«Знаю, что затеваешь ты. Ничего не предвещает доброго мне встреча с ним… Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями!..»
«Молчи, баба!» с сердцем сказал Данило: «с вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку!» Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. «Пугает меня колдуном!» продолжал пан Данило. «Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена люлька да острая сабля!»
Катерина замолчала, потупивши очи в сонную воду; а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился, как волчья шерсть середи ночи. Дуб повернул и стал держаться лесистого берега. На берегу виднелось кладбище. Ветхие кресты толпились в кучку. Ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, только месяц греет их с небесной вышины.
«Слышите ли, хлопцы, крики? кто-то зовет нас на помощь!» сказал пан Данило, оборотись к гребцам своим.
«Мы слышим крики, и, кажется, с той стороны», разом сказали хлопцы, указывая на кладбище.
Но все стихло. Лодка поворотила и стала огибать выдавшийся берег. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан Данило: страх и холод прорезался в козацкие жилы. Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самых пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо все задрожало у него и покривилось. Страшную мyку, видно, терпел он. «Душно мне! душно!» простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос; борода по колена, и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «Душно мне!» и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Казалось, одни только кости поднялись высоко над землею. Борода по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости.
Дитя, спавшее на руках у Катерины, вскрикнуло и пробудилось. Сама пани вскрикнула. Гребцы пороняли шапки в Днепр. Сам пан вздрогнул. Все вдруг пропало, как будто не бывало; однакож долго хлопцы не брались за весла. Заботливо поглядел Бурульбаш на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя; прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб. «Не пугайся, Катерина! гляди: ничего нет!» говорил он, указывая по сторонам. «Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына!» При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам: «Что, Иван, ты не боишься колдунов? Нет, говори, тятя, я козак. Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой! мать накормит кашею; положит тебя спать в люльку, запоет:
Слушай, Катерина, мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится… Ну, недоволен, зачем и приезжать! Не хотел выпить за козацкую волю! не покачал на руках дитяти! Сперва было я ему хотел поверить все, что лежит на сердце, да не берет что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не козацкое сердце! Козацкие сердца, когда встретятся где, как не выбьются из груди друг другу навстречу? Что, мои любые хлопцы, скоро берег? Ну, шапки я вам дам новые! тебе, Стецько, дам выложенную бархатом с золотом. Я ее снял вместе с головою у татарина. Весь его снаряд достался мне, одну только его душу и выпустил на волю. Ну, причаливай! вот, Иван, мы и приехали, а ты все плачешь! Возьми его, Катерина!»
Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля; то дедовские хоромы пана Данила. За ними еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного козака.
IIIХутор пана Данила между двумя горами в узкой долине, сбегающей к Днепру. Невысокие у него хоромы: хата на вид как и у простых козаков. И в ней одна светлица; но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и десяти отборным молодцам. Вокруг стен вверху идут дубовые полки. Густо на них стоят миски, горшки для трапезы. Есть меж ними и кубки серебряные и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне. Ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья. Волею и неволею перешли они от татар, турок и ляхов. Не мало зато и вызубрены. Глядя на них, пан Данило как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеною, внизу, дубовые гладко вытесанные лавки. Возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в кольцо, привинченное к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках спит с женою пан Данило. На лежанке старая прислужница. В люльке тешится и убаюкивается малое дитя. На полу покотом ночуют молодцы. Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе. Ему не пуховик и не перина нужна. Он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на траве. Ему весело, проснувшись середи ночи, взглянуть на высокое, засеянное звездами небо и вздрогнуть от ночного холода, принесшего свежесть козацким косточкам. Потягиваясь и бормоча сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается крепче в теплый кожух.
Не рано проснулся Бурульбаш после вчерашнего веселья. И, проснувшись, сел в углу на лавке и начал натачивать новую, выменянную им турецкую саблю. А пани Катерина принялась вышивать золотом шелковый рушник. Вдруг вошел Катеринин отец, рассержен, нахмурен, с заморскою люлькою в зубах, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина тому, что так поздно воротилась она домой?
«Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать! Не жена, а муж отвечает. У нас уже так водится, не погневайся!» говорил Данило, не оставляя своего дела. «Может, в иных неверных землях этого не бывает — я не знаю».
Краска выступила на суровом лице тестя, и очи дико блеснули. «Кому ж, как не отцу, смотреть за своею дочкой!» бормотал он про себя. «Ну, я тебя спрашиваю: где таскался до поздней ночи?»
«А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне. Умею держать в руках и саблю острую. Еще кое-что умею… Умею никому и ответа не давать в том, что делаю».
«Я вижу, Данило, я знаю, ты желаешь ссоры! Кто скрывается, у того, верно, на уме недоброе дело».
«Думай себе, что хочешь», сказал Данило, «думаю и я себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле не был: всегда стоял за веру православную и отчизну; не так, как иные бродяги, таскаются, бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов даже не похожи, не заглянут в божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются».
«Э, козак! знаешь ли ты… я плохо стреляю: всего за сто сажен пуля моя пронизывает сердце. Я и рублюсь незавидно: от человека остаются куски мельче круп, из которых варят кашу».
«Я готов», сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как будто знал, на что ее выточил.
«Данило!» — закричала громко Катерина, ухвативши его за руку и повиснув на ней. «Вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку! Батько, твои волосы белы, как снег, а ты разгорелся, как неразумный хлопец!»
«Жена!» крикнул грозно пан Данило: «ты знаешь, я не люблю этого. Ведай свое бабье дело!»
Сабли страшно звукнули; железо рубило железо, и искрами, будто пылью, обсыпали себя козаки. С плачем ушла Катерина в особую светлицу, кинулась в постель и закрыла уши, чтобы не слыхать сабельных ударов. Но не так худо бились козаки, чтобы можно было заглушить их удары. Сердце ее хотело разорваться на части. По всему ее телу, слышала она, как проходили звуки: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю… Может, уже алая кровь бьет ключом из белого тела. Может, теперь изнемогает мой милый; а я лежу здесь!» И вся бледная, едва переводя дух, вошла в хату.
Ровно и страшно бились козаки. Ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец, подается пан Данило. Наступает пан Данило, подается суровый отец, и опять наравне. Кипят. Размахнулись… ух! сабли звенят… и гремя отлетели в сторону клинки.
«Благодарю тебя, боже!» сказала Катерина и вскрикнула снова, когда увидела, что козаки взялись за мушкеты. Поправили ремни, взвели курки.
Выстрелил пан Данило, не попал. Нацелился отец… Он стар; он видит не так зорко, как молодой; однакож не дрожит его рука. Выстрел загремел… Пошатнулся пан Данило. Алая кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана.
«Нет!» закричал он: «я не продам так дешево себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет: еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай со стены, старый товарищ! покажи другу услугу!» Данило протянул руку.
«Данило!» закричала в отчаянии, схвативши его за руки и бросившись ему в ноги, Катерина: «не за себя молю. Мне один конец: та недостойная жена, которая живет после своего мужа. Днепр, холодный Днепр будет мне могилою. Но погляди на сына, Данило, погляди на сына! Кто пригреет бедное дитя? Кто приголубит его? Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и веру, пить и гулять по-козацки? Пропадай, сын мой, пропадай! Тебя не хочет знать отец твой! Гляди, как он отворачивает лицо свое. О! я теперь знаю тебя! ты зверь, а не человек! У тебя волчье сердце, а дума лукавой гадины. Я думала, что у тебя капля жалости есть, что в твоем каменном теле человечье чувство горит. Безумно же я обманулась. Тебе это радость принесет. Твои кости станут танцевать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой будет кричать под ножами и окропом. О, я знаю тебя! Ты рад бы из гроба встать и раздувать шапкою огонь, взвихрившийся под ним!»
«Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь, будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого, винюсь. Что же ты не даешь руки?» говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.
«Отец!» вскричала Катерина, обняв и поцеловав его: «не будь неумолим, прости Данила: он не огорчит больше тебя!»
«Для тебя только, моя дочь, прощаю!» отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами.
Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило; передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощения, не будучи ни в чем виноват.
IVБлеснул день, но не солнечный: небо хмурилось, и тонкий дождь сеялся на поля, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но не радостна: очи заплаканы, и вся она смутна и неспокойна. «Муж мой милый, муж дорогой, чудный мне сон снился!»
«Какой сон, моя любимая пани Катерина?»
«Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, снилось мне, что отец мой есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну: каких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…»
«Что же он говорил, моя золотая Катерина?»
«Говорил: ты посмотри на меня, Катерина, я хорош! Люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами! Тут навел он на меня огненные очи, я вскрикнула и пробудилась».
«Да, сны много говорят правды. Однакож знаешь ли ты, что за горою не так спокойно? Чуть ли не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится: я и без того не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов».
«А отец знает об этом?»
«Сидит у меня на шее твой отец! я до сих пор разгадать его не могу. Много, верно, он грехов наделал в чужой земле. Что ж, в самом деле, за причина: живет около месяца и хоть бы раз развеселился, как добрый козак! Не захотел выпить меду! слышишь, Катерина, не захотел меду выпить, который я вытрусил у брестовских жидов. Эй, хлопец!» крикнул пан Данило: «беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! Экая пропасть! мне кажется, пани Катерина, что он и в господа Христа не верует. А! как тебе кажется?»
«Бог знает, что говоришь ты, пан Данило!»
«Чудно, пани!» продолжал Данило, принимая глиняную кружку от козака: «поганые католики даже падки до водки; одни только турки не пьют. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?»
«Попробовал только, пан!»
«Лжешь, собачий сын! вишь, как мухи напали на усы! я по глазам вижу, что хватил с полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! все готов товарищу, а хмельное высушит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уже был пьян. А?»
«Вот давно! а в прошедший…»
«Не бойся, не бойся, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен влазит в дверь!» проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтоб войти в дверь, тестя.
«А что же это, моя дочь!» сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными каменьями: «солнце уже высоко, а у тебя обед не готов?»
«Готов обед, пан отец, сейчас поставим! вынимай горшок с галушками!» сказала пани Катерина старой прислужнице, обтиравшей деревянную посуду. «Постой, лучше я сама выну», продолжала Катерина, «а ты позови хлопцев!»
Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую руку пан Данило, по правую руку пани Катерина и десять наивернейших молодцов в синих и желтых жупанах.
«Не люблю я этих галушек!» сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку: «никакого вкуса нет!»
«Знаю, что тебе лучше жидовская лапша», подумал про себя Данило. «Отчего же, тесть», продолжал он вслух, «ты говоришь, что вкуса нет в галушках? Худо сделаны, что ли? моя Катерина так делает галушки, что и гетману редко достается есть такие. А брезгать ими нечего. Ото христианское кушанье! Все святые люди и угодники божии едали галушки».
Ни слова отец; замолчал и пан Данило.
Подали жареного кабана с капустою и сливами. «Я не люблю свинины!» сказал Катеринин отец, выгребая ложкою капусту.
«Для чего же не любить свинины?» сказал Данило: «одни турки и жиды не едят свинины».
Еще суровее нахмурился отец.
Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него в пазухе, какую-то черную воду.
Пообедавши, заснул Данило молодецким сном и проснулся только около вечера. Сел и стал писать листы в козацкое войско; а пани Катерина начала качать ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошко. А из окошка далеко блестят горы и Днепр. За Днепром синеют леса. Мелькает сверху прояснившееся ночное небо; но не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило, глядит он на выдавшийся мыс, на котором чернел старый замок. Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но все тихо. Это, верно, показалось ему. Слышно только, как глухо шумит внизу Днепр, и с трех сторон, один за другим, отдаются удары мгновенно пробудившихся волн. Он не бунтует. Он, как старик, ворчит и ропчет; ему все не мило; все переменилось около него; тихо враждует он с прибрежными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море.
Вот по широкому Днепру зачернела лодка, и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул Данило, и выбежал да свист верный хлопец. «Бери, Стецько, с собою скорее острую саблю да винтовку да ступай за мною!»
«Ты идешь?» спросила пани Катерина.