— Мистер Биббит, сообщи-ка этому мистеру Хардингу, что я такой ненормальный, что, признаюсь, голосовал за Эйзенхауэра.
— Биббит, мистеру Макмерфи будет интересно знать, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра дважды!
— Передай ответ мистеру Хардингу, Биббит, — он кладет обе руки на стол и наклоняется, голос его становится тише, — что я такой ненормальный, что собираюсь снова голосовать за Эйзенхауэра в ноябре!
— Снимаю шляпу, — говорит Хардинг, склоняет голову и пожимает Макмерфи руку.
Мне совершенно ясно, что Макмерфи одержал победу, но я не совсем понимаю какую.
Все острые побросали свои дела и придвинулись ближе посмотреть, что за птица этот новый парень. До сих пор ничего подобного в отделении не было. Они расспрашивают его, откуда он и чем занимался. Такими я их еще никогда не видел. Макмерфи говорит, что он увлеченный человек. Рассказывает, что был бродягой и работал на лесоразработках, пока не попал в армию и не узнал о своих природных наклонностях. Одних армия научила сачковать, других — придуриваться, а его — играть в покер. После этого он осел и посвятил себя всевозможным карточным играм. По его словам, если бы ему не мешали, он бы только играл в покер, не женился бы, жил, где и как захочет, «но вам известно, как общество преследует увлеченных людей. С тех пор как я нашел свое призвание, я отбыл сроки в тюрьмах стольких маленьких городков, что могу написать об этом брошюру. Говорят, я закоренелый скандалист и люблю подраться. Чепуха. Им было наплевать, когда в драку попадал тупой дровосек. Это, мол, простительно, мол, рабочий человек спускает пар. Но если ты картежник, и они об этом знают, то стоит только плюнуть в неположенном месте — как ты уже проклятый уголовник. Хо-хо, они там прилично потратились, катая меня из одного захолустья в другое.»
Он качает головой и надувает щеки.
— Но это лишь поначалу, потом я освоился. По правде говоря, до нападения с побоями, за которые я отбывал срок в Пендлтоне, я не залетал почти год. Поэтому и попался. Не было практики: парень сумел подняться и сообщить в полицию быстрее, чем я смылся из города. Очень крепкий мужик…
Он снова хохочет, жмет руки и садится за стол помериться силой всякий раз, когда рядом появляется черный с термометром. Он познакомился со всеми острыми и, закончив пожимать руку последнему, сразу направился к хроникам, как будто между нами нет никакой разницы. Не поймешь, вправду он такой дружелюбный или у картежников свой интерес знакомиться с тяжелыми больными, большинство из которых даже не помнят своего имени.
Вот он отрывает от стены руку Эллиса и трясет ее так, будто он политик и кандидат на выборах, а голос Эллиса значит ничуть не меньше других.
— Приятель, — говорит он Эллису торжественным тоном, — меня зовут Р.П. Макмерфи, и мне не нравится, когда взрослый человек плескается в собственной луже. Почему бы тебе не пойти просушиться?
С большим удивлением Эллис смотрит на лужу у своих ног.
— О, спасибо, — говорит он и даже делает несколько шагов в направлении уборной, но гвозди тянут его руки обратно к стене.
Макмерфи движется вдоль хроников, пожимает руки полковнику Маттерсону, Ракли и старику Питу. Обменивается рукопожатиями с колясочниками, ходоками и овощами, пожимает руки, которые больше напоминают мертвых, заводных птиц, — эти чудеса из тонких косточек и проводков, замершие и упавшие. Жмет руки всем подряд, кроме водяного психа Большого Джорджа, который улыбается, но робко отстраняется от не идеально чистой руки, поэтому Макмерфи просто отдает ему честь и, уходя, обращается к своей правой руке:
— Рука, как же этот друг догадался обо всех твоих злых делах?
Никто никак не поймет, к чему он клонит и зачем этот цирк с непременным пожатием руки каждому, и все-таки это лучше, чем разбирать головоломки. Он не устает повторять, как это важно обойти всех и познакомиться с людьми, с которыми ему придется иметь дело, и это входит в обязанности игрока. Но должен же он понимать, что игра с восьмидесятилетним образчиком органики, который только и может, что взять карту в рот и пожевать, маловероятна. Тем не менее он, похоже, получает от этого удовольствие и к тому же здорово может рассмешить людей.
Последний — я. Дойдя до меня, Макмерфи останавливается, снова цепляется большими пальцами за карманы и хохочет, закинув голову, как будто я смешнее всех остальных. Меня неожиданно охватывает страх: вдруг он догадался, что я лишь симулирую, сидя с подтянутыми к груди коленями, обхватив их руками и глядя вперед, как будто ничего не слышу.
— Ого, — произносит он, — кто это здесь такой?
Этот момент я помню отчетливо. Помню, как он, прикрыв один глаз, приподнял голову, посмотрел сверху только начавшего заживать розового шрама на носу и захохотал. Сначала я решил, что он смеется над моим лицом и черными масляными волосами индейца. Потом, помню, подумал, что ему смешно, какой я слабый. Но вдруг я понял: он смеется из-за того, что с самого начала догадался, что я лишь играю роль глухонемого, и, как бы хитро я не вел себя, он раскусил это дело, а теперь смеется и подмигивает, чтобы мне было ясно.
— Поведай о себе, Большой Вождь. Ты как Сидящий Бык[3] на сидячей забастовке. — И Макмерфи посмотрел на острых: может, засмеются шутке. Когда они лишь хихикнули, он снова повернулся ко мне и подмигнул: — Как зовут тебя, Вождь?
Через всю комнату раздался голос Билли Биббита:
— Его з-з-зовут Бромден. Вождь Бромден. Но все н-н-называют его Вождь Швабра, потому что санитары чаще других з-з-заставляют его подметать. Пожалуй, ничего другого он не м-м-может делать. Глухой. — Билли почесал рукой подбородок. — Если бы я был г-г-глухой, — вздохнул он, — я бы п-п-покончил с собой.
Макмерфи продолжал смотреть на меня:
— Он растет, скоро прилично вырастет, а? Сколько он сейчас?
— Кто-то однажды з-з-замерял. Кажется, почти семь футов. Большой-то, большой, а собственной т-т-тени боится. Просто б-б-большой глухой индеец.
— Когда я увидел, как он тут сидит, я так и подумал, что он похож на индейца. Но Бромден не индейское имя. Из какого он племени?
— Не знаю, — ответил Билли, — я п-п-прибыл — он уже был здесь.
— У меня есть сведения от врача, — сказал Хардинг, — он лишь наполовину индеец, из индейцев Колумбии, по-моему. Это вымершее племя из района ущелий реки Колумбия. По словам доктора, его отец был вождем, отсюда кличка. А что касается фамилии Бромден, то, боюсь, в моих познаниях об индейцах эти сведения отсутствуют.
Макмерфи наклонил голову прямо к моему лицу:
— Это правда? Ты глухой, Вождь?
— Он г-г-глухонемой.
Макмерфи собрал губы в трубочку и долго смотрел мне в лицо. Потом выпрямился и протянул руку:
— Черт побери, но руку пожать он может? Хоть глухой, хоть какой. Ей-Богу, Вождь, пусть ты большой, но пожми мне руку или я расценю это как оскорбление. А оскорблять нового главного психа больницы не очень хорошо.
Сказав это, он оглянулся на Хардинга с Билли и скривил рожу, по-прежнему протягивая мне свою огромную, как тарелка, руку.
Хорошо помню, как выглядела эта рука: сажа под ногтями еще с тех пор, как он работал в гараже, ниже суставов — татуировка якоря, на среднем суставе — отклеившийся по краям грязный пластырь. Остальные суставы покрыты шрамами и порезами, старыми и новыми. Помню ладонь, гладкую и твердую, как кость от трения о деревянные ручки мотыг и топоров. Такую руку трудно представить с картами. Ладонь мозолистая, мозоли потрескались, и в трещины въелась грязь — дорожная карта его поездок по Западу. Его ладонь держала мою руку с шершавым звуком. Помню, как его толстые и сильные пальцы сомкнулись над моими и в моей кисти возникло какое-то странное чувство: она стала разбухать на моей тонкой руке, как будто он вливал в нее свою кровь. В ней заиграла сила. Помню, она раздулась и стала такой, как у него.
— Мистер Макмерри.
Это Большая Сестра.
— Мистер Макмерри, подойдите сюда, пожалуйста.
Это черный с термометром исчез и привел ее. Она стоит, слегка постукивая этим термометром по своим часам, глаза бегают по новичку, пытаясь оценить его. Губы сердечком, как у куклы, готовой взять игрушечный сосок.
— Мистер Макмерри, санитар Уильямс рассказал мне, что вас довольно трудно уговорить принять предписываемый новичкам душ. Это правда? Поймите, пожалуйста, я должным образом оцениваю ваши действия по знакомству с пациентами отделения, но всему свое время, мистер Макмерри. Простите, что я прерываю вас и мистера Бромдена, но вы должны понимать: каждый… обязан выполнять правила.
Он отводит назад голову и подмигивает так, будто она сможет одурачить его не больше, чем я, и он ее раскусил. С минуту он смотрит на нее одним глазом.
— Знаете что, — говорит он, — именно так кто-нибудь всегда говорит мне о правилах…
Он улыбается. Они оба оценивающе улыбаются друг другу.
— И именно тогда, когда видит, что я собираюсь сделать как раз наоборот.
И он отпускает мою руку.
* * *В застекленном посту Большая Сестра открыла упаковку с иностранной надписью и набирает в шприц травянисто-молочную жидкость из пузырьков. Рядом сестричка, у которой один глаз блуждает и всегда опасливо смотрит назад, пока другой занят обычным делом, берет маленький поднос с наполненными шприцами, но пока не уходит.
— Мисс Вредчет, какое ваше мнение о новом пациенте? По-моему, он симпатичный, общительный и все такое прочее, но, если я не ошибаюсь, он определенно захватывает власть.
Большая Сестра проверяет острие иглы пальцем.
— Боюсь, — она втыкает иглу через пузырек в резиновую пробку и тянет поршень, — именно это и собирается сделать новый пациент: захватить власть. Он из тех, кого мы называем «манипуляторами», мисс Флинн. Такие люди используют все и вся ради своих собственных целей.
— Но… здесь, в психиатрической больнице?! Какая у него может быть цель?
— Какая угодно. — Она спокойна, улыбается, вся ушла в работу, наполняя шприцы. — Комфорт и легкая жизнь, например. Или желание чувствовать власть и уважение, денежные поступления, наконец. Может быть, все это вместе. Иногда цель манипулятора просто развалить отделение. Есть и такие люди в нашем обществе. Манипулятор может повлиять на других больных и разложить их до такой степени, что потребуются месяцы, чтобы все снова наладить. При нынешней политике вседозволенности в психиатрических больницах им это сходит с рук. Несколько лет назад все было иначе. Помню, находился у нас в отделении некто мистер Тейбер… невыносимый манипулятор… недолгое время… — Она отрывается от работы, наполовину заполненный шприц перед глазами как маленький прутик. Взгляд рассеянный и довольный от воспоминаний. — Мистер Тейбер, — повторяет она.
— Но как? — удивляется сестра. — Что на свете может заставить человека разваливать отделение? Какие мотивы…
Она обрывает сестричку — снова вонзает шприц в резиновую пробку, наполняет его, выдергивает и кладет на поднос. Я вижу, как двигается ее рука, когда она берет следующий шприц: прыжок, зависла в воздухе, схватила.
— Мисс Флинн, вы, кажется, забываете, что мы имеем дело с сумасшедшими.
Большая Сестра по-настоящему выходит из себя, если что-то мешает ее хозяйству работать точно и четко, как хорошо отлаженный механизм. Малейший сбой, непорядок или что-то в этом роде превращают ее в белый тугой комок ярости с натянутой улыбкой. Она прохаживается по отделению все с той же кукольной улыбкой, втиснутой между носом и подбородком, с тем же спокойствием, исходящим из глаз, но внутри она напряжена, как стальная струна. Я это знаю и ощущаю. И не капли не расслабится, пока источник нарушения не устранят или, как она называет, «не приведут в соответствие с окружающей обстановкой».
Под ее руководством внутренний мир отделения почти полностью соответствует окружающей обстановке. Дело, однако, в том, что она не может все время находиться в отделении. Часть времени она вынуждена проводить во внешнем мире. Поэтому она не оставляет мысли и его, мир внешний, привести в соответствие. Тот факт, что она работает рядом с такими же, как сама, — их я называю Комбинатом, то есть огромной организацией, которая стремится привести в соответствие внешний мир, в какое уже приведен мир внутренний, — тот факт превратил ее в настоящего ветерана этого дела. Давным-давно, когда я только поступил сюда из внешнего мира, Большая Сестра уже Бог знает сколько лет отдала делу приведения в соответствие.
Я замечаю, как с годами она становится все более опытной. Практика укрепила ее и придала ей уверенности, и теперь она обладает реальной властью, которая распространяется вокруг по тончайшим проводкам, невидимым для всех, кроме меня. Я наблюдаю, как она сидит в центре этой паутины проводов и, словно внимательный робот, следит за состоянием сети с механической сноровкой насекомого, она знает, куда каждую секунду идет тот или иной проводок и какой ток направить, чтобы получить нужный результат. До того как армия послала меня в Германию, я был помощником электрика в учебном лагере, к тому же в колледже изучал целый год электронику, поэтому знаю, как можно сделать все эти штучки.
Сидя в центре этих проводов, она мечтает о мире порядка и четкого функционирования деталей, как в карманных часах со стеклянной задней крышкой; ей нужно, чтобы порядок никогда не нарушался, а все пациенты внутреннего мира превратились в послушных ее лучу хроников в колясках, у которых в каждой штанине по катетеру, соединенному с канализационным стоком под полом.
Год за годом она подбирала себе идеальный штат: врачи всех возрастов и мастей являлись перед ней со своими идеями о том, как управлять отделением, у иных даже хватало характера отстаивать эти идеи, и каждого из них она изо дня в день пронзала своим ледяным взглядом, пока в странном ознобе они не отступали. «Уверяю вас, я не знаю, в чем дело, — объясняли они заведующему по кадрам, — но, с тех пор как я работаю в отделении с этой женщиной, мне кажется, что в моих жилах течет аммиак. У меня постоянная дрожь, мои дети отказываются сидеть у меня на коленях, а жена не хочет спать со мной. Я настаиваю на переводе — неврологический бункер, алкоцистерна, педиатрия, мне все равно!»
И так у нее год за годом. Врачи держатся кто три недели, кто три месяца. Наконец она останавливается на человечке с большим широким лбом, мясистыми щеками и сжатой на уровне глаз головой, как будто раньше он носил слишком узкие очки, причем так долго, что они сдавили его лицо посередине, поэтому теперь он цепляет очки шнурком за пуговицу на воротнике; они болтаются на багровой переносице его маленького носа и всегда сползают то в одну, то в другую сторону, и он должен наклонять голову при разговоре, чтобы они сидели ровно. Вот этот доктор ей подходит.
Своих трех дневных санитаров она подбирала еще дольше, проверив и забраковав тысячи. Они проходили перед ней длинной вереницей черных, толстоносых масок, с первого взгляда ненавидящих ее и ее кукольную белизну. Примерно с месяц она присматривалась к ним, оценивая их ненависть, затем спроваживала, потому что мало ненавидели. Когда наконец она нашла тех нужных трех, причем по одному, не сразу, а в течение нескольких лет, встраивая их в свои планы и сеть, она была точно уверена: они ненавидят так, что справятся.
Первого она добыла спустя пять лет, как я прибыл в отделение, — скрученный жилистый карлик цвета мокрого асфальта. Его мать изнасиловали в Джорджии, а отец в это время находился рядом, привязанный постромками плуга к раскаленной печи, и кровь стекала по его ногам в ботинки. Мальчику было пять лет, он мог только одним глазом наблюдать через дверную щель чулана и с тех пор ни на дюйм не вырос. Теперь его тонкие серые веки далеко свисают из-под бровей, и кажется, будто на переносице сидит летучая мышь. Он приподнимает их чуть-чуть каждый раз, когда в отделении появляется кто-то новый; смотрит из-под них украдкой, изучает новичка с головы до ног и кивнет лишь один раз, как будто да, он уже окончательно убедился в том, в чем и так уверен. Выйдя первый раз на работу, он принес носок, набитый дробью, чтобы приструнивать пациентов, но она ему объяснила, что теперь так не делают, велела оставить эту колотушку дома и обучила собственной методике: не показывать свою ненависть, быть спокойным и ждать, ждать своего момента, маленькой слабинки, но уж потом набрасывать удавку и тянуть, не отпускать. Таким образом ты приструнишь их. Так она учила.