– В Италии – в Неаполе, во Флоренции только о нем и говорят.
– А в Кремоне?
– Бергонци и его окружение не слишком довольны появлением нового мастера. Все говорят, что Сториони – это новый Страдивари.
Они поговорили еще немного. О том, что, быть может, появление нового мастера несколько снизит цены на инструменты, а то они стали просто заоблачными. Да, заоблачными – точнее не скажешь. Они попрощались. Виал вышел из экипажа, оставив Ла Гита в уверенности, что в этот раз все удалось.
– Mon cher tonton!..[119] – с энтузиазмом воскликнул Гийом-Франсуа на следующий день, рано утром входя в комнату. Жан-Мари Леклер не соизволил даже голову поднять, продолжая наблюдать за игрой пламени в камине. – Mon cher tonton! – повторил Виал, уже не так бодро.
Леклер обернулся. Не глядя племяннику в глаза, он спросил, принес ли тот скрипку. Виал положил ее на стол. Леклер тут же протянул руки к инструменту. От стены отделилась тень носатого слуги со смычком. Леклер несколько минут пробовал на Сториони разные варианты звучания, исполняя фрагменты из своих сонат.
– Очень хорошо, – сказал он удовлетворенно. – Сколько ты заплатил?
– Десять тысяч флоринов плюс вознаграждение в пятьсот монет, которое вы мне обещали за то, что я нашел для вас это сокровище.
Властным жестом Леклер отослал слуг. Потом положил руку племяннику на плечо и улыбнулся:
– Ты – сукин сын. Не знаю, в кого ты пошел, шелудивый щенок. В свою матушку или, может, к несчастью, в своего папашу. Вор, жулик!
– За что? Я ведь… – Их взгляды встретились. – Ну хорошо, я могу отказаться от вознаграждения.
– Ты действительно думаешь, что можно годами надувать меня и я буду слепо верить тебе?
– Но тогда зачем вы поручили…
– Чтобы испытать тебя, тупой ублюдок блохастой суки. На этот раз тебе не избежать тюрьмы. – Он сделал многозначительную паузу. – Ты даже не представляешь, как я ждал этого момента.
– Вы всегда жаждали моего падения, дядюшка Жан. Вы завидуете мне.
Леклер удивленно посмотрел на племянника. И после долгого молчания произнес:
– Я завидую тебе, шелудивому щенку?
Виал покраснел как рак. В голове у него помутилось, парировать выпады дядюшки он не мог.
– Будет лучше, если мы не станем вникать в детали, – произнес он, только чтобы хоть что-то сказать.
Леклер посмотрел на него с презрением:
– А по мне, так самое время вникнуть в детали. Чему я завидую? Внешности? Сложению? Влиянию в обществе? Обаянию? Таланту? Моральным качествам?
– Разговор окончен, дядюшка Жан.
– Он закончится, когда я сочту нужным! Ну, чему же я завидую? Уму? Образованию? Богатству? Здоровью?
Леклер взял скрипку и сымпровизировал пиццикато. С уважением посмотрел на инструмент:
– Скрипка необычайно хороша, но это не имеет значения, понятно? Я хочу одного – отправить тебя в тюрьму.
– Значит, плохой из вас родственник!
– А ты – мерзавец, которого я наконец вывел на чистую воду. Знаешь что? – Он широко улыбнулся, приблизив лицо почти вплотную к лицу племянника. – Скрипка достанется мне, но за ту цену, которую назначил Ла Гит.
Леклер дернул за шнурок звонка. В комнату из дальней двери вошел носатый слуга.
– Ступай к комиссару, пусть придет поскорее.
И бросил племяннику:
– Сядь, подождем месье Бежара.
Но они не сели. Гийом-Франсуа Виал, направляясь к креслу, прошел мимо камина, схватил кочергу и ударил по голове любимого дядюшку. Жан-Мари Леклер Старший не сказал больше ничего. Без единого стона он рухнул на пол, кочерга так и осталась торчать у него в черепе. Капля крови упала на деревянный футляр со скрипкой. Виал, тяжело дыша, отер руки о камзол и произнес: ты не представляешь, как я ждал этого момента, дядюшка Жан. Затем огляделся, схватил скрипку, уложил в испачканный кровью футляр и вышел на террасу. Несясь через сад средь бела дня, Виал подумал, что стоит нанести визит – отнюдь не дружеский – Ла Гиту.
– Насколько мне известно, – продолжал синьор Носеке, стоя посреди улицы, – на этом инструменте не играли хоть сколько-нибудь регулярно. Как и на Мессии Страдивари[120]. Вы понимаете меня?
– Нет, – ответил Ардевол нетерпеливо.
– Я говорю вам о том, что эти обстоятельства придают ей еще большую ценность. След этого инструмента теряется сразу после создания, когда она попала в руки Гийома-Франсуа Виала. Возможно, на нем кто-то и играл, но сказать об этом с уверенностью не могу. А теперь он вдруг появляется здесь. Эта скрипка бесценна.
– Это я и хотел от вас услышать, caro dottore[121].
– В самом деле она появилась впервые? – с любопытством спросил сеньор Беренгер.
– Да.
– И все-таки я должен предупредить вас, сеньор Ардевол. Это большие деньги.
– Она того стоит? – спросил Феликс Ардевол, глядя на Носеке.
– Я бы заплатил не глядя. Если бы такие деньги у меня были. У нее восхитительный звук.
– Мне плевать, какой у нее звук.
– Да, но еще и исключительная символическая ценность!
– Вот это действительно имеет значение.
– Мы сейчас же вернем ее хозяину.
– Но он мне ее подарил! Клянусь, папа!
Сеньор Пленса надел пальто, сделал незаметный знак глазами жене, взял футляр и энергичным кивком приказал Бернату идти за ним.
Бернат чувствовал себя так, словно в траурном молчании шел за гробом на похоронах. Он проклинал тот миг, когда решил похвастаться перед мамой и показать ей настоящий инструмент Сториони. А та сразу же позвала: иди-ка сюда, Жуан, посмотри, что принес наш сын. Сеньор Пленса помолчал несколько минут, рассматривая скрипку, после чего воскликнул: чтоб мне провалиться, где ты ее взял?
– У нее волшебный звук, папа!
– Да, но я спрашиваю, где ты ее взял?
– Жуан, пожалуйста!
– Давай, Бернат! Это все не шутки. – И нетерпеливо повторил: – Где ты ее взял?
– Нигде. То есть мне ее дали. Ее владелец мне ее отдал.
– И как же зовут этого идиота?
– Адриа Ардевол.
– Это скрипка Ардеволов?
Молчание. Родители переглянулись. Папа вздохнул, взял скрипку, спрятал ее в футляр и сказал: мы сейчас же вернем ее хозяину.
13Дверь открыл я. На пороге стояла женщина моложе мамы. Очень высокая, с красивыми накрашенными глазами – она вызывала симпатию и понравилась мне. Нет, на самом деле – больше чем понравилась, я влюбился в нее сразу и навсегда. И тотчас захотел увидеть ее раздетой.
– Ты – Адриа?
Откуда она знает мое имя? И еще этот акцент… удивительно.
– Кто там? – крикнула Лола Маленькая из глубины квартиры.
– Не знаю, – ответил я, с улыбкой глядя на это явление.
Гостья улыбнулась мне в ответ, подмигнула и спросила, дома ли мама.
Лола Маленькая вошла в прихожую. Прекрасная незнакомка, как мне показалось, решила, что это и есть мама.
– Это Лола Маленькая, – пояснил я.
– Синьора Ардевол дома? – спросила женщина ангельским голосом.
– Вы – итальянка! – предположил я.
– Прекрасно! Мне говорили, что ты очень способный мальчик.
– Кто говорил?
Мама с утра пораньше разбиралась с делами в магазине, но прекрасная незнакомка сказала, что ей не составит труда подождать. Лола Маленькая сухо указала ей на банкетку и ушла. Гостья села, глядя на меня. Я заметил маленький, очень красивый золотой крестик у нее на шее. Женщина спросила: come stai?[122] Я ответил с радостной улыбкой: bene[123]. В руках у меня был футляр со скрипкой, потому что я шел на урок к Манлеу. Чего маэстро совершенно не терпел в других, так это непунктуальности.
– Ciao![124] – тихо сказал я, открывая дверь на лестницу.
Моя ангелоподобная незнакомка осталась сидеть на банкетке. Но послала мне воздушный поцелуй, от которого сердце мое оборвалось и бешено заколотилось. Ее красные губы произнесли ciao, которого я не расслышал. Но такие вещи слышишь сердцем. Я закрыл за собой дверь тихо-тихо, чтобы от хлопка прекрасное видение не исчезло.
– Не затягивай, дитя мое! Ты воспроизводишь ритмы негроидные, эпилептические, присущие духовым инструментам.
– Что?
– Смотри, смотри, смотри!
Маэстро Манлеу берет скрипку и страшно утрированно исполняет портаменто, как я никогда не делал. И, не опуская инструмента, говорит: это – отвратительно. Понимаешь? Безобразие, грязь и гадость.
Я уже тоскую по Трульолс, а ведь прошло всего десять минут от третьего урока у Манлеу. Потом он – явно чтобы подчеркнуть свою значимость – начинает рассказывать, что в своем возрасте, ой, в твоем возрасте: вот я был очень одаренным ребенком. И в твоем возрасте играл Макса Бруха[125], хотя меня никто этому не учил.
А потом снова хватает скрипку и принимается выводить соооль-си-ре-соль-сии-ля-диез-фааа-соооооль. Си-ре-соль-сиии – и так далее, как прекрасно.
– Вот это – концерт, а не та учебная тягомотина, которую ты играешь.
– А можно мне начать учить Макса Бруха?
– Как ты собираешься учить Макса Бруха, если ты сам даже высморкаться как следует не умеешь, деточка? – Он возвращает мне скрипку и подходит почти вплотную, чтобы я лучше слышал. – Если б ты был как я – да. Но я – неповторим! – И сухо бросает: – Упражнение двадцать два. И не думай, Ардевол: Брух – посредственность, случайно попавшая в «десятку». – И он сокрушенно качает головой, расстроенный несправедливостью жизни: если бы я мог больше времени посвещать композиции…
Упражнение двадцать два, dei portamenti[126], было нацелено на тренировку портаменто, но маэстро Манлеу, услышав первое портаменто, вновь был возмущен и пустился в рассуждения о своей необычайной одаренности. На сей раз – на примере концерта Бартока[127], в котором он, пятнадцатилетний, солировал и был, без сомнения, звездой.
– Ты должен знать, что хороший исполнитель к обычной памяти прибавляет особую память, которая позволяет держать в голове не только партию солиста, но и всю партитуру оркестра. Если у тебя ее нет – ты ни на что не годен. И твой удел – колоть лед или зажигать фонари на улицах. А потом не забыть погасить.
В общем, я делал упражнение на портаменто без исполнения самого портаменто. На этом мы закончили: портаменто ведь можно тренировать и дома. А Брух – посредственность. Чтобы я понял это как следует, три последние минуты третьего урока с маэстро Манлеу я провел в прихожей – с шарфом, замотанным вокруг шеи, переминаясь с ноги на ногу, – пока он отводил душу и критиковал бродячих скрипачей, которые играют в барах да кабаре и наносят вред подрастающему поколению, увлекаясь неумеренными ненужными портаменто. Ты сразу поймешь, что они так играют, просто чтобы понравиться женщинам. Их портаменто приемлемы лишь для mariques. До следующей пятницы, деточка.
– До свидания, маэстро!
– И запомни хорошенько: пусть у тебя, как каленым железом, на лбу отпечатается все, что я тебе говорю на уроках и буду говорить потом. Не всякому выпадает счастье заниматься у меня.
Что ж, как минимум я узнал, что таинственное понятие marica как-то связано со скрипкой. Однако поиск в словаре ничем мне не помог: этого слова я там не нашел. Брух, видимо, был посредственным marica. Я так думаю.
В то время Адриа Ардевол был поистине ангелом бесконечного терпения. Поэтому тогда уроки у маэстро Манлеу не казались ему столь ужасными, как кажутся мне сейчас, когда я рассказываю о них тебе. Я вынес их все и помню – минута за минутой – годы, которые я провел, таща на себе это ярмо. Помню, что после нескольких занятий меня озадачил вопрос, на который я так и не нашел ответ: как так получается, что для исполнения необходимо лишь техническое совершенство? Можно быть ничтожеством и одновременно – виртуозом. Как маэстро Манлеу, который, по-моему, обладал всеми мыслимыми недостатками, но на скрипке играл великолепно.
Дело в том, что достаточно сравнить игру Манлеу и Берната, как сразу слышишь разницу между техничностью первого и подлинностью второго. Меня интриговало вот что: я не понимал, почему Бернат недоволен своими способностями к музыке и упрямо, словно одержимый, все пишет книгу за книгой, которые терпят провал. Оба мы были большие мастера по обнаружению причин быть недовольными жизнью.
– Но ведь ты не делаешь ошибок! – говорит он мне, шокированный, пятьдесят лет спустя, крайне удивленный моими сомнениями.
– Но важно знать, что я могу их совершить. – Озадаченное молчание. – Не понимаешь?
По этой причине я и забросил скрипку. Но это уже другая история… По дороге в школу я подробно рассказываю Бернату про урок у Манлеу. И мы никак не дойдем до места, потому что Бернат прямо посреди улицы Араго, где от выхлопных газов машин чернеют фасады, изображает – без скрипки – все, что мне говорил Манлеу, а прохожие с интересом смотрят на нас. Потом дома он снова все повторил, и, честное слово, такое ощущение, что теперь по средам и пятницам у великого Манлеу двое учеников.
– В четверг вечером остаетесь после уроков. У вас третье опоздание за две недели, господа! – Дежурный, усатый блондин, улыбается на входе: он доволен, что поймал нас.
– Но…
– Никаких «но». – Он достает ненавистную записную книжку и вытаскивает карандаш. – Имя и класс.
И теперь в четверг вечером, вместо того чтобы дома тайком изучать бумаги отца – царствие ему небесное, – вместо того чтобы дома у Берната или у меня делать домашние задания, мы обязаны торчать над раскрытыми учебниками в классе 2 «Б» в компании двенадцати или пятнадцати таких же несчастных, наказанных за опоздания. А герр Оливерес или профессор Родриго будет надзирать за нами с кислой миной.
Когда я возвращался домой, мама с пристрастием расспрашивала меня про уроки у маэстро Манлеу, допытываясь: могу ли я сыграть какой-нибудь известный концерт – слышишь, Адриа? – из тех, что считаются первоклассными, как ей обещал Манлеу?
– Какой, например?
– «Крейцерову сонату». Что-нибудь из Брамса, – сказала она однажды.
– Это невозможно, мама!
– Не существует ничего невозможного, – ответила она, почти как Трульолс, которая сказала «никогда не говори никогда, Ардевол». Но хоть этот совет и был очень похож, он не произвел на меня никакого эффекта.
– Я играю не так хорошо, как ты думаешь, мама.
– Ты будешь играть превосходно. – И, воспользовавшись отцовским приемом, который позволял ему избегать любых возражений, вышла из комнаты.
У меня не было возможности сказать ей, как я ненавижу эту виртуозность, которая требуется от исполнителя, и прочие бла-бла-бла… Мама ушла в дальние комнаты к сеньоре Анжелете, а я загрустил, потому что мама, как раньше, говорила, почти не глядя на меня, и интересовалась только тем, становлюсь ли я виртуозом. А меня терзало неотвязное желание смотреть на голых женщин, и на простыне появились какие-то непонятные пятна… Хотя, конечно, я совершенно не желал, чтобы это стало темой для разговора. Но как я разучу портаменто дома, если меня ему не учат?
Дома или ушла? Подойдя к лестнице, я мысленно вернулся к своему ангелу, оставленному на произвол судьбы из-за урока музыки с негроидными ритмами маэстро Манлеу. Я поднимался, перескакивая через две ступеньки, думая, что ангел, должно быть, уже улетел, что я опоздал и никогда не прощу себе этого. Я нервно давил на кнопку звонка. Дверь открыла Лола. Я обогнул ее и посмотрел в сторону балкона. Там меня встретила алая улыбка и сладчайшее ciao, и я почувствовал себя самым счастливым скрипачом в мире.