Бог располагает! - Александр Дюма 23 стр.


Они обменялись рукопожатиями, и лорд Драммонд удалился.

Юлиус вложил в руку лакея свой кошелек и сказал:

— Я бы хотел осмотреть покои.

— Как будет угодно вашему превосходительству, — отвечал слуга.

Юлиус торопливо обошел все комнаты, заваленные вещами, то уложенными, то брошенными куда попало, и заставленные передвинутой мебелью. Сомнений более не оставалось: Олимпия действительно уехала!

Сердце Юлиуса сжала смертельная тоска, и он торопливо бросился прочь из этих покоев, полных, если так можно выразиться, отсутствием Олимпии.

Внизу уже не было экипажа лорда Драммонда, там осталась одна карета Юлиуса. Он сел в нее, бросив выездному лакею:

— Домой!

Лошади пустились в галоп. Карета, стоявшая неподалеку, последовала за экипажем Юлиуса.

Отправиться вслед за Олимпией! В первые мучительные минуты у Юлиуса было возникла такая мысль. Но как это возможно? Пост посла удерживал его в Париже. А впрочем, даже если бы ему удалось вернуть эту женщину, чего ради? Он — и актриса, причудливая, своевольная, влюбленная в одно лишь искусство! Конечно, она не любила его. Да и он сам, так ли уж он уверен, что любит ее?..

Однако, сколько бы граф ни предавался подобным рассуждениям, он все же чувствовал: в сердце у него что-то надломилось. Уехав, эта женщина отняла у него еще одну частицу жизни. Что ж, тем лучше! Он сожалел лишь о том, что она не отняла всю его жизнь без остатка.

Карета остановилась у подъезда посольского особняка, но Юлиус из нее не вышел. Он приказал лакею:

— Сходите узнайте, у себя ли Лотарио.

Но племянника дома не оказалось.

— В таком случае скажите кучеру, чтобы вез меня к принцессе.

Экипаж, что следовал за каретой Юлиуса, остановился, а потом снова тронулся в путь одновременно с ней. Через две минуты он снова остановился.

Олимпия, сидевшая в нем вместе с Гамбой, бросилась к окну, наполовину отодвинула штору, закрывающую окно, и ясно увидела, как Юлиус вышел из кареты у подъезда особняка принцессы.

Резко откинувшись назад, Олимпия прошептала с горькой усмешкой:

— Это все, что мне требовалось увидеть! У него есть чем утешиться! Гамба, можешь сказать кучеру, чтобы поворачивал назад и ехал к заставе Трона: там нас ждет почтовая карета.

— Значит, мы точно уезжаем? — возликовал Гамба.

— Да.

Цыган совсем было собрался перекувырнуться через голову от радости.

Но он остановился, увидев, что по бледным щекам Олимпии медленно сползают две слезы.

Он передал вознице приказ, и тот, ни минуты не медля, исполнил его.

А в это самое время слуги принцессы встречали Юлиуса с удивленными и смущенными физиономиями, словно посетителя, которого они не рассчитывали здесь увидеть.

Его ввели в гостиную. Там он прождал около получаса.

Наконец появилась принцесса, облаченная в пеньюар, угрюмая и раздраженная, как будто ее оторвали от важного дела.

Она едва соблаговолила предложить Юлиусу сесть.

— Вы заняты? — спросил он.

— Нет, — промолвила она, однако весь ее вид говорил о противном. — Но кто же ходит по гостям в десять-одиннадцать часов утра?

— Вы были не одна? — уточнил он.

— Возможно, — отрезала она холодно и вдруг резко спросила: — А как поживает синьора Олимпия?

— Она уехала в Венецию сегодня утром, — сказал Юлиус. — Я только что от нее, но никого там не застал.

— Ах, так вы от нее! — язвительно вскричала принцесса. — И коль скоро вы никого не застали, вы явились сюда. Значит, мне следует благодарить эту певичку за ее отъезд, которому я обязана вашим визитом. Право, вы слишком любезны, одаривая меня тем, что не пришлось по вкусу вашим актрисам.

— Прошу прощения! Мне больно… я не понимаю, в чем причина такого приема, за что вы так сердитесь на меня, — пробормотал Юлиус, заранее утомленный бурной сценой, ибо предвидел ее.

— Вы не понимаете? А между тем все так ясно. Помните, что было вчера? Сначала вы назначаете мне свидание в Опере. Потом собираетесь уйти оттуда в то самое мгновение, когда я туда вхожу. Я чуть ли не силой удерживаю вас, но через четверть часа вы меня все же покидаете под тем предлогом, что вам необходимо составить компанию кому-то из ваших приятелей. Сегодня утром первой персоной, с которой вы спешите увидеться, оказывается эта певица. Прошу вас поверить, что я еще не пала настолько низко, чтобы со мной можно было обходиться подобным образом. Если вы не можете уделить мне иного времени, кроме тех крох, какие вам оставляют ваши друзья и ваши певички, лучше сохраните эти немногие часы для кого-нибудь другого.

— Это разрыв? — спросил Юлиус, вставая.

— Понимайте это так, как вам угодно, — отвечала принцесса, также поднимаясь с места.

— Я предполагаю, что для такого решения у вас имеется причина посерьезнее того предлога, на который вы ссылаетесь, — сказал Юлиус. — Но я чувствую, что мне уже не по возрасту, да и не по характеру взламывать замки женских секретов. Когда вы пожелаете меня видеть, я буду в вашем распоряжении. Смиренно прошу у вас прощения, что потревожил вас столь не вовремя.

И он, отвесив низкий поклон, вышел из гостиной.

«Итак, — думал он, спускаясь по лестнице, — мне нашли преемника. Она закатила сцену, чтобы помешать мне устроить сцену ей. Что ж, тем лучше, черт возьми: одна из цепей, стеснявших мою свободу, разорвана, притом такая, от которой избавиться было не так уж просто.

Увы, увы! Не стоит обманывать себя: как бы то ни было, из таких оков состоит основа существования — стоит нескольким из них порваться, и ткань расползется».

Он приказал кучеру ехать домой.

— Лотарио вернулся? — спросил он, войдя в прихожую.

— Да, ваше превосходительство.

— Попросите его зайти побеседовать со мной.

Через минуту появился Лотарио:

— Вы спрашивали меня, сударь?

— Дважды, — отвечал Юлиус. — Ты сегодня утром ушел очень рано.

— Вам надо мне что-то сказать, дядюшка? — перебил Лотарио.

— Ничего. Просто я хотел тебя повидать. Мне было необходимо увидеть лицо друга. Это утро было горьким для меня. Ты ведь знаешь, Олимпия…

— Да, да, Олимпия, — повторил Лотарио машинально, как человек, поглощенный совсем другими заботами.

И в самом деле, в то время как граф фон Эбербах призвал к себе своего племянника, слуга, отправленный в Менильмонтан с двумя письмами к Фредерике и Самуилу, все еще не вернулся. Лотарио в страшной тревоге ждал ответа, и все его мысли были в Менильмонтане.

— Так вот, — продолжал Юлиус, — Олимпия уехала.

— Уехала? — переспросил Лотарио.

— Да, в Венецию. И боюсь, дружок, что ее отъезд оставил в моей жизни большую пустоту, чем я мог предположить. Чтобы поскорей ее заполнить, я тотчас отправился к принцессе. Поистине, я застал ее в таком дурном расположении духа, какого у нее никогда прежде не видел. Да я и сам был в прескверном настроении. Итак, мы не замедлили поссориться. Как тебе нравится подобное везение, мой мальчик? И вот теперь я оказался в совершенном одиночестве. Но, к счастью, у меня еще есть близкая душа — ты. Тебе понятна моя печаль. Ты так молод, счастлив, силен: мне необходима твоя поддержка, утешение. В целом свете ты единственное существо, сохранившее привязанность ко мне. Ты ведь любишь меня, не так ли, Лотарио?

— Без сомнения, дядюшка, — рассеянно отвечал молодой человек.

— Чем бы нам сегодня заняться? — продолжал Юлиус. — Может, придумаешь какую-нибудь затею: тебе для развлечения, мне — чтобы забыться?

— Разумеется, — пробормотал Лотарио и вдруг бросился к двери.

— Э, да что с тобой? — вскричал удивленный Юлиус.

— Ничего, — вздохнул Лотарио. — Мне послышалось, будто меня зовут. Но я ошибся.

Он вернулся и попробовал внимательнее слушать речи своего дяди и отвечать на них. Но рассеянность была сильнее его воли. Он мог сколько угодно сочувствовать невзгодам графа фон Эбербаха, но его взбудораженное сердце колотилось слишком уж громко, заглушая все внешние звуки. Каждую секунду ему казалось, что дверь сейчас распахнется, и его охватывала дрожь при мысли о письме, которое ему должны принести.

Юлиус в конце концов заметил озабоченность племянника и мрачно покачал головой.

«Все очень просто, — сказал он себе. — Я ему наскучил. В его годы можно и в самом деле найти много занятий повеселее, чем выслушивать жалобы усталой души. Улыбки с морщинами не в ладу, и май не гуляет рука об руку с ноябрем. Оставим же ему его ликующее цветение, а свои холодные туманы прибережем для себя».

— Ну а теперь, когда мы с тобой повидались, — сказал он Лотарио, — ты можешь идти: тебя ждут твои дела или твои радости. Иди, мой мальчик, иди!

Лотарио не заставил его повторять это дважды — он пожал дядюшке руку и поспешил в свою комнату, окна которой выходили во двор, — это позволило бы ему минутой раньше узнать о возвращении слуги.

Итак, Юлиус остался один в целом свете. Любовницы, родные — все покинули его. Христиана умерла; Олимпия уехала; принцесса злилась; Лотарио слишком молод! Из всех, кто в этой жизни не был ему чужим, остался лишь один человек, к чьей поддержке он в это утро не обращался: Самуил. Но Юлиус слишком хорошо знал Самуила Гельба, чтобы искать у него преданности, способной утешить. Иронии и сарказма, приводящих в отчаяние, — вот этого сколько угодно!

Так что же еще могло привязывать его к жизни? Он был достаточно искушен в делах общественных, чтобы найти в них место приложения своего ума и способностей, однако и человеческое ничтожество было слишком хорошо ему знакомо, уж он-то видел, и не раз, с какой легкостью козни интриганов и игра случая повергали в прах деятелей, считавших себя самыми что ни на есть незаменимыми. Как всерьез посвятить себя делу, которое в любую минуту может быть разрушено одним женским капризом? Всей душой отдаться мечте, которую, к примеру, та же принцесса мимоходом разрушит, едва лишь только ей заблагорассудится устроить так, чтобы его отозвали?

Средства отвращали его от цели: ему претила политика, предполагающая, что для того, чтобы управлять страной, надо стать игрушкой в руках женщины.

Граф фон Эбербах переживал одно из тех мгновений, когда так и тянет сыграть в орлянку со смертью; впрочем, мысль о самоубийстве даже не пришла ему в голову. Покончить с собой? Чего ради? Это не стоило труда. Он чувствовал, что потерпеть осталось немного: смерть придет и так.

В эту минуту явился лакей.

— Ну, что такое? — резко спросил Юлиус.

— К вашему превосходительству пришли, просят принять.

— Меня ни для кого нет дома, — отрезал граф.

Слуга вышел.

Однако через несколько минут он возвратился снова.

— Что еще? — осведомился Юлиус нетерпеливо.

— Прошу прощения у вашей милости, — сказал лакей. — Но это опять та персона, о которой я уже докладывал.

— Сказано же: меня нет.

— Я ей говорил, ваше превосходительство. Но она настаивает, клянется, что имеет сообщить вам известия чрезвычайной важности, что ей надо вам одно только слово сказать, но от этого слова зависит ваша жизнь.

— Ба! — усмехнулся Юлиус, пожимая плечами. — Это всего лишь предлог, чтобы проникнуть сюда.

— Не думаю, — возразил слуга. — У этой юной особы такой взволнованный вид! Она, должно быть, искренна.

— Так это молодая девушка? — спросил Юлиус.

— Да, ваша милость, совсем молоденькая, насколько можно разглядеть сквозь вуаль. Немка. Ее сопровождает компаньонка, тоже немка.

— Мне-то какая разница? — промолвил Юлиус. — Скажите этой девице, что я сейчас занят и принять ее не могу.

Лакей направился к выходу. Но Юлиус тотчас передумал, как случается с натурами колеблющимися, не привыкшими стоять на своем, и окликнул его:

— Впрочем, если ей надо сказать мне всего одно слово, пусть войдет. Все-таки это женщина, к тому же соотечественница. Любого из этих двух свойств хватило бы, чтобы не вынуждать ее уйти отсюда ни с чем.

Лакей вышел и тут же возвратился в сопровождении юной трепещущей девушки под вуалью.

Женщина, сопровождавшая девушку, осталась в соседней комнате.

XXI

ПЕРСТ БОЖИЙ

— Сударь… Господин граф… Ваше превосходительство… — лепетала девушка в смятении, явственно выражавшемся и в ее скованных движениях, и в дрожавшем голосе.

Хотя она была вся скрыта плащом и вуалью, Юлиус смог распознать по ее тоненькой, хрупкой фигуре, что она очень молода.

— Присядьте, мадемуазель, и успокойтесь, — произнес он мягко.

Он подвел посетительницу к креслу и сел подле нее.

— Вы хотели поговорить со мной, — сказал он.

— Да, — прошептала она. — Об очень серьезном деле. Только нужно, чтобы никто нас не мог подслушать.

— Не тревожьтесь, мадемуазель. Я уже отдал распоряжение, но, чтобы вас успокоить, сейчас повторю его еще раз.

Он позвонил и велел вошедшему лакею никого, без исключения, не пускать к нему ни под каким предлогом.

— Теперь, мадемуазель, — сказал он, — мы можем побеседовать без помех.

Потом, видя, что ее все еще бьет дрожь, он заговорил сам, чтобы дать ей время прийти в себя:

— Простите, мадемуазель, что заставил вас ждать и проявить настойчивость. Это оттого, что моя жизнь слишком полна или, если угодно, слишком пуста. У меня тысяча незначительных забот и головоломных дел, которые, можно сказать, являются условием моего существования.

— Нет, сударь, это не вам, а мне надлежит просить прощения в надежде, что вы извините мою назойливость. Но, как я и просила вашего слугу передать вам, речь идет о жизни и смерти. В эту самую минуту вас, ваше превосходительство, подстерегает смертельная опасность.

— Всего одна? О! Я вам не верю, — с печальной усмешкой отозвался Юлиус.

— Что вы хотите сказать?

— Взгляните на меня. Опасность, о которой вы сообщаете, вероятно, угрожает извне. Но я-то знаю другую, она куда ближе и от нее мне не ускользнуть — ее я ношу в себе самом.

Девушка посмотрела на графа фон Эбербаха.

Его впалые щеки, бледные губы, истончившаяся до прозрачности кожа, коричневые круги у глаз, да и сами глаза, что одни еще оставались живыми на этом лице, тягостно поразили ее. Каким бы потрепанным и изможденным ни выглядел граф, чувствовалось, что это тело, превращенное в руину, принадлежит человеку, отнюдь не лишенному ума и сердца. Жизнь духа оставила свою печать на его лице, и осенние лучи еще озаряли эту преждевременную снежную пелену. Вопреки всем разрушениям, которым подверглась эта натура, когда-то чувствительная и великодушная, черты его хранили ставшее привычным выражение изящества и достоинства вместе с подлинной добротой, и весь его облик неотразимо внушал почтение и симпатию.

Была ли то притягательность сердечной доброты, так ясно отраженной в глазах графа? Или сострадание к мучительному недугу, след которого отпечатался на усталом, бледном лице? Но при первом же взгляде на него девушка почувствовала, что в ее душу проникает странная нежность, словно граф фон Эбербах ей не чужой, будто его болезнь касается ее, как если бы скорбь этого благородного лица была сродни ее сердцу.

Впрочем, разве женщины не созданы, чтобы быть сестрами милосердия для всех горестей рода людского?

— О господин граф, вы же нездоровы! — воскликнула она.

— Полагаю, что так.

— Вам надо лечиться.

— У кого? — обронил Юлиус.

— У врачей.

— Ну, кого-кого, а докторов у меня предостаточно, — отвечал Юлиус. — Я в Париже, то есть под боком у крупнейших светил науки. И я прусской посол, следовательно, имею возможность оплачивать их труды. Но исцелять способны не только врачи, и в моем случае требуется совсем другое.

— Тогда что же?

— Те, кто пекутся о больном. Сын или дочь, которые бы заботились, брат, который мог бы поддержать, любящая жена… Словом, нужно какое-нибудь существо, кому вы не безразличны, притом не безразличное вам самому. А я — привязан ли я к кому-нибудь? И кого интересует моя жизнь?

— Ваших друзей, — сказала девушка.

— Друзей! — вздохнул Юлиус.

И не прибавив более ни слова, он пожал плечами.

— Ну, разумеется, — продолжала девушка. — У вас ведь есть друзья?

Назад Дальше