустая чисто вымытая баночка с моей фамилией на полоске бумаги вместо этикетки, что на местном наречии означало также: «Добро пожаловать».
* * *Ну и заставил же меня понапрячься этот «фуфлыжник»!
Нас сидело трое в коридоре третьего корпуса, ожидающих своей очереди сдавать анализ крови: в преддверии скорой выписки «фуфлыжник», года на два старше меня; малый, который наглотался вчера соплей Ноны; ну и я, понятное дело.
– Вот, – сказал «фуфлыжник», уж не помню, как там его звали, демонстрируя мне круглую запекшуюся царапину на лбу. – А еще отсюда… называется проба мозга. Прокалывают такой здоровенной иглой, может, видел?
– Не-а, – покачал я головой, изо всех сил пытаясь скрыть нарастающую панику. Малый, что сидел по другую сторону «фуфлыжника», настороженно прислушивался к нашему разговору.
– И еще вот, – «фуфлыжник», закатив штанину, гордо явил моим округлившимся глазам покрытую старой коркой овальную ранку на колене. – Проба костного мозга. Это больнее всего. Некоторые даже теряют сознание от такой боли.
– И они даже не обезболивают? – изумлялся я.
– Нет, – сокрушенно вздохнул тот, качая головой. – Нельзя, потому что это искажает анализы. Вот как, понимаешь?
Чего же тут не понять, и дураку ясно. Если что-то я и не понимал через десять минут, то это: как мог так дешево купиться. Но его «доказательства» выглядели так чертовски убедительно! Пускай в больницах мне и не доводилось раньше слышать ни о чем подобном… только я ведь впервые попал – в санаторий.
– Не переживай, – подбодрил меня «фуфлыжник». – Главное, что почти всегда после этого удается выжить.
Я заметил, что плечи малого мелко затряслись, и наклонился немного вперед, чтобы увидеть, в чем дело. Тот беззвучно плакал («фуфлыжник», казалось, совершенно позабыл о его существовании). Да я и сам уже был на взводе. Перевел взгляд на входную дверь, всерьез подумывая, удастся ли сбежать, а потом… а что потом? Меня быстро поймают и приволокут обратно, чтобы все равно заставить сдать эти ужасные анализы, только уже силой. Такие сцены я видел многократно, особенно, когда кто-нибудь трусил дать себе проткнуть иглой вену. Я тоже, помнится, вопил и метался, как сумасшедший, бился в руках, но только поначалу – затем привык. Практика и опыт великое дело, знаете ли.
Я решил тем временем осмотреться, а малый по правую руку «фуфлыжника» начал уже слышно подвывать.
– Пускай идет первый, – шепнул, наклонившись ко мне, жертва мозговой пробы (может, у него и впрямь когда-то хотели взять да обнаружили, что кто-то все повыскребал раньше). Я согласно кивнул.
Коридор, где мы сидели в жестких деревянных креслах, сколоченных в ряд с помощью доски, как в старых дешевых кинотеатрах, – существовал до некоторой степени условно. Основное помещение в действительности было одно, уставленное ширмами и перегородками разной высоты с натянутой между стойками белой материей: слева от нас громоздились давно знакомый мне аппарат УФО для кварцевого прогревания дыхательных путей, похожий на пузатый самовар, и УВЧ – с длинными и многосуставчатыми, будто лапы гигантского паука, тэнами, оканчивающимися круглыми сменными «тарелками»; за спиной тянулись забранные белыми шторами кабинки для ультразвука, электрофореза и других процедур; а впереди – высилась наша ширма, откуда вот-вот было готово донестись приглашение войти.
Из-за зловещей ширмы слышалось звонкое стеклянно-металлическое лязганье всяческих медицинских штуковин известного назначения на поддонах и в стерилизаторах, заставляющее желудок покрываться ледяной коркой, в ожидании, когда все это примется за тебя, а сверху выглядывала какая-то полусферическая хрень на штативе. Должно быть, то самое приспособление, которым сверлят череп, чтобы добраться до мозгов, – решил я, – чем-то напоминает вертикальный шлемовидный фен в женской парикмахерской…
Судя по голосам, за ширмой медсестер было двое. Значит, одна (если пользоваться моим больничным опытом) должна брать двойной анализ крови из пальца, другая – из вены на ревмопробы, так это называлось. Кто же из них тогда…
В этот момент из-за ширмы донеслось:
– Заходите по одному!
«Фуфлыжник» многозначительно глянул на меня и подтолкнул уже откровенно разнюнившегося малого:
– Давай!
Тот поднялся, плача в три ручья, сделал пару неверных шагов к ширме, оглянулся на нас с невыразимой тоской («О-о, кажется, началось!» – донесся слегка раздраженный голос одной из сестер за ширмой), но все же с понурой покорностью поплелся дальше, словно на убой.
Это выглядело настолько трагически и в то же время комично, что я, не смотря на ситуацию и медленно растущий ужас в собственной груди, едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
Подобные вещи происходили со мной и раньше, и много позже этого случая – особенно, если доводилось ожидать в очереди среди других детей под кабинетом или подобной ширмой, где берут кровь на анализ. Как правило, это происходило в поликлинике. Представьте вереницу напряженных детских рожиц, бледных и сосредоточенных, будто у маленьких смертников, в основном от четырех до семи, чья судьба сейчас решается страшными людьми, облеченными в белые халаты; они жмутся к родителям, что-то шепчут им на ухо и, теряя последнюю надежду, скисают окончательно – оттого и стоит такая неестественная, парадоксальная тишина, которой не должно быть в природе, если собирается столько детей. И, тем не менее, это действительно происходит. Наконец время приема начинается, следует приглашение, и все смотрят во след герою, чья очередь идти первым. Остальные замирают, цепенея, превращаясь в слух, глядя в одну несуществующую точку, некоторые даже не дышат – тишина становиться уже почти кристальной. Самые жуткие мгновения. Что происходит – там, за белой ужасной ширмой? Скажи нам, герой – это больно? Это то, что мы думали, идя по дороге сюда – под конвоем собственных родителей, – нас ведь тоже предали, мы все пройдем по этому пути, и поэтому имеем право знать: это очень больно? Только не молчи, иначе мы решим, что ты уже умер… И вот – сперва тихое, а затем быстро нарастающее хныканье за ширмой, короткий вопль… О да, это больно, теперь мы знаем точно, это невыносимо, мы навсегда запомним тебя, герой. По очереди бежит судорога дергающихся подбородков… и кто-то, наконец, не выдерживает. А затем еще и еще. Настоящая фонографическая цепная реакция, – спустя полминуты апогей достигается всеобщим рёвом двух-трех десятков маленьких глоток. Выход еще заплаканного, однако теперь безмерно счастливого героя остается совсем без внимания. Но тут – может, галлюцинация? – вы замечаете какого-то паршивца, что не плачет с остальными, а корчится в безудержном припадке смеха. И понимаете внезапно одну невероятную вещь: да ведь ему, черт возьми, действительно смешно! Просто лопнуть готов. А потом и до вас начинает доходить…
В общем, если вам случалось бывать во Львове в начале 80-х и посещать детскую поликлинику железнодорожников (вход через улочку-тупичок Судовая недалеко от центра города), а также видеть болезненно-бледного хохочущего мальчишку, сидящего в горько рыдающей веренице детей рядом с рдеющей от смущения красивой брюнеткой – то, скорее всего, мы с вами уже встречались.
Нет, мне вовсе не было индифферентно, что там да как за такими вот ширмами – помните, я уже говорил, как устраивал чехарду поначалу, пока не свыкся с этой гнусной необходимостью. Впрочем, вид зубоврачебного кресла и по сей день вызывает у меня непомерный ужас, толкающий бежать на край света. Просто я довольно рано убедился, что комичность – неразлучная спутница любого трагизма. И эта чертовка то и дело норовит привлечь к себе внимание, такие уж у нее повадки.
К слову, один из таких случаев произошел, когда весной 95-го я участвовал в подготовке похорон деда моей жены, – тогда еще невесты. Ну что тут, ради Бога, могло быть смешного! Похороны как никак. И все же, черт, как вспомню… Да мы оба до сих пор не в силах сдержаться от смеха, когда речь заходит о том дне, и бывает хихикаем весь вечер, как ненормальные. Что до меня, так я вообще способен заклиниваться хоть до утра, – вот так и брожу целую ночь по дому, будто Хихикающее привидение. Или совсем слетевший с катушек маньяк, – забавнее всего, что именно так я о себе в те моменты и думаю. Наверное, в этом есть даже какая-то доля правды.
Итак, похороны. Смерть деда, уже почти год не встававшего с постели, была давно ожидаемой, но, как это очень часто случается, все равно застала семью моих в скором времени родственников врасплох, – их словно доской приложило. Из всех, живших под одной крышей – бабушки-вдовы, моей будущей тещи и ее старшего брата, последние лет десять беспробудного алкоголика, – единственным, по-настоящему дееспособным членом семьи, осталась моя девятнадцатилетняя невеста Вика. Поэтому главные тяготы по организации похоронного мероприятия легли именно на ее хрупкие неопытные плечи. Брат матери давным-давно закатился в неизвестном направлении со своими корешами, следуя неукоснительному уставу всех повелителей пробок, в своде которого даже смерть отца не является достаточно веским оправданием для саботажа ежедневных таинств, – он пережил его лишь на два года; бабушка то подолгу сидела на одном месте в полной прострации, словно пыталась проникнуть взглядом через стену к соседям, то обходила кругами квартиру и шепотом библиотекаря в читальном зале просила всех соблюдать тишину, чтобы не разбудить спящего мужа; моя будущая теща, сидя в кухне, либо плакала в детской беспомощности, либо прикладывалась к бутылке, потом снова плакала и так далее; а в угловой, самой крохотной комнатушке на продавленном диване лежало коченеющее тело деда, о котором все начисто позабыли. Короче, в распоряжении Вики оказалась весьма многообещающая перспектива тихо сойти с ума.
Правда, тут и я подоспел – двадцатиоднолетний, в вечных поисках работы, долговязый носатый тип без медного гроша за душой… словом, жених хоть куда. Кажется, это мне пришло первому в голову поинтересоваться, в каком положении находится тело покойника. Не то чтобы я располагал каким-то опытом в данных вопросах, просто я, как бы выразиться, всегда был небезразличен к этой теме – много читал, смотрел соответствующее кино. Да и, пробыв всего с минуту в их доме, не трудно было ощутить: что-то тут не в порядке, – что-то явно крутиться не в нужную сторону, я хочу сказать.
Мы с Викой зашли в комнату деда. Тот лежал в позе, в которой его застала скорбная гостья, – маленький, серый, усохший (так получилось, что увидел я его впервые). К тому моменту успело пройти примерно семь-восемь часов, и большинство моих подозрений оправдались: нижняя челюсть деда отвисла, тело прогнулось вниз, следуя изгибу продавленного дивана, а одна нога осталась согнутой в колене, – отчего он походил на утомленного пляжника, дремлющего на берегу под шелест накатывающих волн. Впрочем, не совсем: правый глаз остался чуть приоткрыт. Я покачал головой: «Нет, так не пойдет». Затем объяснил Вике, что тело необходимо положить на что-то ровное и твердое – лучше всего подойдет стол, который находился здесь же в углу комнаты, – тогда, возможно, оно несколько распрямится (иначе дед будет выглядеть как покойник, встающий из гроба).
Я передвинул стол к середине комнаты и перенес на него деда Вики, – тот оказался еще легче, чем выглядел. Тело действительно выпрямилось, хотя и не до конца, однако по крайней мере больше не вызывало ассоциаций с восставшим зомби. С помощью бинта мы подвязали нижнюю челюсть – ибо усопшему куда пристойнее походить на страдающего зубной болью, чем «ловить ворон», – и связали руки за большие пальцы, сведя их в районе диафрагмы; трупное окоченение уже успело серьезно потрудиться, и руки не лежали, а нависали сантиметрах в десяти над телом, поскольку, согнувшись в локтях… в общем, что-то там натянулось в плечевых суставах, должно быть, утратившие эластичность связки, точнее не скажу. Но с этим как-то можно было мириться. Главной проблемой оставалась согнутая нога. Мне удалось ее выпрямить, но она сразу же, как резиновая, вернулась в прежнее положение.
«Вот черт…» – пробормотал я, глянув вскользь на Вику, безмолвно наблюдавшую за моими потугами уже сухими глазами. Я почувствовал, как внутри меня начинает подниматься мягкий щекочущий ком. В этот момент к нам заглянула бабушка, что-то сказала, – не помню что именно, но это лишь подбавило ощущение ирреальности происходящего, – и вышла. Я вновь переключился на ногу, пытаясь найти какой-нибудь способ заставить ее выпрямится. Конечно, проще всего было бы привязать ее к другой ноге, но… в том-то и дело, что другая отсутствовала – ее ампутировали год назад (в случае деда, стоять одного ногой в могиле – несло буквальный смысл). Опять прижав упрямую ногу к столу, я вдруг заметил, что дед мутно глядит на меня через приоткрытое правое веко, будто наблюдая со скрытым ехидством: «Зря стараешься, парень. Не знаю, какого хрена ты у нас забыл, но главный здесь я, и все равно выйдет по-моему»… и снова согнул ногу.
Мы с Викой секунды две смотрели друг на друга, внезапно пушистый щекочущий ком прыгнул мне под самое горло, и меня наконец прорвало. Нас обоих. Мы расхохотались, согнувшись пополам с разных сторон стола, зажимая рты руками, понимая, что нас могут услышать, но ни черта не могли с собой поделать. Вот так просто стояли и ржали несколько минут к ряду прямо над телом ее деда, пока не начало сводить судорогой животы. А потом… потом снова смеялись, как умалишенные. По правде говоря, мы в то время еще… ну, не совсем чтобы уже обручились, скорее, это я пытался ухлестывать за своей будущей женой. По-настоящему мы стали встречаться примерно спустя неделю после тех памятных похорон и через шесть месяцев поженились. Но мне кажется, самое главное решилось именно в этот день, возможно, даже в ту минуту, когда мы хохотали над едва остывшим телом отца ее матери. Извините, я и сам понимаю, что похороны не слишком подходящее время для начала романтических отношений (я только пытаюсь честно рассказать, к чему это привело), а комната покойника – не лучшее место для веселья. Но иногда смех – это все, что нам остается. Особенно, если в самый трагический или неподходящий момент жизнь вдруг превращается в цирк на дроте, – как говорит моя теща. И тогда мы смеемся, хотя испытываем страх или боль… Но мы смеемся.
Ладно… Я, кажется, увлекся.
Малый, идущий к ширме. Вернее, едва переставляющий ноги от ужаса. И я – борющийся из последних сил, чтобы не расхохотаться, глядя на него, хотя куда больше хотелось заплакать.
Наконец одна из медсестер не выдержала, высунулась к нам и втянула за собой еще громче возопившего бедолагу.
– Чего ты испугался? Это же совсем не больно.
– Вот-вот, – покачал головой «фуфлыжник», – они всем так говорят в первый раз.
Я не ответил. Но тем временем (под истошный визг малого за ширмой) в моем воображении начал формироваться новый план. Просто великолепный план. Более детальный и продуманный. Хотя и столь же нелепый. Однако тогда он показался мне вполне даже ничего: схватить свою синюю баллониевую курточку и удрать на улицу. Так же, впрочем, выглядел и план №1… но погодите, это еще не все – важно, что будет затем. Затем я намеревался добраться до ближайшего телефона (например, заскочить в корпус для взрослых, отлично!) и позвонить домой. Я расскажу, что со мной хотят сотворить, и попрошусь домой. Мама наверняка придет в ужас и либо приедет немедленно сама, либо пришлет за мной Диму. А я пока где-нибудь спрячусь, чтобы меня не успели найти, – да, на час-другой это вполне возможно. А когда…