— И не забудьте, Паоло, — говорила Олимпия лакею, — когда вы передадите полторы тысячи франков мэру округа, а другие полторы тысячи — кюре собора Парижской Богоматери, зайдите на обратном пути к той бедной женщине, чей сын угодил в рекруты, и вручите ей эту тысячу. Мне говорили, что этого хватит, чтобы выкупить ее сына. И она не будет больше плакать.
— Сказать ей, что меня послала госпожа? — осведомился лакей.
— Это ни к чему, — отвечала Олимпия. — Просто, не называя никаких имен, скажите ей, что вы из предместья Сен-Жермен.
Лакей удалился.
Не успела дверь гостиной закрыться за ним, как две или три подушки, лежащие на широком канапе, придвинутом вплотную к фортепьяно, вдруг зашевелились. Олимпия обернулась и увидела, как из груды шелковых подушек высунулась черноволосая курчавая голова с весьма подвижной и странной физиономией, с черными глазами и белыми сверкающими зубами. Свернувшееся в клубок тело человека, на чьих плечах находилась эта голова, все еще было скрыто подушками.
Продолжая лежать и даже не изменив позы, это существо изрекло:
— Итак, дражайшая сестрица, ты по-прежнему совсем ничего не оставляешь для себя самой?
— Какого черта ты там делал, Гамба? — спросила певица.
— Вопросом на вопрос не отвечают, — настаивал странный субъект. — Госпожа герцогиня Беррийская возымела разумную идею попросить тебя спеть у нее на балу и приятную идею вознаградить тебя за это пение, послав тебе двести луидоров. Если из этих двухсот луидоров ты отправила полторы тысячи франков мэру, столько же кюре и тысячу старухе, я снова спрашиваю, что же осталось тебе.
— Мне, — строго отвечала Олимпия, — остались четыре строки, которые Мадам продиктовала и собственноручно подписала. Разве благодарность, подписанная такой рукой, не драгоценнее, чем две сотни жалких луидоров? Ну а теперь, когда я ответила на твой вопрос, изволь и ты ответить на мой. Что ты там делал?
[2].— О, не спешите меня благодарить, — перебила она. — Если я и соглашаюсь, то не ради вас, а ради самой себя. Мне скучно петь, не имея иных слушателей, кроме моего фортепьяно. А там меня, без сомнения, попросят исполнить несколько арий и я смогу заставить сердца ваших гостей отозваться на голос моей души.
Лорд Драммонд внезапно переменился в лице: теперь его черты выражали мучительное смущение.
— Простите, Олимпия, но я как раз собирался умолять вас не петь на этом ужине.
— Ах, так? Вы опять за свое? — промолвила она.
— Разве вы не знаете, какое страдание примешивается к моему восторгу всякий раз, когда кто-то, кроме меня, слышит ваше пение?
— Что ж, — сказала Олимпия, — я не буду петь. И не пойду на ужин.
В глазах лорда Драммонда молнией сверкнуло торжество, когда он услышал первую фразу, но после второй он заметно приуныл.
— А я обещал, что вы непременно придете, — произнес он.
— Что ж, скажете своим гостям, что я отказалась исполнить ваше обещание.
— Но как я буду выглядеть в глазах тех, кто явится ко мне только ради встречи с вами?
— Можете выглядеть как вам угодно.
Лорд Драммонд все еще пытался уговорить ее:
— Но что, если я попрошу вас об этом как о дружеской услуге?
— Вы вольны выбирать! — пожала она плечами. — Или я не приду, или буду петь.
Он более не настаивал, и с минуту оба не говорили ни слова. Англичанин был смущен, певица — полна решимости.
Наконец посетитель нарушил молчание:
— Суровость, с какой вы приняли мою первую смиренную просьбу, не слишком ободряет, и все же, хоть это вас удивит, я осмелюсь обратиться к вам со второй.
— С какой же? — обронила она холодно.
— Вы только что сказали, что вам надоело петь только для своего фортепьяно. А между тем вы прекрасно знаете, что на свете есть человек, который испытывает самый пьянящий восторг всякий раз, когда вы соблаговолите спеть для него.
— Это вы о себе?
— Если для вас счастье — петь, а для меня — внимать вам, отчего бы не использовать эти мгновения, когда мы вместе?
— Сегодня я не в голосе, — заявила она.
— Из-за того, что мы одни?
— Вот именно. Послушайте, милорд, мне надо откровенно объясниться с вами, тем более что и повод представился. Предупреждаю вас, что я не намерена более терпеть эту несносную тиранию, подчиняться которой вы меня вынудили, сама не пойму как. Господь дал мне голос не для того, чтобы я молчала, а власть потрясать сердца публики — не затем, чтобы я удалилась от мира. Не желаю больше вдохновляться при закрытых дверях. Когда вам захочется меня послушать, извольте приглашать тех, кто сможет слушать меня вместе с вами. Я буду петь публично или не петь вовсе. И признаюсь, рада, что в моих силах отказать вам в том единственном, чем вы дорожите, подобно тому как вы сами лишили меня того, чем дорожу я.
— Чего же я вас лишил, Олимпия?