– Мистер Мейгс, – сказала она, – если вы посмотрите на карту, то увидите, что две трети расходов на поддержание путей для наших трансконтинентальных перевозок несет наш конкурент, а нам они ничего не стоят.
– Конечно. Ну и что из этого? – спросил Мейгс, но зрачки его сузились. Он подозрительно смотрел на нее, вероятно, не понимая, что толкает ее на такое откровенное заявление.
– В то же время нам платят за то, что мы владеем милями и милями бесполезных путей, движения по которым нет, – сказала она.
До Мейгса дошло. Он откинулся на спинку стула, явно потеряв всякий интерес к спору.
– Это неправда! – взорвался Таггарт. – У нас на ходу множество местных поездов, которые обслуживают участки и целые регионы нашей бывшей трансконтинентальной магистрали – Айову, Небраску, Колорадо, а по другую сторону тоннеля – вся Калифорния, Невада, Юта.
– Два местных поезда в сутки, – сказал Эдди Виллерс сухим, бесстрастным тоном деловой справки. – Кое-где и того меньше.
– Чем определяется количество поездов, которые данная дорога обязана иметь на ходу? – спросила она.
– Потребностями общества, – ответил Таггарт.
– Управлением пула в Вашингтоне, – сказал Эдди.
– Сколько поездов снято по стране за последние три недели?
– Вообще-то надо иметь в виду, – затараторил Таггарт, – что программа комитета помогла наладить сотрудничество на транспорте и покончила с хищнической конкуренцией.
– Она покончила с тридцатью процентами поездов, которые раньше ходили по стране, – сказал Эдди. – Остался только один вид конкуренции – все наперебой просят Управление пула разрешить им закрыть очередные маршруты. Выживет та дорога, которая ухитрится вообще не пускать поезда.
– Кто-нибудь подсчитал, как долго в таких условиях сможет удержаться на плаву «Атлантик саузерн»?
– А с вас-то от этого что убудет?.. – встрял было Мейгс.
– Пожалуйста, Каффи!!! – прервал его Таггарт.
– Президент «Атлантик саузерн», – бесстрастно сообщил Эдди, – покончил жизнь самоубийством.
– Причем тут это! – взревел Таггарт. – Он из-за личных причин.
Она молчала. Она сидела и смотрела на их лица. В ее душе поселилось глухое равнодушие, но и сквозь него пробилось удивление: Джиму всегда удавалось перекладывать тяжесть своих провалов на плечи самых сильных людей из тех, кто оказывался рядом, они расплачивались за его ошибки и гибли, а он оставался. Так обстояло дело в случае с Дэном Конвэем, с предприятиями Колорадо. Но в этом случае его нельзя было понять даже с позиций захребетника – плясать на могиле отчаявшегося человека, у которого в момент банкротства сдали нервы. Ведь его самого, как и его бывшего конкурента, отделяли от катастрофы считанные дни, он тоже катился в пропасть.
Разум по давней привычке настойчиво побуждал ее говорить, спорить, убеждать, указывать им очевидное, но она смотрела на их лица и понимала, что они все знают. Конечно же, своим особым способом, извращенным и трудно постижимым, но они понимали все, что она собиралась растолковать им, поэтому не имело смысла доказывать им нелогичность и гибельность их пути; и Мейгс, и Таггарт представляли себе последствия – тайна их способа мыслить заключалась в том, как они отстраняли от себя ужас выводов.
– Понятно, – спокойно сказала она.
– Как бы ты хотела, чтобы я поступил? – хныкал Таггарт. – Отказаться от трансконтинентальных перевозок? Объявить о банкротстве? Превратить магистраль в жалкую местную ветку на востоке страны? – Казалось, его начинало трясти от этого спокойного «понятно», потому что это слово показывало, что именно ей понятно. – Я ничего не мог сделать! Надо было спасать магистраль! Обойти тоннель мы не могли! У нас не хватало денег на дополнительные затраты! Надо было что-то предпринимать! Другого выхода не оставалось!
Мейгс смотрел на него наполовину с удивлением, наполовину с отвращением.
– Я не спорю, Джим, – сухо сказала она.
– Мы не могли допустить, чтобы такая дорога, как наша, погибла! Это было бы национальной трагедией! Нам приходилось думать о городах, промышленности, грузах, пассажирах, служащих, акционерах – обо всех, чья жизнь зависела от нас! Не только и не столько о себе, сколько об общественном благосостоянии! Все согласны, что программа координации необходима! Кто владеет информацией, тот…
– Джим, – сказала она, – если ты хочешь обсудить со мной какие-то дела, обсуждай.
– Ты никогда не принимала во внимание социальный аспект дела, – угрюмо сказал он, наконец отступаясь.
Она заметила, что его притворная вспышка пришлась не по душе мистеру Мейгсу так же, как и ей, но по диаметрально противоположной причине. Он смотрел на Джима со скучающе презрительным видом. Джим вдруг представился ей человеком, который пытался отыскать средний путь между ней и Мейгсом и теперь видит, что возможности маневра сужаются и он оказался между двумя жерновами.
– Мистер Мейгс, – спросила она, движимая горьким ироническим любопытством, – каков ваш план действий на послезавтра?
Он без всякого выражения посмотрел на нее карим взглядом тусклых глаз.
– Пустое, – сказал он.
– Теоретизировать о будущем абсолютно бесполезно, – вмешался Таггарт, – когда текущие проблемы требуют незамедлительного решения. В конечном счете…
– В конечном счете мы все помрем, – сказал Мейгс. С этими словами он быстро поднялся. – Я побегу, Джим, – сказал он. – У меня нет времени на разговоры. – И добавил: – И поговори с ней насчет того, как бы предотвратить аварии на дороге… если наша девочка такая кудесница в железнодорожных делах. – Он не хотел обидеть ее: Мейгс относился к тем людям, которые не понимают, когда обижают, а когда обижают их самих.
– Увидимся позже, Каффи, – сказал Таггарт, когда Мейгс, ни на кого не глядя, уже выходил.
Таггарт выжидающе и испуганно смотрел на Дэгни, по-видимому, страшась ее комментариев и вместе с тем отчаянно надеясь, что она что-то скажет – что угодно.
– Ну? – спросила она.
– Что ты хочешь сказать?
– У тебя есть еще что обсудить?
– Ну, я… – Казалось, он разочарован. – Ах, да! – закричал он, будто стремглав сорвавшись с места. – Есть одно дело, страшно важное…
– Возрастающее количество аварий?
– Нет, не это.
– Тогда что же?
– Дело в том… Тебе придется сегодня вечером выступить по радио в программе Бертрама Скаддера.
Она откинулась в кресле:
– Вот как!
– Дэгни, обязательно надо, это чрезвычайно важно, ничего не поделаешь, отказаться невозможно, в такие времена не выбирают, и кроме того…
Она взглянула на часы:
– Даю тебе три минуты на объяснение, если ты хочешь, чтобы я тебя выслушала. И говори по существу.
– Хорошо, – с отчаявшимся видом сказал он. – Наверху, на самом высоком уровне, я имею в виду Чика Моррисона, Висли Мауча, мистера Томпсона, не ниже, считают, что ты должна обратиться с речью к нации, чтобы поднять дух народа и сказать, что ты на посту. Этому придается большое значение.
– Зачем?
– Затем, что все думают, будто ты все бросила!.. Ты не знаешь, что происходило в последнее время, а дело серьезное. Страна полна слухов, всякого рода домыслов, и очень опасных. Я имею в виду, подрывных. Люди словно ничем не заняты, только перешептываются. Газетам не верят, заявлениям властей и авторитетных людей тоже, верят только злобному, сеющему панику вранью. Кругом потоки лжи. Не осталось ни веры, ни доверия, ни порядка, ни закона, власти не уважают. Мы на грани всеобщей истерии.
– Ну и?..
– Причина, с одной стороны, в загадочном исчезновении всех крупных промышленников, они как в воздухе растаяли, черт бы их побрал! Никто ничего не может объяснить, и люди опасаются. Ходят самые панические слухи, но чаще всего слышишь: «Какой порядочный человек захочет работать на эту публику?» Это они про власти в Вашингтоне. Теперь понимаешь? Ты сама не знаешь, как популярна и известна, но это так, особенно после авиакатастрофы. Никто в нее не поверил. Думают, что ты нарушила закон, то есть указ десять двести восемьдесят девять и сбежала. В связи с этим указом в обществе много недопонимания и беспокойства. Теперь ты понимаешь, почему тебе нужно выступить в эфире и сказать людям, что мнение о том, что указ десять двести восемьдесят девять губителен для экономики, ошибочно, что это справедливый законодательный акт, необходимый для всеобщего благосостояния, и что, если еще немного потерпеть, дела пойдут на лад и процветание вернется. Народ больше не верит официальным лицам. Ты же из предпринимателей, одна из немногих представителей старой школы, и ты – единственный человек, который вернулся, из тех, кого считают исчезнувшими. Ты известна как… реакционер – противник политики Вашингтона. Так что тебе люди поверят. Ты произведешь сильное впечатление, укрепишь доверие, поднимешь дух. Понимаешь?
Он торопился, поощряемый странным выражением ее лица, взглядом, устремленным куда-то вперед, и легкой улыбкой на губах.
Она же слушала его, и сквозь звуки его голоса ей слышался голос Реардэна, который говорил ей весенним вечером год назад:
«Им нужно от нас что-то вроде оправдания. Не знаю, что это за оправдание, но, Дэгни, если мы ценим нашу жизнь, мы не должны давать согласия. Пусть тебя пытают, пусть разрушат твою железную дорогу; им нужно твое согласие – не давай его!»
– Теперь ты понимаешь?
– О да, Джим, я понимаю!
Он не мог определить тон ее голоса: полустон, полуусмешка, полуликование, – но это была ее первая реакция, и он ухватился за нее, ему ничего другого не оставалось, кроме как надеяться.
– Я обещал в Вашингтоне, что ты выступишь! Мы не можем подвести их в таком деле! Нельзя, чтобы нас заподозрили в нелояльности. Все подготовлено. Ты выступишь в качестве гостя в программе Бертрама Скаддера сегодня вечером, в десять тридцать. Он ведет радиопрограмму, в которой беседует с видными общественными деятелями, программа очень популярна, у нее большая аудитория – больше двадцати миллионов. Из Комитета пропаганды и агитации…
– Какого комитета?
– Пропаганды и агитации. Это комитет Чика Моррисона. Они уже три раза звонили мне, чтобы убедиться, что ничего не сорвется. Они разослали распоряжение всем радиостанциям, и те весь день рекламируют твое выступление по всей стране, приглашая людей послушать тебя сегодня вечером в программе Бертрама Скадцера.
Он смотрел на нее так, будто требовал одновременно и ответить ему, и признать, что в подобных обстоятельствах в ее ответе нет необходимости. Она сказала:
– Ты знаешь, что я думаю о политике Вашингтона и об указе десять двести восемьдесят девять?
– В такое время мы не можем себе позволить роскошь думать! Неужели тебе непонятно?
Она громко рассмеялась.
– Разве тебе не ясно, что отказаться нельзя? – воскликнул он. – Если после всей этой рекламы ты не появишься, это лишь подтвердит слухи, практически будет равнозначно открытому проявлению нелояльности.
– Джим, ловушка не сработает.
– Какая ловушка?
– Та, которую ты постоянно ставишь.
– Не понимаю, о чем ты.
– Понимаешь. Ты знал, все вы знали, что я откажусь. Вот и толкнули меня в публичную ловушку, где мой отказ будет означать для тебя крупные неприятности, более крупные, чем, как ты полагал, я осмелюсь причинить. Вы рассчитывали, что я спасу ваши репутации и ваши головы. Но я не собираюсь их спасать.
– Но ведь я обещал!
– А я нет.
– Нет, нам нельзя отказаться. Неужели ты не видишь, что мы связаны по рукам и ногам? Что нас держат за горло? Разве тебе не ясно, что они могут сделать с нами через Управление пула, через Комитет по координации или через замораживание наших облигаций?
– Это было мне ясно два года назад.
Его трясло, в его ужасе проступало что-то бесформенное, отчаянное, почти сверхъестественное, непропорциональное тем опасностям, которые он называл. Внезапно Дэгни почувствовала уверенность, что в основе его переживаний лежит нечто более глубокое, чем страх перед начальственным гневом, что этот страх перед таким наказанием служил всего лишь единственной формой, в которой он позволял себе осознать гораздо больший подспудно угнетавший его кошмар, потому что страх перед наказанием со стороны властей содержал хотя бы видимость разумности и скрывал истинные мотивы поведения брата. Она пришла к убеждению, что он хотел предотвратить вовсе не национальный психоз, а свой собственный, что и он, и Чик Моррисон, и Висли Мауч, и вся их бандитская бригада нуждалась в ее одобрении не затем, чтобы успокоить своих жертв, а затем, чтобы успокоить себя. Идея же усыпить беспокойство их жертв, хотя на первый взгляд и выглядела искусной, весьма практичной и целесообразной, на деле была для них лишь громоотводом, самообманом, облегченным признанием их реальных мотивов, которые с истеричной настойчивостью рвались в их сознание и которые они изо всех сил старались не впускать туда.
Испытывая презрение и содрогаясь от чудовищности того, что ей открылось, она спрашивала себя, до какой же степени нравственного падения должны были дойти эти люди, чтобы достичь такой стадии самообмана, когда они силой вырывали у сопротивляющейся жертвы одобрение своих действий в качестве морального оправдания этих действий, полагая при этом, что они всего-навсего пытаются обмануть весь мир.
– У нас нет выбора! – кричал он. – Ни у кого нет выбора!
– Уходи! – велела она тихим и спокойным голосом. Что-то в ее тоне однозначно сказало ему, что она понимает его лучше, чем оба выразили в словах. Он вышел.
Она взглянула на Эдди; тот выглядел как человек, смертельно уставший бороться с приступами отвращения, которые он учился переносить как хроническое заболевание.
После долгого молчания он спросил:
– Дэгни, что случилось с Квентином Дэниэльсом? Ты ведь вылетела за ним, да?
– Да, – сказала она. – Он ушел.
– К разрушителю?
Слово хлестнуло ее, как плеть. Целый день она жила со светлым воспоминанием о долине, оно оставалось с ней, как безмолвное неизменное видение, чудесный, принадлежащий только ей образ, на который не влияло ничто вокруг; о нем можно было не думать, а только ощущать как источник силы. Но внешний мир грубо вторгался в ее душу. Разрушитель, подумала она, так в этом мире называют мою мечту, мое воспоминание.
– Да, – тусклым голосом, с усилием ответила она, – к разрушителю.
Затем она крепко оперлась обеими руками о край стола, чтобы придать устойчивость своей позе и своей решимости, и с горькой усмешкой сказала:
– Ну ладно, Эдди, посмотрим, как два непрактичных человека, ты и я, могут предотвратить аварии на железной дороге.
Два часа спустя, когда она одна сидела за столом, склонившись над ворохом бумаг, на которых не было ничего, кроме цифр, но которые, как кинопленка, разворачивали перед ней полную картину состояния дороги в последние четыре недели, раздался звонок и голос ее секретаря произнес:
– Мисс Таггарт, вас хочет видеть миссис Реардэн.
– Мистер Реардэн? – не веря в появление ни одного из Реардэнов, переспросила она.
– Нет, миссис Реардэн. Помедлив минуту, Дэгни сказала:
– Попросите ее войти.
Лилиан Реардэн вошла и направилась к столу, намеренно утрируя манеры и жесты. На ней был прекрасный модный костюм, дополненный свободно повязанным ярким бантом, висевшим слегка на сторону, чтобы внести ноту элегантной небрежности, и маленькая шляпка, слегка сдвинутая набок, что тоже считалось элегантным, поскольку выглядело забавно; кожа ее лица была самую малость слишком гладкой, а при ходьбе она самую малость больше, чем следовало, раскачивала бедрами.
– Добрый день, мисс Таггарт, – сказала она слегка небрежным, но приятным тоном, принятым в светских гостиных; здесь, в рабочем кабинете, этот тон нес ту же ноту элегантной нелепости, что костюм и бант. Дэгни с серьезным видом склонила голову.
Лилиан мельком оглядела кабинет, в ее взгляде была та же нотка милой небрежности, что и в ее шляпке, и эта небрежность была призвана подчеркнуть ее знание жизни: ведь жизнь и не может быть ничем иным, кроме забавы.
– Прошу вас, садитесь, – сказала Дэгни.
Лилиан села, приняв свободную, уверенно-грациозную, непринужденную позу. Когда она повернулась лицом к Дэгни, на нем оставалось то же веселое выражение, но несколько иного свойства: она, казалось, намекала, что у них есть общая тайна, отчего ее присутствие здесь всем остальным показалось бы крайне неуместным, но для них обеих было само собой разумеющимся.
– Чем могу быть вам полезна?
– Я пришла сообщить вам, – мило начала Лилиан, – что сегодня вечером вы выступаете по радио в программе Бертрама Скаддера.
В лице Дэгни она не обнаружила ни удивления, ни потрясения, только внимание механика, рассматривающего мотор, в котором возник странный звук.
– Полагаю, – произнесла Дэгни, – вы отдаете себе полный отчет в том, что сказали.