Шуаны, или Бретань в 1799 году - де Бальзак Оноре 12 стр.


Но ни ее улыбка, ни перечисление ее богатств не могли поколебать Крадись-по-Земле, — выражение его лица оставалось непроницаемым.

— Ректоры велели подняться на войну, — ответил он. — За каждого убитого синего получаешь отпущение грехов.

— А если синие убьют тебя?

Он только пожал плечами и махнул рукой, как будто сожалел о ничтожестве такой жертвы богу и королю.

— А что будет тогда со мной? — горестно спросила девушка.

Крадись-по-Земле оторопело посмотрел на Франсину, глаза его как будто расширились, две слезы скатились по волосатым щекам на козью шкуру, в которую он был закутан, а из груди его вырвался глухой стон.

— Святая Анна Орейская! Значит, тебе нечего и сказать мне после семилетней разлуки!.. Ты очень переменился, Пьер.

— Я люблю тебя по-прежнему, — резко сказал он.

— Нет, — шепнула она ему на ухо, — на первом месте у тебя король...

— Не смотри на меня такими глазами, а то я уйду, — ответил он.

— Что ж, прощай! — печально промолвила она.

— Прощай! — повторил Крадись-по-Земле.

Он схватил руку Франсины, крепко ее поцеловал, перекрестился и убежал в конюшню, как пес, укравший кость.

— Хватай-Каравай, — сказал он, — ничего я тут не разберу! Есть у тебя рожок?

— Ох, черти собачьи! Цепочка-то хороша! — ответил Хватай-Каравай, роясь в кармане, пришитом под козьей шкурой. Он протянул Крадись-по-Земле маленький конус из бычьего рога: бретонцы держат в таком приспособлении мелкий нюхательный табак, который они сами трут дома в длинные зимние вечера. Шуан сложил ладонь горстью, приподняв большой палец, как это делают инвалиды, отмеряя себе понюшку, и над образовавшейся впадинкой энергично встряхнул рожок, у которого Хватай-Каравай уже отвинтил острый кончик. Неосязаемая зеленоватая пыль медленно высыпалась из узкого отверстия, сделанного на конце этой бретонской табакерки. Крадись-по-Земле семь или восемь раз молча повторил такую операцию, как будто табачный порошок обладал свойством менять характер его мыслей. Вдруг он безнадежно махнул рукой, перебросил рожок Хватай-Караваю и вытащил карабин, спрятанный в соломе.

— Семь, а то и восемь понюшек подряд! Это никуда не годится! — проворчал скупой хозяин рожка.

— В дорогу! — крикнул Крадись-по-Земле хриплым голосом. — Работа есть!

Человек тридцать шуанов, дремавших под яслями и в соломе, подняли головы, увидели стоявшего над ними Крадись-по-Земле, и вся шайка тотчас же скрылась через дверь, выходившую в сад, откуда можно было выбраться в поле. Когда Франсина вышла из конюшни, почтовая карета была подана. Мадмуазель де Верней и новые ее спутники уже сидели там. Бретонка вздрогнула, увидев на заднем сиденье кареты, рядом с мадмуазель де Верней, женщину, которая только что приказала ее убить. Подозрительный незнакомец поместился напротив Мари; как только Франсина села на оставленное для нее место, тяжелый ковчег тронулся, и лошади побежали крупной рысью.

Солнце пробилось сквозь осенние серые тучи и каким-то молодым, праздничным сиянием оживляло унылые поля. Влюбленные нередко считают счастливой приметой такие случайные перемены в небе. Франсину удивляло странное молчание, воцарившееся в карете с первых же минут пути. Мадмуазель де Верней вновь приняла холодный вид, опустила голову, потупила взор и, кутаясь в плащ, сидела неподвижно. Если порою она и поднимала глаза, то лишь для того, чтобы взглянуть, как быстро убегал назад и словно кружился пейзаж. Она была уверена, что ею любуются, но как будто совсем этого не желала; однако кажущееся ее безразличие скорее говорило о кокетстве, чем о простодушии. Трогательная чистота, сообщающая такую гармонию многообразным оттенкам в выражении женского лица — зеркала слабой души, — видимо, не могла наделить своим очарованием существо, живою своею впечатлительностью обреченное бурям любви. Незнакомец, преисполненный приятных ощущений, обычных в начале любовной интриги, еще не пытался объяснить себе противоречие между восторженностью и кокетством этой странной девушки. Ведь это деланное простодушие позволяло ему свободно любоваться ее лицом, столь же прекрасным в минуты спокойствия, как и в минуты волнения! Мы никогда не осуждаем источник наших радостей.

В почтовой карете хорошенькой женщине трудно укрыться от любопытства попутчиков: глаза их прикованы к ней, словно в поисках развлечения среди дорожной скуки. Итак, молодой офицер, видя, что незнакомка не пытается избегнуть его взглядов и не оскорблена их настойчивостью, весьма обрадовался возможности утолить жадное любопытство зарождающейся страсти и с удовольствием принялся изучать чистые, блистательные очертания ее лица. Оно было для него как бы картиной. Порою на свету выделялась прозрачность розовых ноздрей или две тонкие линии, дугой спускавшиеся от носа к верхней губе; порою бледный луч подчеркивал все оттенки лица — перламутровый вокруг глаз и рта, бледно-розовый на щеках и матово-белый на висках и на шее. Он залюбовался игрой солнечных бликов и теней от черных локонов, придававшей новую, воздушную и мимолетную прелесть ее лицу, — все так переменчиво в женщине. Зачастую красота ее сегодня иная, чем вчера, — быть может, к счастью для женщины. Мнимый моряк еще не вышел из того возраста, когда мужчина может наслаждаться пустяками, которые так много значат в любви, и, замирая от счастья, наблюдал, как трепещут ее веки, как соблазнительно вздымается от дыхания корсаж на груди. Иногда по прихоти мысли он старался уловить, как изменявшемуся выражению глаз соответствует еле уловимая складочка губ. Каждый жест, каждое движение открывали ему душу этой девушки, показывали новую ее сторону. Если подвижные ее черты отражали волнение от какой-нибудь мысли, если лицо внезапно заливалось румянцем или вдруг оживлялось улыбкой, он испытывал бесконечное наслаждение, пытаясь разгадать тайну этой загадочной женщины. Все в ней было ловушкой для души, ловушкой для чувств. Словом, молчание не только не мешало сближению сердец, но, напротив, создавало узы, соединявшие мысли. Уже несколько раз Мари де Верней встречалась взглядом с глазами молодого моряка и, видя, как он смотрит на нее, поняла, что молчание становится для нее опасным; тогда она обратилась к г-же дю Га с каким-то незначительным вопросом, чтобы завязать разговор, в котором, однако, невольно коснулась ее сына:

— Как вы могли решиться, сударыня, отдать вашего сына во флот? — спросила она. — Ведь вы этим обрекли себя на вечную тревогу.

— Мадмуазель, удел женщин — то есть матерей, хочу я сказать, — трепетать за самые дорогие свои сокровища.

— Ваш сын очень похож на вас.

— Вы находите, мадмуазель?

Такое простодушное узаконение возраста, который г-жа дю Га приписала себе, вызвало у молодого человека улыбку и вновь породило гнев у его мнимой матери. Злоба этой женщины возрастала от каждого страстного взгляда, брошенного ее «сыном» на Мари. Их молчание, их беседа — все разжигало в ней исступленную ярость, прикрытую самым любезным обращением.

— Мадмуазель, — вмешался незнакомец, — вы заблуждаетесь: моряки подвергаются опасности не больше, чем другие военные. А женщины должны ценить флот, ибо у нас, моряков, есть великое преимущество перед сухопутными войсками: мы храним верность нашим возлюбленным.

— О, верность поневоле! — смеясь, воскликнула мадмуазель де Верней.

— Но все же верность! — сказала г-жа дю Га довольно мрачным тоном.

Разговор оживился и перешел на темы, интересные лишь для троих наших путешественников, — ведь самым избитым фразам умные люди умеют придать новое значение. Но за внешне легкомысленной беседой, в которой эти чужие между собою люди старались что-нибудь узнать о противной стороне, скрывались волновавшие их желания, страсти и надежды. Мари все время держалась настороже, и тонкая ее насмешливость показала г-же дю Га, что лишь клевета и предательство помогут ей восторжествовать над соперницей, столь же опасной своей красотой, как и своим умом. Путешественники догнали конвой, и карета поехала медленнее. Молодой моряк, увидев впереди длинный косогор, на который им предстояло подняться, предложил мадмуазель де Верней взойти на него для прогулки пешком. Манеры хорошего тона, приветливая учтивость этого молодого человека побудили парижанку дать согласие на его предложение. Он был польщен.

— А вы не разделяете нашего намерения? — спросила Мари у г-жи дю Га. — Не хотите ли прогуляться?

— Вот кокетка! — сказала сквозь зубы г-жа дю Га, выходя из экипажа.

Мари и незнакомец пошли рядом, но не под руку. Моряк считал сдержанность своей спутницы притворной и жаждал преодолеть эту преграду, которую противопоставляли бурным желаниям, уже охватившим его. Думая теперь достигнуть этого, он завел разговор и блеснул в нем чисто французской любезностью, остроумием, порой легкомысленным, порою глубоким, зачастую насмешливым и всегда рыцарским, отличавшим выдающихся представителей изгнанной аристократии. Но лукавая парижанка так тонко высмеяла молодого республиканца, так презрительно упрекнула его за фривольность, выказывая явное предпочтение возвышенным мыслям и чувствам, против воли незнакомца проглядывавшим в его речах, что он без труда нашел способ понравиться ей. Тогда характер их разговора изменился: незнакомец оправдал те надежды, какие вызывало его выразительное лицо. Однако он наталкивался на все новые трудности, пытаясь разгадать сирену, которой увлекался все больше, и вынужден был отказаться от каких-либо суждений об этой девушке, ибо она опровергала их шутя. Вначале он пленился ее красотой, теперь его влекло к столь загадочной душе любопытство, а Мари нравилось дразнить это любопытство. Мало-помалу разговор принял оттенок интимности, весьма далекой от равнодушного тона, какой Мари тщетно пыталась ему придать. Г-жа дю Га следовала за влюбленными по пятам, но они, незаметно для себя, пошли быстрее и вскоре уже были в ста шагах от нее. Два этих прелестных существа шли по песчаной дороге, охваченные детской радостью, оттого что шаги их сливались в единый звук, оттого что обоим светил один и тот же луч как будто весеннего солнца, оттого что они вместе вдыхали горьковатые густые запахи увядающих растений, струившиеся в воздухе с каждым дуновением ветра и как будто созданные для меланхолии зарождающейся любви. Хотя оба они видели в этой минутной близости лишь обычную любовную интригу, однако небо, пейзаж и осень сообщали их чувствам строгую окраску, видимость страсти. Сначала они расхваливали прекрасный день, красивые виды, затем заговорили о своей странной встрече, о том, что скоро прервется столь приятное знакомство, и о том, что в дороге так легко излить душу в беседе со спутниками, которых видишь в первый и последний раз. В этом замечании молодой человек, конечно, увидел скрытое разрешение на некоторую сладостную откровенность и, как человек, привыкший к подобным положениям, попытался перейти к косвенным признаниям.

— Заметили вы, мадмуазель, — сказал он, — какой необычный путь проходят чувства в наше грозное время? Все вокруг нас поражает какой-то необъяснимой внезапностью. Не правда ли? Ныне мы любим и ненавидим с одного взгляда. Люди соединяются на всю жизнь или расстаются с такою же быстротой, с какою идут навстречу смерти, спешат во всем, как и сама нация в своих распрях. Среди опасностей объятья должны быть горячее, чем в обычные дни жизни. Совсем еще недавно в Париже каждый, как на поле битвы, понял, сколь много можно выразить пожатием руки.

— Люди чувствовали потребность жить быстро и пережить много, — ответила она, — потому что им оставалось жить так мало.

И, бросив на своего молодого спутника взгляд, казалось, указавший ему недалекий конец их совместного путешествия, она лукаво добавила:

— Для юноши, только что соскочившего со школьной скамьи, у вас большой жизненный опыт!

— Что вы думаете обо мне? — спросил он, помолчав. — Скажите ваше мнение, не стесняйтесь.

— Вы хотите, конечно, получить таким образом право поговорить обо мне... — ответила она, смеясь.

— Вы не желаете ответить мне, — снова заговорил он, сделав короткую паузу. — Берегитесь, молчание нередко бывает ответом.

— Да разве я не угадала все, что вам хочется сказать мне? Ах, боже мой, вы уже и так сказали слишком много...

— О, если мы поняли друг друга, — заметил он, смеясь, — я преуспел больше, чем надеялся.

Она мило улыбнулась, как будто принимая вызов на галантный поединок, в который всякий мужчина рад вовлечь женщину. И тогда они принялись полушутя, полусерьезно убеждать друг друга, что их отношения не могут быть иными, чем в эту минуту. Молодому человеку предоставлялось право предаться безнадежной страсти, а Мари — смеяться над ним. И когда они воздвигли между собою эту воображаемую преграду, обоими явно овладело горячее желание воспользоваться опасной свободой, которую они себе обеспечили. Вдруг Мари оступилась, споткнувшись о камень.

— Обопритесь на мою руку, — предложил незнакомец.

— Ничего не поделаешь, придется, ветреник... Если я откажусь, вы слишком возгордитесь. Разве вам не покажется, что я опасаюсь вас?

— Ах, мадмуазель, — ответил он, прижимая ее руку к своей груди, чтобы она почувствовала биение его сердца. — Я в самом деле горжусь этой милостью.

— Но я так легко ее оказала, что это должно лишить вас иллюзий.

— Вы уже хотите уберечь меня от опасных волнений, которые невольно вызываете в нас?

— Прошу вас, перестаньте опутывать меня этими мелкими салонными любезностями, этими будуарными логогрифами. Мне неприятно, что человек вашего склада старается блеснуть тем остроумием, на какое способны и глупцы. Посмотрите — мы в открытом поле, под прекрасным небом, вокруг нас и над нами все так величественно. Вы хотите сказать, что я красива, не правда ли? Но ведь ваши глаза уже сказали мне это, да я и сама это знаю. И я не из тех женщин, которых могут прельстить комплименты. А может быть, вы хотите поведать мне о своих «чувствах»? — добавила незнакомка с язвительной иронией. — Неужели вы думаете, что я такая простушка и поверю в возможность внезапной симпатии, столь сильной, что человек на всю жизнь сохранит воспоминание об одном утре?..

— Не об одном утре, — ответил он, — но об одной женщине, столь же красивой, сколь и великодушной.

— Вы забываете нечто более приманчивое, — смеясь, возразила она, — женщина-незнакомка, в которой все должно казаться необычным: имя, звание, положение, свобода ума и свобода обращения.

— Вы совсем не кажетесь мне незнакомкой! — воскликнул он. — Я разгадал вас и не хотел бы ничего добавить к вашим совершенствам, — разве только немножко больше веры в ту любовь, которую вы внушаете мгновенно!

— Ах вы бедный семнадцатилетний мальчик! Вы уже говорите о любви? — сказала она, улыбаясь. — Ну что же, хорошо. Почему двое людей не могут поговорить на эту тему, как говорят о погоде во время визита? Поговорим! Вы не найдете во мне ни ложной стыдливости, ни жеманства. Я могу слушать это слово, не краснея: мне столько раз говорили его без искренней сердечности, что оно почти потеряло для меня свое значение. Сколько раз его твердили в театре, в книгах, в свете — всюду, но еще никогда я не встречала что-либо похожее на это великое чувство.

— А вы искали его?

— Да.

Это «да» было произнесено так непринужденно, что у молодого незнакомца вырвался невольный жест удивления; он пристально посмотрел на Мари, как будто внезапно изменил свое мнение о ее характере и положении в обществе.

— Мадмуазель, — сказал он с плохо скрытым волнением. — Кто вы? Девушка или женщина? Ангел или дьявол?

— И то и другое, — ответила она, смеясь. — Разве нет чего-то дьявольского и ангельского в каждой молодой девушке, которая никого еще не любила, не любит и, может быть, никогда не будет любить?

— И что же? Вы все-таки счастливы?.. — спросил он. По его тону и манерам заметно было, что он уже чувствует меньше уважения к своей избавительнице.

— Счастлива? Нет! — отвечала она. — Когда я думаю о том, что я одинока, что я раба условностей общества, которые неизбежно делают меня искусственной, я завидую привилегиям мужчины. Но когда я вспоминаю, какие средства дала нам природа для того, чтобы опутывать вас, мужчин, невидимыми сетями той власти, которой ни один из вас не может противиться, тогда моя роль на земле улыбается мне; но затем она вдруг кажется мне мелкой, и я чувствую, что стану презирать мужчину, если он окажется жертвой дешевых обольщений. Словом, то я сознаю наше иго, и оно мне нравится, то оно ужасает меня, и я отказываюсь от него; то я чувствую в себе жажду самопожертвования, которое придает женщине столько благородства, то меня снедает желание властвовать. Быть может, это вполне естественная борьба доброго и злого начала, основа жизни всех творений на земле. Ангел и дьявол... Так вы сказали? Ах, не только сегодня я обнаруживаю эту двойственность моей натуры. Однако мы, женщины, лучше, чем вы, понимаем нашу неполноценность. У нас есть инстинкт, помогающий нам во всем искать совершенства, — конечно, совершенства недостижимого. Но, — добавила она и, вздохнув, поглядела на небо, — в нас есть и другое — то, что должно возвышать женщин в ваших глазах...

Назад Дальше