7. слегка прихрамывает:Мистер Мур приводит в своих «Записках» слова миссис Мерсер Эльфинстоун о том, что лорд Байрон избрал местом жительства Венецию, где его физический недостаток не будет столь заметен, поскольку пешком там не ходят.
8. госпожа Радклиф:Ее итальянские романы — «Замок Отранто», «Итальянец» и другие — в годы юности лорда Б. читались всеми без исключения. Обе книги стоят на полке в моем девичьем кабинете. Я так долго вглядывалась в их корешки, что наверняка хотя бы однажды эти книги раскрывала, но уверенности в этом у меня нет, а проверить нет сил.
9. Cavalier sewente:Одно из наиболее забавных писем лорда Б. описывает, как он принял на себя эту роль по отношению к даме, ставшей его последней привязанностью, — графине Терезе Гвиччиоли, ныне маркизе де Буасси. Графиня прибыла в Лондон в 1835 году — тем летом, когда я вышла замуж. Знакомство с ней было для меня, разумеется, невозможным, однако мистер Бэббидж встретился с ней в Гор-Хаусе; доктор Лардинер, лекции которого о Разностной Машине я слушала, и мистер Эдвард Бульвер, ныне мой друг, оба посетили ее там; от них я узнала позднее о трогательном эпизоде: графиня пожелала присутствовать при моем бракосочетании (почему-то она предполагала, что оно состоится в церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер) и в назначенный день провела там некоторое время в ожидании. Церемония, однако, происходила в гостиной частного дома, в нескольких милях от церкви. Для этого требовалось особое разрешение — как и моей матери для свадебной церемонии в Сихэме. На подобной приватности настояла моя мать — почти тоном приказа, — на что мы (я и мой муж) дали согласие странно
Сейчас мне пришло в голову, что рукопись романа лорда Байрона могла попасть в Лондон, в руки итальянских патриотов, и другим путем: все они были знакомы с мистером Бэббиджем — брат маркизы был горячим патриотом и бунтовщиком: он сопровождал моего отца в Грецию и находился с ним в последние минуты его жизни — нетрудно предположить, что маркиза могла владеть рукописью — и вполне понятны причины, по которым она об этом не обмолвилась, — в своих воспоминаниях маркиза изображает моего отца Ангелом, на чью репутацию не дозволено пасть ни единому пятну если мне не суждено пережить маркизу, вычеркните этот абзац
Глава пятнадцатая,
в которой Люцифер и его брат, возможно, приходят наконец к соглашению
Не минуло и месяца с тех пор, как последнее письмо Достопочтенного Питера Пайпера из Венеции, снабженное множеством марок и штемпелей, было вручено итальянской почте (сиречь пущено на ветер, ибо она также веет где хочет), и вот на берегу Большого Канала возникла одинокая фигура — новоприбывший носил длинное одеяние, черное, как обожаемое участниками венецианских маскарадов домино, которое притягивает взор куда надежнее многоцветных костюмов и накидок. Длинные нечесанные волосы были всклокочены, словно пук темных водорослей, — на щеках, нетронутых в тот день бритвой цирюльника, пролегли тени, — а от скулы до уголка рта тянулся мертвенно-бледный шрам, напоминая о давней истории, содержание которой осталось в тайне. Другую, сходную историю таят в себе темные, глубоко запавшие глаза, что безучастно и бесстрастно окидывают пестрое веселье. Поблизости, отступив на шаг, стоит спутник приезжего — тонкий, закутанный в белое одеяние ливийских кочевников: участники карнавала мельком взглядывают на него, принимая за такого же, как они, гуляку, однако юноша (годами младше своего хозяина) сохраняет ровное и невозмутимое хладнокровие.
Неужели фигура в черном — это Али, пятно на венецианском солнце (в таком виде, в таком сопровождении)? Мои читатели (если Повесть обрящет их — и хоть один доберется, вместе с Автором, до этой сцены) спросят, вероятно, какие испытания и в каких краях умирили эту страстную и отягощенную душу, наполнили взгляд сосредоточенным покоем? Но вопросы тщетны: будь все эти события пересказаны, повесть удлинилась бы вдвое — предоставим их воображению; тем более — взгляните: из близлежащего раlazzoвыходит приветствовать новоприбывшего Гостя сгорбленный и нескладный человек, одетый в синий сюртук и жилет из богатой парчи, — это брат Али, Энгус.
«Не знаю, — обращается он к Али, — могу ли я протянуть тебе руку. Не потерплю, если мне не подадут руки в ответ».
«Мы оба Сэйны, — отвечает Али. — Семья пренебрегла тобой, а я ее возненавидел — во всяком случае, главу рода, пока он был жив, — однако других Родичей у меня нет и не будет, как не будет и другого Отца — а он мой точно так же, как и твой».
«Тебя он хотя бы любил».
«Он никого не любил — даже самого себя — себя, пожалуй, меньше всего».
«Отдаю первенство твоему опыту, тебе лучше знать», — отозвался Энгус, и какое-то время оба взирали друг на друга, словно желая вызнать, обменяются они наконец улыбками, или пережитое лежит между ними обнаженным мечом.
«У кочевников пустыни, среди которых я жил, — начал Али, — есть собственное понятие о Религии, странное смешенье Христианства и учения Магомета. Они рассказывают, что вначале у Бога был не один сын, а двое: первый Тот, Кого назвали Иисусом, а второй — Люцифер. Поначалу именно между ними произошла ссора, они сразились — и после битвы Люцифер со своими ангелами покинул Небеса, а Иисус остался там. Затем, когда Иисус, вочеловечившись, сорок дней постился в пустыне (страннику охотно покажут то самое место — кочевникам оно отлично известно), Люцифер вновь явился бороться с Ним, как и в незапамятные времена. Люцифер призвал брата отречься от Отца-тирана и вступить в союз с ним, вследствие чего власть над землей перейдет к Иисусу, а Люцифер возвратится в свое обиталище. Иисус объявляет эту сделку гнусной и провозглашает Свою нерушимую преданность Отцу Небесному и намерение следовать плану, предначертанному Богом для Человека. Засим Люцифер расстается с Иисусом, который так и сидит на скале, — но, прежде чем устремиться в адские области, бросает своему божественному Брату такие слова: "Он всегда Тебе благоволил "».
«Легенда замечательная, — сказал Энгус. — И к тому же удивительно касается дела, о котором я собрался тебе поведать. Но ты, должно быть, утомлен дорогой. Войди в дом, умойся и подкрепи силы. Все прочее пока неважно — и ты согласишься, быть может, отправиться на Лидо покататься верхом?»
«Мне сказали, что в Венеции нет лошадей, — помимо тех, что отлиты из меди, над кафедральным Собором».
«И моих. Идем! Могу я позаботиться о твоем слуге?» — Энгус имел в виду юношу в белом, который молча и недвижно стоял позади Али.
«Он не согласится от меня отойти, — ответил Али. — Если ты не против, он будет стоять возле моего стула». При этом хозяин и слуга (если такими были их отношения) обменялись взглядами: Энгус это заметил, но вряд ли узнал чувства, мало ему знакомые, — нежности, доверия, любви. «Я не против», — коротко бросил он и с тяжелой неуклюжестью ступил на крыльцо.
За ужином Али сумел вставить слово об единственной известной ему — и удивительной — подробности жизни своего кровного брата в Венеции: о liaison [67] с некой дамой, за которой тот ухаживал, — о связи, принявшей форму рабского служения.
«Так оно и есть, — подтвердил Энгус. — Cavalierобязан дать согласие быть также и serviente.Я пояснил моей госпоже, что всей душой готов угождать ей как кавалер, однако рабская служба меня не устраивает, — мои возражения были решительно отвергнуты — дама категорически отказалась подвергаться позору в обществе из-за того, что ее чувствами — так сказать, нравственностью— будут открыто пренебрегать, — и мне пришлось покориться». Энгус вскинул на Али насмешливый взгляд, и хотя предметом иронии, как всегда, был он сам, но, помимо насмешки, в нем мелькнул и проблеск сочувствия (вероятно, тоже к самому себе). «Я выгляжу комично в твоих глазах, — продолжал он, — но разве и вправду не комична жизнь, которую я веду? Однако и в ней случаются минуты, когда бывает не до смеха. Дама заболевает, состояние ее признают опасным — невзирая на то, что Cavalierза какие-то мелкие промашки был на некий срок отлучен от дома, его — с дозволения Супруга — призывают к ложу дамы делить все заботы и волнения — таково требование дамы, хотя это может повлечь и некоторые вольности в присутствии Супруга, непосредственном или близком, которые в иное время и в другом месте сделались бы достаточным поводом для Дуэли, однако, в соответствии со сводом Правил, Супруг должен счесть их невинными. С другой стороны, разве не вправе Cavalierнастаивать на том, чтобы дама отвергала все законные притязания супруга и всецело расточала свои милости только ему одному — бесценному другу дома, к которому, со временем, супруг (и его родичи) сочтут оправданным обращаться порой за услугой или займом? Это справедливо — вполне пристойно — но и комично — а еще и тяжко».
Энгус говорил, как показалось Али, не для забавы, не ради жалобы, но как Философ — и все же как будто не договаривал. После ужина он стал выражать нетерпение — и предложил Али удалиться вдвоем с ним, — Али возразил, что его спутник не понимает ни слова по-английски и потому они могут беседовать без всякой опаски. Энгус не стал спорить и незамедлительно вызвал свою гондолу.
«Плавучий гроб, — заметил Али при виде этого необычного средства передвижения. — Имей я выбор, ни за что бы на нем не остановился. Заперт точно в тюремную камеру — и оттого риск стать утопленником только возрастает».
«Однако жизнь в Городе без них остановилась бы, — отвечал его брат. — Видишь, как искусно она устроена — занавески сдвигаются наглухо — и проч. — движение плавнее, чем у любого наемного экипажа — и, кроме того, Гондольеры, разносящие повсюду письма и записки, хранят молчание надежнее могил из опасения лишиться чаевых. Но вот мы уже и на другом берегу».
«Не спорю, я таков, каким выгляжу», — заговорил Энгус, когда им привели великолепных коней, содержавшихся венецианцами, и трое отправились вдоль длинного берега — компаньон Али следовал на некотором расстоянии тенью, однако не темной, но светлой. «Привычные занятия, удовольствия, капризы, атласные жилеты — все это мое, отрицать не стану. Однако есть во мне и нечто иное. Скажи мне: ты слышал что-нибудь о тайных Обществах, члены которых поклялись бороться с австрийцами и изгнать их с итальянской земли?»
«Слышал, — ответил Али с улыбкой, — даже в моем уединении».
«Одни называют себя Carbonari, или угольщики, — почему, не слишком понятно; другие — Mericani, или американцы, что позволяет яснее судить об их убеждениях».
«И ты принадлежишь к ним? Вот бы никак не подумал — особой любви к угнетенным я в тебе не замечал — и похвал демократии из твоих уст не слышал. Однако, помнится, ты рассказывал мне об африканских рабах на твоем острове в Вест-Индии — и что восстанию их ты сочувствовал».
«Пойми меня правильно, — перебил Энгус. — Я презираю эту canaille [68]— и не питаю ни малейших иллюзий относительно того, какими станут ее повадки, стоит их только узаконить под сводами власти и в залах Суда. Нет — ради этих я ничего не предпринимаю — я не на их стороне — по сути, я ничей не сторонник, но только противник».
«Это, наверное, ужасно — и ведет к скорби».
«Тебя это не должно волновать. Я одинокий пес, который не лает, но кусается — пригодиться может и такой. Не знаю, что за дом построят другие. Мне в нем не жить».
«И каковы шансы у тех — и у тебя — на то, что эти намерения осуществятся?»
«В точности не знаю, — ответил Энгус. — В одной только Романье их десять тысяч. При необходимости я и сам могу созвать к себе дюжину — да нет, сотню молодцов. Fratelli [69]повсюду — они нанимают убийц — одного из австрийских офицеров застрелили чуть ли не у моего порога — всадили в него пару пуль; я велел внести его в дом, позвать врача, но жизнь спасти не удалось».
«Странно, что ты пытался сделать это».
«Знаешь, Брат, — отозвался Энгус, — если только я не слишком заблуждаюсь на твой счет, тебе это ничуть не должно казаться странным».
Энгус замолк, и спустя некоторое время нить разговора подхватил Али:
«Твои светские обязанности и дела сердечные наверняка не позволяют слишком отдаваться суровым заботам».
«Скорее наоборот. Не занимай я такого положения в обществе, всякое мое содействие партии Свободы немедленно бы пресекли, а самого меня отправили за Решетку — чего в этой Республике следует всеми способами избегать».
«Вижу, — заметил Али, — что твоя рабская службана самом деле скорее только прикрытие».
«Очень долго такое положение меня устраивало как нельзя больше. Многие обожают обо мне сплетничать — к примеру: а, тот самый шотландский калека — il zoppo [70]— он так усердно обихаживает свою любовницу — точно Мартышка. Гляньте-гляньте, перешептываются они, какие только фортели Венера не заставит выделывать даже такого — как он пляшет под ее дудочку! Это наполняет их головы до отказа — иные мысли касательно меня им и на ум не взбредут. Человек, поступающий подобно мне, на другиепоступки неспособен — одному человеку одна Роль; две — это уже против правил».
«Итак, ты прячешь себя и свои поступки на самом видном месте».
«Именно так я и делал — до сих пор. Теперь завеса начинает рваться. Собственно, если что меня и сгубит — то ее непроницаемость. Брат мой, я стою на краю гибели».
«Я ждал, что речь об этом и пойдет. Кажется, момент настал».
Тут Энгус остановил коня, спешился, подав знак Брату последовать его примеру; затем приблизился к нему вплотную, озираясь по сторонам, как обычно поступают, желая обсудить что-то по секрету и следя, чтобы никто не подслушал. «Супруг моей Госпожи — человек непростой, — начал он, — и не всегда был тем, кем сейчас кажется. (Не сомневайся: все, что о нем можно узнать, известно мне досконально.) На свете он прожил лет пятьдесят — и за столь долгий срок набрался житейской сноровки. В ту неспокойную пору, когда армия и чиновничество Буонапарте рассеялись, подобно туче, а на их место вернулись австрийцы, он принял сторону революционной толпы — решив, что лучше стать во главеповстанцев, чем позволить им отрубить свою голову. Бунт был подавлен, власть австрийцев восстановлена — и тогда он, вспомнив о прежней ненависти к народу, охотно подчинился новым Правителям. Однако благодаря причастности к патриотическому движению у него сохранились связи, которые он предусмотрительно не разорвал, — и они помогли еще ближе подобраться к моей тайне — сейчас он почти наверняка разгадал ее до конца — и не торопится выдать меня австрийцам только потому, что хочет скрыть свое собственное Участие в деле, после чего сможет разоблачить меня, оставаясь в безопасности. Это может произойти с часу на час. Я готов, при необходимости, отбыть из города в любой момент — исчезнуть столь же бесследно, как враги Государства при власти дожей, о которых после взятия под стражу и тайного расследования никто больше никогда не слышал. Но прежде я должен найти — и не откладывая — человека, который меня бы заменил, причем совершенно неизвестного и не вызывающего подозрений, — того, чье имя не внесено ни в один Список и незнакомо ни одному Соглядатаю — того, кто твердо намерен и способен взять на себя все мои обязательства».
«Так вот для чего ты зазвал меня сюда, — проговорил Али, и по губам его скользнула улыбка, невиданная прежде, — улыбка Сэйнов, однако не вполне схожая с фамильной: это темное пятно еще не омрачило его душу. — Ты просишь тебя заменить».
«Не знаю, к кому я мог бы еще обратиться. И, однако, не сумею объяснить, почему я на это решился. — Энгус нагнулся, подобрал с песка круглый черный голыш и принялся его поглаживать, будто драгоценность. — Я неправ?»
«У меня нет причин соглашаться».
«Неужели тебя никогда не охватывала волна гнева и возмущения жестокостью власть имущих — ты никогда не вдохновлялся мыслию их ниспровергнуть? Думаю, тебе знакомы эти чувства. Мне бы на твоем месте — непременно. Тебе известна история Жак-Армана? Это крестьянский мальчик, которого отняла у родителей и усыновила королева Мария Антуанетта — он ей приглянулся. Но, несмотря на ласку королевы, на богатое платье и роскошную еду, мальчик не переставал плакать и был безутешен. Когда разразилась Революция, Жак-Арман сделался самым свирепым из якобинцев и в эпоху Террора — гильотинщиком extraordinaire [71]».
«Не понимаю, какое отношение имеет эта история ко мне».
«Если не понимаешь — значит, и не имеет».
«А что ты мне предложишь, пойди я тебе навстречу? Какая мне от этого выгода?»