Эта девочка, Милка, ее просто потрясла. Она хочет про нее знать все. Милка не похожа ни на кого! А это Машка ценит необыкновенно. Она еще в пять лет поняла: отличаться лучше, чем быть похожей. Поняла, когда пришла к ним в садик проверочная комиссия из самой Академии наук. «Приперлись за тридевять земель, – сказала тогда нянечка. – Денежки у государства несчитаны». Их тогда всех вырядили в белые гольфы и черные туфельки. Потом посадили в единый ряд по росту, и от такого количества белых одинаковых ног Машку чуть не стошнило. Ее отвели в туалет, там у нее все прошло, но, когда она вернулась и опять увидела эти ноги в ряд, все повторилось. Тогда она нашла свой шкафчик, вытащила свои старенькие гольфы и надела их. Ее в таком виде решили не пускать в главный «демонстрационный» зал, где уже началось представление. Она сама вошла, когда нянечка, сторожившая ее в спальне, отлучилась на минутку. И тут-то выяснилось, что Машка в серых, штопаных и, скажем прямо, не самых свежих гольфах представляла для комиссии самый большой интерес. Непосредственна. Остра. Находчива. Такими словами перебрасывалась комиссия, видимо имея в виду, что смысл их до детей Северска, одетых в белые гольфы, дойти не может. С тех пор Машка не носит гольфы вообще; в борьбе с ними, а также со всеми силами, пропагандирующими именно их, она закалилась и к нынешнему своему возрасту уже четко знала: общие действия не всегда самые лучшие. И теперь, если в школе собирали макулатуру, Машка в поте лица тащила через весь город спинку железной кровати… А если все сушили гербарий, она выкармливала хомяка до размеров кошки. Их отряд собирал материал о бесстрашной стюардессе Надежде Курченко – Машка купила альбом и написала на обложке: «Анжела Дэвис». Вот какая девочка выдувала пыль из замочной скважины, не подозревая, что клубится сейчас вокруг ее носа та самая пыль, которая была поднята малиновой дорожкой, когда ее собственная мама отчищала эту дорожку от чернильного пятна. То ли эта пыль несла остаточную информацию о неизвестной Машке маминой жизни, то ли оттого, что, кроме пыли, ничего не было видно и слышно, только Машка разозлилась. Всякий путь неплох, когда в конце концов получается результат. Если же результата нет, то остается один путь – стояние на коленях в кладовке. Противное же дело, как ни смотри! Машка фыркнула, встала и тут услышала:
– Ты собираешься появиться в таком виде? – спросила женщина.
– А что? – ответила девочка.
– Он прав… Ты попугай… Тебе что, доставляет удовольствие доказывать ему именно это?
– Меня не интересует точка зрения слона…
– А сама вырядилась…
– Надо же им показать, как одеваются люди! На них же страшно смотреть!
– Врешь! – возразила женщина. – Очень милые, умные ребята. Особенно мальчик. Девочка с нахалинкой.
Женщина поперхнулась, видимо, подавилась прицельно пущенным, гневным Машкиным флюидом.
– Ничтожества! – И Милка повторила по складам: – Ни-что-жест-ва! Оба! А он в первую очередь.
– К чему же тогда это мини?
– Я опробую…
– Кого?
– Платье! Платье! – закричала Милка. – Говорят, оно вызывает слезы…
– Оно вызывает смех, – сказала женщина. – Ты в нем как щенок в эполетах.
– Ну и пожалуйста! – ответила Милка. – Щенок так щенок… У меня сегодня уши лопнут от всеобщих зверных ассоциаций.
– По-русски говорят «звериных»…
– А я говорю – «зверных»…
– Зверных – дверных… – засмеялась женщина.
При этих словах Машка почувствовала, что краснеет, она просто ощутила, как они разглядывают ее сквозь дверь: ибо что такое дверь, стена, перегородка, если надо увидеть? Машка тихонько выбралась из кладовки, вздохнула и вошла к Павлику.
А Милка, кинув еще один взгляд в зеркало, решила, что ей не хватает одного штриха – подкрашенных ресниц. И она бросилась к матери в комнату, где – знала – в левом ящичке трельяжа лежит французская тушь, «естественно и непринужденно удлиняющая ваши шелковые ресницы».
Лариса же с тазиком белья вышла на балкон и стала его развешивать.
«Почему, – подумала она, – всякая чистота выглядит наивной и глуповатой, а цинизм всегда ходит в умниках? Почему доброта почти всегда слабость, а зло кажется неуязвимым?»
И тут она вдруг поняла этого чужого, незнакомого учителя истории. Он же знает все, знает! И потому свой образ мыслей он доказывает образом своей жизни. Таким и только таким способом он хочет свою убежденность передать сыну. Иначе тот ее не приемлет. Вот в чем их сила, этих пришельцев, – в понимании друг друга, в том, что они не раздвоены, растроены, расчетвертованы и так далее. Как их семья. Вероятно, они заодно. Боже, как прекрасно – быть заодно! Быть совсем другой семьей. Ведь будь она другой, она должна бы что-то сделать с Милкой. Но она даже не в силах заставить ее сменить платье, а уж сменить мысли… Какие там мысли? Набор откровений вроде того, что процесс очеловечивания может, оказывается, иметь обратный ход. Они пристали с этим вопросом к их биологичке и – ужас! – доказали это ей. Та растерялась перед натиском, а они ей – цитаты, формулы, диаграммы. Одна у них долго висела дома в столовой: обезьяна – древний человек – хомо сапиенс – хомо не сапиенс – просто дурак – обезьяна. Наше время, по мнению Милки, шло быстрым шагом от не сапиенса к просто дуракам.
– Павлик! – позвала Лариса мальчика. Тот вышел на балкон, вежливый и смущенный. – Павлик! Ты ей не верь. Она неплохая девчонка. Просто болтает языком про то, что от других слышала… Сама по себе…
Но тут застучали в квартире Милкины каблучки, и Лариса приложила палец к губам.
– Иди! – сказала она Павлику. – Иди! Я тебе ничего не говорила.
– Ты с кем разговаривала? – спросила вышедшая на балкон Милка.
– С воробьями, – засмеялась Лариса.
– Пойди умойся, – сказал Павлик Машке, когда она ласково и нежно уселась рядом, любя его после всего услышанного прекраснейшей любовью. – В чем это ты?
– Это пыль, – честно ответила Машка и ладошкой провела по лицу. В этот момент взвизгнул отодвигаемый ларь и в проеме балконной двери возникло видение с длинными стройными ногами, завернутое в самой своей середине яркой блестящей тканью. Видение кончалось маленькой головой с затянутыми в пучок на макушке волосами. Глаза у видения – зеленые, грешные, наглые, хотя накрашенные реснички, хлопая невпопад, должны изображать существо простодушное, отзывчивое, доброе. От этого несоответствия глаз и ресниц Машка чуть не расхохоталась.
– Фи! – сказала она громко, чем испортила это Милкино явление.
Конечно, главный показатель результата – только Павлик, а у него-то как раз вид достаточно ошалелый, на такой ошалелости его уже можно вести до шпал и бросить там под колеса по законам жанра. Но эта маленькая змея будто и не ела икру из банки и не смотрела недавно на Милку с обожанием. Эта маленькая змея поглядела Милке прямо в глаза и отчеканила:
– Как щенок в эполетах!
– Ты что? – обалдела Милка. – Подслушивала?
– Я? – возмутилась Машка. – Я? Я посуду мыла!
– Она правда посуду мыла, – подтвердил Павлик, а Машка сделала оскорбленное лицо.
И все вернулись в доошалелое состояние, словно и не было никакого видения – явления в мини-тряпочке. Павлик смотрел на Милку уже спокойно (почти спокойно), а вот обиженную, оклеветанную сестру обнимал одной рукой, оскорбленная же лапочка надула губы, ибо – как и где она могла подслушивать? Как? Объясните ей, люди!
Милка же на самом деле была удивлена и обескуражена.
– Прости меня, Маша! – сказала она. Сейчас ей нужен мир, мир любой ценой, даже такой. – Прости! Так что делаем? – спросила она другим, уже светским голосом. – Идем гулять?
– Это было бы здорово! – обрадовался Павлик.
– Мы дали маме слово! – нечеловечески мягко сказала Машка. – Мы гуляем завтра, а сегодня сидим на месте.
– Глупо приехать в Москву и сидеть, – в тон ей миролюбиво возразила Милка. – Ваша мама не знала, что есть я… А я все знаю. И могу показать!
– Мама не велела! – Машка стояла насмерть.
– Ну, Маш, – попросил Павлик. И это походило на полное перераспределение ролей. Всегда все было наоборот. Машка тянула в безумства, а Павлик являл собой положительное начало.
– Я никуда не пойду! – сказала Машка. – А ты иди! – Она заметила, как сверкнули глаза Милки – идеальный вариант, – но Милка не знала главного: ни при каких условиях Павлик Машку не бросит. Таков закон их семейной жизни. Каждое возможное нарушение обговаривается заранее.
– Ладно, – сказал Павлик. – Нет так нет!
Надеялся же он вот на что: посидит-посидит Машка и передумает, это мытье посуды подвигнуло ее на покорность и послушание, а впереди – день. Решив так, Павлик глазами сделал знак Милке: мол, подожди, потерпи. Та приняла знак и обрадовалась так быстро наступившей короткости отношений. Машка подмигивания не видела, но видела Милкину рожицу, на которой промелькнуло торжество, и поняла: был какой-то сигнал, и смысл его в том, чтобы обвести ее вокруг пальца.
«Нет уж! – подумала Машка. – Нет уж!» Конечно, соблазнительно сказать Павлику, что он ничтожество в глазах Милки. Но тогда станет очевидным путь Машкиного познания и на многие годы вперед она обречена на стерильные истины, полученные в равномерных дозах в школе и дома. Завоешь же! Пусть сам Павлик разберется в этой кукле, которую она приняла за человека. Она будет его только страховать. Машка с откровенным отвращением посмотрела на Милку, как она, сомкнув ноги, изящно отставила их влево, а голову чуть-чуть наклонила, чтоб был виден красивый пучок волос, схваченный заколкой в форме ящерицы. Ящерица глядела на Машку крохотными брильянтовыми глазками, была она из породистых и дорогих, и очень удивилась бы, если б узнала, что обесценена сейчас предельно. «Какая, – считают тут, – симпатичная стекляшка!» «Дети, – могла подумать ящерица, – дети… Что с них взять?»
– Идемте ко мне, потанцуем, – предложила Милка.
– Нет! – сказала Машка. – У меня болит голова!
– Дать таблетку? – спросил Павлик.
– Нет! – ответила Машка. – Я потерплю.
– Зачем терпеть, если можно выпить таблетку? – изумилась Милка. – Хочешь, я принесу? У нас есть очень хорошая сладкая таблетка из Швеции. Именно от головной боли.
– Принеси! – сказала Машка.
Милка метнулась на балкон. Машка внимательно посмотрела на Павлика:
– Какая противная, правда?
– Она просто маменькина дочка, так мне кажется…
– Да нет же! – возмутилась Машка. – Маменькина – это что! Она, по-моему, просто гадина…
– Как тебе не стыдно? – сказал Павлик.
– Присмотрись! – тихо посоветовала Машка, потому что в комнату вошла Милка, неся на ладони круглую крупную голубую горошину.
Машка осторожно взяла ее в руки, очень ярко представляя себе, как умрет, сглотнув отраву, и как сразу откроет Павлику глаза на Милку, но умирать не хотелось даже ради такого заманчивого результата.
– Ее можно без воды! – сказала Милка.
Она никак не могла понять, что произошло… Она ушла от них со словами «никто никому не нужен», Машка провожала ее восхищенным взглядом. Потом она посидела в ванной, переоделась, вернулась, и уже Машка смотрит на нее ненавидяще. А Павлик, которому полагается через несколько часов погибнуть от любви или в крайнем случае быть в состоянии наивысшего потрясения от нее же, так вот Павлик совершенно спокоен, почти равнодушен. Он немного ошалел сперва, но эта маленькая крыса заявила, что она, Милка, – щенок с эполетами. Она сказала те самые слова, которые сказала ей мама?! Это она назвала «разговаривать с воробьями»?
– Я сейчас! – Милка выбежала из комнаты.
Лариса закрыла уже один чемодан и собирала другой. Она собирала и думала, что именно это дело доведено у нее до автоматизма. Она безошибочно знает, как экономней, правильней сложить вместе мужские рубашки, бутылку водки, сувенирный самовар, гостиничные тапки, электробритву, каравай ржаного хлеба в полиэтиленовом пакете и килограмм кофе в зернах. Более чем за пятнадцать лет она делала это столько раз, что может точно сказать, в какой угол чемодана лучше всего положить банку шпрот, а в какой носовые платки. Когда-то заниматься этим было сладко, но как быстро это прошло, как быстро!..
Вообще жизнь идет быстро. Ей тридцать шесть… Кто-то из великих сказал: возраст акме. Расцвета. Почему-то это не обрадовало – огорчило. Никакого расцвета Лариса в своей жизни не заметила. Ее тридцать шесть ничем не отличаются от ее же двадцати шести. У нее есть школьная подруга, которая всю свою жизнь выбивается в люди. Лариса всегда удивляется, сколько в ней напора и оптимизма, и все в гору, в гору… Сначала коммуналка, потом пятиэтажка в Черемушках, потом возвращение в центр в нормальную квартиру. Сначала – диван-кровать как преображение старой жизни, а теперь спальня из карельской березы. У нее, у подруги, сейчас акме. Защитили с мужем диссертации, купили машину, поставили чешскую сантехнику. Раньше подруга ей, Ларисе, завидовала – никаких материальных, квартирных проблем, все сразу. А теперь жалеет. «Ты ничего не добивалась, потому ничего и не ценишь…» Это неправда насчет «не ценишь». Ларису воспитывали так, чтоб она знала, что почем… Бери вещь, но помни: она стоит месячной зарплаты учительницы младших классов. И так до сих пор, хотя она тысячу лет в другой семье, где никогда никаких разговоров о деньгах не ведется. И Коля может просто выбросить в мусоропровод вещь, которая стоит зарплаты учительницы. И Милка такая же. И никакого акме, а сплошные обесцененные будни; она, как скрепки, нанизывает их в одну бесконечную длинную цепь… Чего бы ей хотелось? Да ничего особенного! Просто другой жизни… Другой…
Лариса не увидела – почувствовала, что вошла дочь. Она подняла голову от чемодана, даже радуясь, что Милка своим появлением вытаскивает ее из какой-то липучей тоски, в которую она нет-нет да и погрузится…
– Ты зачем им сказала? Зачем? – шепотом спросила Милка.
– Что и кому? – Лариса улыбалась, потому что Милка в этом платье – совершеннейшее потрясение. Трудно вообразить большее несоответствие вещи и человека.
– Ты зачем им сказала? – повторила Милка. – Чтобы сделать мне гадость? Я давно знаю… Тебе это нравится… Но я тоже могу… Тоже! И я тебе скажу: правильно тебя не любит папа. Правильно! Ты нас всех ненавидишь… Ты только и ждешь, чтобы сделать нам плохое. А мы терпим, терпим…
Щеки у Милки бледные, руки она сжала в кулаки, голос становился все громче и громче, и скорее все это, чем смысл слов, дошло до сознания Ларисы.
«Она меня отчитывает, как девчонку. За что? – подумала она. – Правильно не любит папа? А можно не любить неправильно? Конечно, можно… Это я его так не люблю… Неправильно…»
– Я ничего не понимаю! – сказала она дочери.
– Это трудно понять! – уже кричала Милка. – Трудно! Зато нетрудно быть предателем! Ничего не стоит!
Она просто шла на мать, маленькая, обезумевшая девчонка, и ничего не понимающая Лариса взяла ее за руки. Милка рванулась так, что свалила чемодан, и из него посыпались вещи: трусики, лифчики, бутылка водки ударилась об пол, но не разбилась, а вспенилась.
– Перестань! Объясни! – просила Лариса.
– Я жить с тобой не хочу! Жить! – вопила Милка.
И тогда Лариса ударила ее по щеке. Ударила неумело, потому что не имела по этой части никакого опыта, удар получился какой-то смазанный и от своей непрофессиональности почему-то еще более обидный.
– Ненавижу! – заверещала Милка. – Ненавижу!
Павлик и Машка слышали шум в соседней квартире, а когда со стуком упал чемодан, они вскочили, готовые бежать туда на помощь или что там еще, но остановились: хоть и ходили уже несколько часов мимо отодвинутого ларя друг к другу, все-таки это еще не те отношения, чтобы так вот, за здорово живешь… Но как только они услышали «ненавижу», Павлик первым шагнул на балкон.
Они увидели все – рассыпанные вещи, покачивающуюся туда-сюда бутылку водки, какую-то синюю от гнева Милку и Ларису, которая, странно, растерянно улыбаясь, потряхивала правой кистью.