— Я помню только часть похоронной службы. Она гласит: «И останки да будут опущены в воду». Так вот и опустите их.
Он умолк. Люди, державшие доску, были смущены; видимо, краткость церемонии их озадачила. Но капитан яростно накинулся на них:
— Поднимайте с этого конца, черт вас подери! Какого дьявола вы еще возитесь?
Конец доски был поспешно поднят, и покойник, словно выброшенная за борт собака, ногами вперед, соскользнул в море. Уголь, привязанный к ногам, потянул его вниз. Он исчез.
— Иогансен, — бодрым голосом обратился капитан к новому штурману, — раз уж все наверху, ты и оставь их здесь. Уберите марселя. Нас ожидает зюйд-ост. Возьмите-ка, кстати, рифы у кливера и грота.
Вмиг все на палубе пришло в движение. Иогансен выкрикивал слова команды, матросы тянули и травили всевозможные канаты, и все это было совершенно непонятно для меня, сухопутного человека. Но особенно поразило меня проявленное этими людьми бессердечие. Смерть человека была для них мелким эпизодом, который канул в воду вместе с зашитым в холст трупом и мешком угля, а корабль продолжал свой путь, и работа шла своим чередом. Никто не был огорчен. Охотники смеялись над каким-то свежим анекдотом Смока. Люди натягивали снасти, а двое полезли на мачту. Вольф Ларсен всматривался в облачное небо с наветренной стороны. А мертвец, позорно умерший, безобразно похороненный, уходил все дальше и дальше в глубину…
Тогда мне вдруг стала ясна жестокость и неумолимость моря. Жизнь показалась мишурой, дешевой забавой, чем-то диким и бессмысленным, каким-то бездушным метанием среди всяческой грязи. Я держался за перила и смотрел через пустынные, пенящиеся волны на туман, скрывавший Сан-Франциско и калифорнийский берег. Дождевые шквалы налетали между мной и этим туманом, скрывая от меня даже его. А это странное судно с его ужасным капитаном, кланяясь и приседая, скользило на запад, в широкие и пустынные просторы Тихого океана.
Глава IV
Мои старания приспособиться к новой обстановке охотничьей шхуны «Призрак» сопровождались для меня бесконечными страданиями и унижениями. Мэгридж, которого экипаж почему-то называл «доктором», охотники — «Томми», а капитан — коком, стал теперь совсем другим человеком. Перемена в моем положении побудила и его совершенно иначе относиться ко мне. Насколько угодливо и заискивающе он держался раньше, настолько же властным и враждебным стал его тон теперь. Действительно, я больше не был изящным джентльменом, с кожей нежной, как у «леди», а стал обыкновенным и довольно бестолковым юнгой.
Он нелепо требовал, чтобы я называл его «мистер Мэгридж», и был невыносимо груб, когда объяснял мне мои обязанности. Помимо работы в кают-компании с примыкавшими к ней четырьмя маленькими спальнями, я должен был помогать ему на камбузе, и мое полное невежество в вопросах чистки картофеля и мытья грязных горшков служило для него неиссякаемым источником саркастического изумления. Он отказывался считаться с тем, кем я был, или, вернее, с обстановкой и условиями, к которым я привык в своей жизни. Это было частью его позиции по отношению ко мне; и я признаюсь, что, прежде чем окончился день, я уже ненавидел кока сильнее, чем кого бы то ни было.
Этот первый день был для меня тем труднее, что «Призрак», «имея все рифы взятыми» (с подобными терминами я познакомился лишь впоследствии), нырял в волнах, которые посылал на нас ревущий зюйд-ост. В половине пятого я под руководством мистера Мэгриджа накрыл стол в кают-компании, установив предварительно решетку на случай непогоды, а затем начал приносить из камбуза чай и кушанья. По этому поводу я не могу не рассказать о своем первом близком знакомстве с бурным морем.
— Глядите в оба, а то смоет, — напутствовал меня мистер Мэгридж, когда я покидал камбуз с огромным чайником в одной руке и с несколькими караваями свежеиспеченного хлеба под мышкой другой. Один из охотников, долговязый парень по имени Гендерсон, направлялся в это время в каюту. Вольф Ларсен курил на юте свою неизменную сигару.
— Идет, идет! Держись! — закричал кок.
Я остановился, так как не понимал, что, собственно, «идет», и видел, как дверь камбуза захлопнулась за мной. Потом я увидел, как Гендерсон, словно сумасшедший, бросился к вантам и полез по ним с внутренней стороны, пока не очутился в нескольких футах над моей головой. Потом я увидел гигантскую волну с пенистым хребтом, высоко вздымавшуюся над бортом. Я стоял как раз на ее пути. Мой мозг работал медленно, потому что все было для меня ново и странно. Я только чувствовал, что мне грозит опасность, и застыл на месте, оцепенев от ужаса. Тут Ларсен крикнул мне с юта:
— Держитесь за что-нибудь, Горб!
Но было уже поздно. Я прыгнул к снастям, за которые мог бы уцепиться, но был встречен опускающейся стеной воды. Мне трудно сообразить, что произошло потом. Я был под водой, задыхался и тонул. Палуба ушла из-под ног, и я кувырком куда-то полетел. Несколько раз я натыкался на твердые предметы и жестоко ушиб правое колено. Потом волна вдруг отхлынула, и я снова мог перевести дух. Меня отнесло к камбузу и дальше по проходу, к подветренному борту. Боль в колене была невыносима. Я не мог стоять на этой ноге, или, по крайней мере, мне так казалось. Я был уверен, что она у меня сломана. Но кок уже кричал мне:
— Эй, вы! Долго мне вас ждать? Где чайник? Уронили за борт? Не жаль было бы, если бы вы сломали себе шею.
Я сделал попытку встать на ноги. Чайник был все еще у меня в руке. Я проковылял на камбуз и отдал его коку. Но Мэгридж кипел негодованием — настоящим или притворным.
— Растяпа же вы, я вам скажу. Ну куда вы годитесь, хотел бы я знать? А? Куда вы годитесь? Не можете чай донести, не расплескав. Теперь мне придется заваривать новый.
— Ну, чего вы тут сопите? — через минуту с новой яростью набросился он на меня. — Ножку ушибли? Ах вы, маменькин сынок!
Я не сопел, но лицо у меня было искажено болью. Собрав всю свою решимость и стиснув зубы, я заковылял от камбуза до каюты и обратно без дальнейших инцидентов. Этот случай имел для меня два последствия: ушибленную коленную чашечку, которая без надлежащего ухода заставила меня страдать много месяцев, и прозвище Горб, которым наградил меня с юта Вольф Ларсен. С тех пор все на шхуне иначе и не называли меня, пока я так привык к этому, будто это мое имя с первого дня жизни.
Нелегко было прислуживать за столом кают-компании, где восседали Вольф Ларсен, Иогансен и шестеро охотников. Прежде всего, каюта была мала, и двигаться по ней было тем труднее, что шхуну качало и кидало во все стороны. Но что было особенно тяжело — это полное равнодушие со стороны обслуживаемых мною людей. Я чувствовал, как у меня все сильнее распухает колено, и от боли у меня кружилась голова. В зеркале на стене каюты я видел свое бескровное, искаженное болью лицо. Все сидевшие за столом не могли не видеть моего состояния, но никто не проронил ни слова. Поэтому я был почти благодарен Ларсену, когда, застав меня после обеда за мытьем тарелок, он бросил мне:
— Не обращайте внимания на такие пустяки. Со временем вы привыкнете. Немного, может быть, и покалечитесь, но зато научитесь ходить. Вы назвали бы это парадоксом, не правда ли? — добавил он.
По-видимому, он остался доволен, когда я утвердительно кивнул и ответил обычным: «Да, сэр».
— Вы, кажется, кое-что смыслите в литературе? Ладно. Я как-нибудь побеседую с вами.
С этими словами он повернулся и вышел на палубу. Когда вечером я справился со своей бесконечной работой, меня послали спать на кубрик, где для меня нашлась свободная койка. Я был рад лечь и хоть на время уйти от несносного кока. К моему удивлению, платье высохло на мне, и я не замечал ни малейших признаков простуды ни от последнего купанья, ни от продолжительного пребывания в воде после катастрофы с «Мартинесом». При обычных обстоятельствах после всего испытанного мною мне пришлось бы лежать в постели под наблюдением сиделки.
Однако колено очень беспокоило меня. Мне казалось, что коленная чашечка сместилась под давлением опухоли. Я сидел на своей койке и рассматривал колено (все шесть охотников помещались тут же: все они курили и громко разговаривали), когда мимо прошел Гендерсон и мельком взглянул на меня.
— Выглядит неважно, — заметил он. — Обвяжите тряпкой, тогда пройдет.
И все! Будь это на суше, я бы лежал в постели, а надо мной склонился бы хирург, который уговаривал бы меня отдыхать и ни в коем случае не шевелиться. Но справедливости ради я должен заметить, что с таким же равнодушием они относились и к собственным страданиям. Я объясняю это, во-первых, привычкой, а во-вторых, тем, что их организм действительно менее чувствителен. Я вполне убежден, что хрупкий и нервный человек страдает в подобных случаях несравненно сильнее.
Несмотря на усталость и, можно сказать, полное изнеможение, боль в колене не давала мне уснуть. Я с трудом удерживался от стонов. Дома я, наверное, дал бы выход своей боли, но эта новая, стихийно-грубая обстановка невольно внушала мне необыкновенную сдержанность. Подобно дикарям, эти люди стоически относились к серьезным вещам, а в мелочах напоминали детей. Во время дальнейшего путешествия мне пришлось видеть, как Керфуту, одному из охотников, раздробило палец, и он не только не издал ни звука, но даже не изменился в лице. И тем не менее я неоднократно видел, как тот же Керфут приходил в бешенство из-за пустяков.
Так вот, и теперь он орал, вопил, размахивал руками и ругался — все по поводу спора с другим охотником о том, инстинктивно ли научается тюлений детеныш плавать. Он утверждал, что это уменье присуще маленькому тюленю с первой же минуты его появления на свет. Другой же охотник, Лэтимер, тощий янки с хитрыми, узко прорезанными глазками, полагал, напротив, что тюлень потому и рождается на суше, что не умеет плавать, и, конечно, матери приходится учить его плавать, как птицам — учить своих детенышей летать.
Остальные четыре охотника сидели облокотившись на стол или лежали на своих койках, прислушиваясь к спору, который очень интересовал их, и временами вступая в него. Иногда они начинали говорить все сразу, и голоса их наполняли гулом тесную каюту, точно раскаты бутафорского грома. Насколько детской и несерьезной была тема, настолько же детской и несерьезной оказалась их манера спорить. Собственно говоря, они не приводили никаких аргументов и ограничивались голословными утверждениями и отрицаниями. Они доказывали уменье или неуменье новорожденного тюленя плавать, просто высказывая свое мнение с воинственным видом и сопровождая его лишенными здравого смысла выпадами против национальности или прошлого своего противника. Я рассказал это, чтобы показать умственный уровень людей, с которыми я вынужден был общаться. Они обладали детским интеллектом, будучи взрослыми физически.
Они непрестанно курили грубый и зловонный дешевый табак. Воздух был наполнен тяжелым дымом. Этот дым и сильная качка боровшегося с бурей судна могли бы довести меня до морской болезни, если бы я был подвержен ей. Во всяком случае, я чувствовал себя скверно, хотя причиной испытываемой мною тошноты могли быть и боль в ноге или утомление.
Лежа на койке и предаваясь своим мыслям, я, конечно, больше всего думал о своем настоящем положении. Это неслыханно, чтобы я, Гэмфри ван Вейден, ученый, любитель искусства и литературы, вынужден был валяться здесь, на какой-то шхуне, направлявшейся в Берингово море бить котиков. Юнга! Я никогда в жизни не занимался грубой физической, а тем более кухонной работой. Я всегда вел тихий, монотонный, сидячий образ жизни — жизнь обеспеченного ученого, затворника, существующего на приличный доход. Житейская суета и спорт никогда не привлекали меня. Я всегда был книжным червем. Мои сестры и отец с детства называли меня так. Я только раз в жизни принял участие в экскурсии, да и то сбежал в самом начале и вернулся к комфорту и удобствам оседлой жизни. И вот передо мной теперь открывалась печальная перспектива бесконечного накрывания столов, чистки картофеля и мытья посуды. А ведь я вовсе не был силен. Доктора всегда говорили, что я замечательно сложен, но я никогда не развивал своего тела упражнениями. Мои мускулы были слабы, как у женщины, по крайней мере, доктора постоянно указывали на это, когда пытались убедить меня заняться гимнастикой. Но я предпочитал упражнять голову, а не тело. И я совсем не был приспособлен к предстоявшей мне тяжелой жизни.
Я привожу лишь немногие из приходивших мне тогда в голову мыслей и делаю это для того, чтобы заранее оправдаться за ту беспомощную роль, какую мне суждено было играть.
Думал я также о своей матери и сестрах и представлял себе их горе. Я был одним из пропавших после катастрофы с «Мартинесом», меня, несомненно, причислили к ненайденным трупам. Я мысленно видел заголовки газет, видел, как мои приятели в университетском клубе покачивают головами и говорят: «Вот бедняга!» Видел я также и Чарли Фэрасета в минуту прощания, в то роковое утро, когда он полулежал в халате на мягком диванчике под окном и изрекал пророческие, пессимистические эпиграммы.
А в это время шхуна «Призрак», раскачиваясь, ныряя, взбираясь на движущиеся горы и проваливаясь в бурлящие пропасти, прокладывала себе путь в самое сердце Тихого океана… и уносила меня с собой. Я слышал свист ветра в снастях. Он доходил до моего слуха, как заглушенный рев. Иногда над головой раздавался шум шагов. Кругом все стонало и скрипело, деревянные части и соединения кряхтели, визжали и жаловались на тысячу ладов. Охотники все еще спорили и бушевали, словно какие-то человекоподобные земноводные. Ругань висела в воздухе. Я видел их разгоряченные и раздраженные лица в искажающем тускло-желтом свете ламп, раскачивавшихся вместе с кораблем. Сквозь облака дыма койки казались логовищами диких животных. Клеенчатые плащи и морские сапоги висели по стенам; там и сям на полках лежали винтовки и дробовики. Это напоминало боевое снаряжение морских разбойников былых времен. Мое воображение разыгралось и не давало мне уснуть. Это была долгая, долгая утомительная и тоскливая ночь.
Глава V
Эта первая ночь в каюте охотников была также и последней. На другой день новый штурман Иогансен был изгнан из каюты капитана и переселен в каюту к охотникам. Поэтому и я перебрался в маленькую каюту, в которой уже было двое обитателей. Охотники быстро узнали причину этой перемены и остались ею очень недовольны. Оказалось, что Иогансен каждую ночь во сне переживает все свои дневные впечатления. Вольф Ларсен не мог перенести его непрестанной болтовни и командных окриков и поэтому предпочел переложить эту неприятность на охотников.
После бессонной ночи я встал слабый и измученный. Томас Мэгридж поднял меня в половине шестого с такой грубостью, с какой не будят даже собаку. Но за эту грубость он тут же был награжден с лихвой. Поднятый им без всякой надобности шум — я всю ночь не смыкал глаз — разбудил кого-то из охотников; тяжелый башмак просвистел сквозь тьму, и мистер Мэгридж, взвыв от боли, начал униженно рассыпаться в извинениях. Потом, в камбузе, я увидел его окровавленное и распухшее ухо. Оно никогда не вернулось к своей нормальной форме, и моряки прозвали его «капустным листом».
День для меня был полон неприятностей. Я взял из камбуза свое высохшее за ночь платье и первым делом поспешил сбросить с себя вещи кока. Потом я посмотрел, на месте ли мой кошелек. Кроме мелочи (у меня хорошая память) там лежало сто восемьдесят пять долларов золотом и бумажками. Кошелек я нашел, но его содержимое, за исключением мелкого серебра, исчезло. Я заявил об этом коку, когда вышел на палубу, чтобы приняться за работу, и хотя не ожидал вразумительного ответа, тем не менее был захвачен врасплох обрушившимся на меня воинственным красноречием:
— Вот что, Горб, — хриплым голосом начал он, злобно сверкая глазами. — Вы, верно, хотите, чтобы вам прищемили нос? Если вы считаете меня вором, то держите это про себя, а то вам придется пожалеть о своей ошибке. Вот какова ваша благодарность! Я подобрал вас в самом жалком виде, взял к себе в камбуз, возился с вами, и вот что я получаю взамен. В другой раз можете отправляться к черту, у меня руки чешутся показать вам дорогу.