В первый раз на удивленный вопрос «Что ты здесь делаешь?» — Филипп неопределенно ответил:
— Ну, я знаю, ты не хочешь, чтобы я появлялся у тебя в кабинете.
— Что тебе нужно?
— Ничего… только… в общем, мать беспокоится о тебе.
— Мать может позвонить мне в любое время.
Филипп не ответил, но продолжал расспрашивать его в наигранно небрежной манере о работе, здоровье, делах; вопросы были странно неуместными: не столько о делах, сколько о его отношении к ним. Риарден оборвал брата и жестом велел убираться, в душе у него осталось легкое, неприятное чувство.
Во второй раз Филипп дал единственное объяснение:
— Мы хотели узнать, как ты себя чувствуешь.
— Кто — «мы»?
— Ну как же… мать и я. Времена тяжелые, и… в общем, мать интересуется, как ты относишься ко всему этому?
— Передай, что никак.
Слова эти подействовали на Филиппа довольно странно, словно это был единственный ответ, которого он боялся.
— Убирайся отсюда, — устало сказал Риарден, — и в следующий раз, когда захочешь меня видеть, договорись о встрече и приходи в кабинет. Но не появляйся, если тебе нечего будет сказать. Это не то место, где обсуждаются чувства, мои или чьи бы то ни было.
Филипп не позвонил, но появился вновь, сутулясь, среди громадных домен с видом одновременно виноватым и чванливым, словно шпионил и оказывал честь своим присутствием.
— Но мне есть, что сказать! — воскликнул он, увидев, что Риарден гневно нахмурился.
— Почему не пришел в кабинет?
— Ты не хочешь видеть меня в кабинете.
— И здесь не хочу.
— Но я только… только стараюсь быть тактичным, не отнимать у тебя время, когда ты занят и… ты очень занят, так ведь?
— И что?
— И… в общем, я хотел застать тебя в свободную минуту… поговорить с тобой.
— О чем?
— Я… словом, мне нужна работа.
Он произнес это вызывающе и чуть попятился. Риарден бесстрастно смотрел на него.
— Генри, мне нужна работа. Здесь, на заводе. Дай мне какое-то занятие. Нужно зарабатывать на жизнь, милостыня мне надоела. — Филипп подыскивал, что сказать, голос его звучал обиженно и просяще, словно необходимость оправдывать просьбу была навязанной ему несправедливостью. — Я хочу зарабатывать, я не прошу тебя о благотворительности, я прошу дать мне шанс!
— Это завод, Филипп, не игорный дом.
— А?
— Мы не принимаем и не даем шансов.
— Я прошу дать мне работу!
— С какой стати я должен давать ее тебе?
— Потому что она мне нужна!
Риарден указал на языки пламени, взлетающие над черной доменной печью, взлетающие безопасно в пространство, — воплощение мысли.
— Мне нужна эта домна, Филипп. Ее дала мне не моя нужда.
Филипп сделал вид, что не слышал.
— Официально ты не должен никого нанимать, но это формальность, если возьмешь меня, мои друзья одобрят это безо всяких проблем и…
Что-то в глазах Риардена заставило его внезапно умолкнуть, потом он гневно, раздраженно спросил:
— Ну в чем дело? Что дурного в том, что я сказал?
— Дурно то, чего ты не сказал.
— Прошу прощенья?
— То, что ты хочешь оставить несказанным.
— Что же?
— То, что от тебя мне нет никакой пользы.
— Это то, что ты… — начал Филипп праведным тоном и не договорил.
— Да, — сказал Риарден с улыбкой, — то, что я подумал первым делом.
Филипп отвел глаза; когда заговорил, голос его звучал так, словно он выбирал случайные фразы:
— Каждый имеет право зарабатывать на жизнь… Как я получу шанс, если никто не дает мне его?
— Как я получил свой?
— Я не родился владельцем сталелитейного завода.
— А я?
— Я смогу делать все, что можешь ты, если научишь меня.
— А кто меня учил?
— Почему ты все время твердишь это? Я говорю не о тебе!
— А я о себе.
Через несколько секунд Филипп пробормотал:
— Чего тебе беспокоиться? Речь идет не о твоем заработке!
Риарден указал на людей в дыму от доменной печи.
— Сможешь делать то, что они?
— Не понимаю, что ты…
— Что случится, если я поставлю тебя туда, и ты загубишь плавку?
— Что важнее: разливка твоей стали или то, как мне кормиться?
— Как ты собираешься кормиться, если сталь не будет разливаться?
Лицо Филиппа приняло укоризненное выражение.
— Я не могу спорить с тобой, потому что превосходство на твоей стороне.
— Тогда не спорь.
— А?
— Замолчи и убирайся отсюда.
— Но я имел в виду…
Риарден усмехнулся.
— Ты имел в виду, что это я должен молчать, потому что превосходство на моей стороне, и дать тебе работу, потому что ты ничего не умеешь делать.
— Это грубый способ излагать моральный принцип.
— Но это то, к чему твой моральный принцип сводится, не так ли?
— Нельзя обсуждать мораль в материалистических терминах.
— Мы обсуждаем работу на сталелитейном заводе, а это место очень даже материалистично!
Филипп весь как-то сжался, глаза его слегка потускнели, словно он был в страхе перед окружающим, в возмущении его видом, в усилии не признавать его реальности. Он негромко, упрямо прохныкал с интонацией заклинателя:
— Каждый человек имеет право на работу, это моральный императив, принятый в наше время. — и повысил голос: — Я имею на нее право!
— Вот как? Тогда давай, получай свое право.
— А?
— Получай свою работу. Бери ее с куста, на котором, по-твоему, она растет.
— Я имел в виду…
— Имел в виду, что не растет? Что она нужна тебе, но ты не можешь ее создать? Что имеешь право на работу, которую я должен создать для тебя?
— Да!
— А если не создам?
Молчание тянулось секунда за секундой.
— Я не понимаю тебя, — заговорил Филипп с гневным недоумением человека, который цитирует фразы хорошо знакомой роли, но получает в ответ неверные реплики. — Не понимаю, почему с тобой стало невозможно разговаривать. Не понимаю, какую теорию ты предлагаешь на обсуждение и…
— Еще как понимаешь.
Словно отказываясь верить, что его фразы могут не возыметь действия, Филипп выпалил:
— С каких пор ты обратился к абстрактной философии? Ты — всего-навсего бизнесмен, ты не способен разбираться в принципиальных вопросах, оставь это специалистам, которые веками…
— Оставь, Филипп. Что это за трюк?
— Трюк?
— Откуда у тебя это неожиданное стремление?
— Ну, в такое время…
— В какое?
— В общем, каждый должен иметь какие-то средства к существованию… и не быть отверженным… Когда дела так ненадежны, человеку нужно иметь какую-то гарантию… какую-то опору… в такое время, случись что с тобой, у меня не будет…
— Какой случайности со мной ты ожидаешь?
— Нет! Нет! — Этот крик был странно, непонятно искренним. — Я не ожидаю никакой случайности… а ты?
— Что может со мной случиться?
— Откуда мне знать?.. Но у меня нет ничего, кроме помощи от тебя… а ты в любое время можешь передумать.
— Могу.
— И у меня нет на тебя никакого влияния.
— Почему тебе потребовалось столько лет, чтобы понять это и забеспокоиться? Почему теперь?
— Потому что… потому что ты изменился. Раньше… раньше у тебя было чувство долга и моральной ответственности, но… ты его утрачиваешь. Утрачиваешь, ведь так?
Риарден стоял, молча разглядывая брата; у Филиппа была своеобразная манера переходить к вопросам, как будто его слова были случайными, но вопросы, слишком небрежные, чуть назойливые, были ключом к достижению цели.
— В общем, я хочу снять бремя с твоих плеч, если я для тебя — бремя! — неожиданно резко заговорил Филипп. — Дай мне работу, и твоя совесть больше не будет тревожиться из-за меня!
— Она не тревожится.
— Вот это я и имею в виду. Тебе все равно. Все равно, что случится с нами, так ведь?
— С кем?
— Ну, как… с матерью и со мной… и вообще с человечеством. Но я не собираюсь взывать к твоим лучшим чувствам. Я знаю, что ты готов отвернуться от меня в любое время, поэтому…
— Филипп, ты лжешь. Тебя беспокоит не это. Иначе ты попросил бы денег, но не работу, не…
— Нет! Я хочу получить работу! — Крик был немедленным, почти безумным. — Не пытайся откупиться деньгами! Я хочу получить работу!
— Возьми себя в руки, дрянь. Ты соображаешь, что говоришь?
Филипп выпалил в бессильной ненависти:
— Ты не вправе говорить так со мной!
— А ты вправе?
— Я только…
— Откупиться от тебя? С какой стати — вместо того, чтобы послать тебя к черту, как давным-давно следовало?
— Ну, в конце концов, я твой брат!
— И что из этого должно следовать?
— Человек должен питать к брату какие-то чувства.
— Ты их питаешь?
Филипп раздраженно надул губы и не ответил; он ждал; Риарден предоставлял ему эту возможность. Филипп промямлил:
— Ты должен… по крайней мере… как-то считаться с моими чувствами… но не считаешься.
— А ты — с моими?
— С твоими? С твоими чувствами? — в голосе Филиппа звучала не злоба, а нечто худшее: то было искреннее, негодующее удивление. — У тебя нет никаких чувств! Ты ничего не чувствуешь. Ты никогда не страдал!
У Риардена создалось впечатление, что как итог многих лет в лицо ему ударили его чувства и то незабываемое зрелище: точное ощущение того, что он испытывал в кабине паровоза первого поезда на дороге Джона Голта, и зрелище глаз Филиппа, светлых, водянистых, представляющих собой предел человеческого падения — неоспоримое страдание и оскорбительную наглость скелета по отношению к живому, требующему, чтобы его страдание считалось высшей ценностью. «Ты никогда не страдал», — обвиняюще говорили ему эти глаза, а Риарден в это время мысленно перенесся в ту ночь в своем кабинете, когда у него отняли железные рудники, видел ту минуту, когда подписывал дарственную на «Риарден Метал», проведенные в самолете дни того месяца, когда искал тело Дагни. «Ты никогда не страдал», — говорили ему глаза с самодовольным презрением, а он вспоминал чувство гордой сдержанности, которое помогало ему выстоять в те минуты, когда он отказывался поддаться страданию, чувство, в котором переплелись любовь, верность, знание того, что радость — это цель жизни, и радость нужно не найти, а достичь, и позволить видению радости утонуть в болоте страдания — акт измены. «Ты никогда не страдал, — говорил мертвенный взгляд, — ты никогда ничего не чувствовал, потому что чувствовать значит только страдать, никакой радости не существует, есть только страдание и отсутствие страдания, только страдание и нуль, когда ничего не чувствуешь, а я страдаю, корчусь от страдания — в этом моя чистота, моя добродетель, а ты не корчишься, не жалуешься — ты должен избавить меня от страдания, изрезать свое некорчащееся тело, чтобы наложить заплаты на мое, свою нечувствующую душу, чтобы избавить мою от чувства, и мы достигнем высшего идеала, торжества над жизнью, нуля!» Видел природу тех, кто веками не отшатывался от проповедников уничтожения, видел природу врагов, с которыми сражался всю жизнь.
— Филипп, — сказал Риарден, — убирайся отсюда. — Голос его напоминал луч света в морге, это был простой, сухой, обыденный голос бизнесмена, звук жизнеспособности, обращенный к врагу, которого нельзя удостоить ни гневом, ни даже ужасом. — И больше не пытайся пройти на завод, я распоряжусь, чтобы тебя гнали от всех ворот, если появишься.
— Ну что ж, в конце концов, — сказал Филипп гневным и осторожным тоном неуверенной угрозы, — я могу устроить, чтобы мои друзья назначили меня на работу сюда и принудили тебя принять это!
Риарден уже уходил, но тут повернулся и взглянул на брата. В эту минуту Филипп сделал неожиданное открытие, пришел к нему посредством не мысли, а того мрачного чувства, которое было единственным продуктом работы его сознания: он ощутил ужас, стиснувший горло, прошедший дрожью до желудка, он видел размах заводов с блуждающими пламенными вымпелами, ковшами расплавленного металла, проплывающими в воздухе на тонких тросах, с открытыми ямами цвета горящего угля, с кранами, движущимися на него и с грохотом проносящимися мимо, удерживаемые невидимой силой магнита тонны стали, — и понял, что боится этого места, боится до смерти, что не посмеет двинуться без защиты и наставления того, кто перед ним; потом он взглянул на высокого, прямого человека, стоящего с небрежным спокойствием, человека с решительными глазами, взор которых пронизывал скалу и пламя, чтобы построить это место, и тут Филипп понял, как легко может человек, которого хотел принудить, позволить одному ковшу металла накрениться на секунду раньше положенного времени или одному крану уронить груз на фут от цели, и от него, Филиппа, ничего не останется, и единственная защита его заключается в том, что ему на ум приходят такие действия, которые не могут прийти Хэнку Риардену.
— Но нам лучше, чтобы все было по-хорошему, — сказал Филипп.
— Тебе — лучше, — ответил Хэнк и ушел.
«Люди, которые поклоняются страданию», — подумал Риарден, представив образ врагов, которых раньше не мог понять. Подобное казалось чудовищным, но, как ни странно, незначительным. Он не испытывал никаких чувств. Это походило на попытку вызвать чувство по отношению к неодушевленным предметам, к отходам, скользящим по склону горы и грозящим раздавить его. От такого мусора можно убежать или построить на их пути защитную стену, но нельзя удостоить гнева, негодования или морального отношения бессмысленное движение неживого. «Нет, — подумал он, — хуже: антиживого».
С тем же отчужденным равнодушием Риарден сидел в одном из судебных залов в Филадельфии, наблюдая, как люди совершают ритуал его развода с женой. Наблюдал за тем, как они механически произносят утверждения общего характера, цитируют туманные фразы ложных показаний, произносят речи, в которых нет ни фактов, ни смысла. Он заплатил им за это — закон не давал ему иного пути обрести свободу, не давал права изложить факты и сказать правду, — закон предполагал решение его участи на основе не объективно сформулированных объективных правил, а произвольного решения судьи с морщинистым лицом и легкомысленно-лукавым видом.
Лилиан в зале не было; ее адвокат изредка делал бесполезные заявления. Все они заранее знали вердикт и причину этого; иных доводов не существовало уже несколько лет, не было никаких норм, кроме прихоти. Казалось, участники процесса видели в этом свою законную прерогативу: они вели себя так, словно целью подобной процедуры было не рассмотрение дела, а возможность дать им работу, как будто работа заключалась в цитировании подходящих формулировок без желания знать их цель, а в судебном зале вопросы добра и зла неуместны, и они, люди, призванные отправлять правосудие, прекрасно знали, что никакого правосудия не существует. Действовали они, как дикари, совершающие ритуал, изобретенный, чтобы освободить их от объективной реальности.
«Но десять лет моего брака были реальными, — подумал Риарден, — и эти люди приняли на себя власть расторгнуть его, решить, будет ли у меня возможность жить с удовлетворением или я буду страдать до конца жизни». Он вспомнил то суровое, неуклонное почтение, которое питал к своему брачному договору, ко всем своим договорам и юридическим обязательствам, и понял, какого рода законности должна была служить его безупречная законопослушность.
Риарден обратил внимание, что судейские марионетки начали поглядывать на него с хитрым, нахальным видом, словно соучастники заговора, разделяющие общую вину и освобождающие друг друга от морального осуждения. Потом, когда заметил, что он единственный в зале смотрит спокойно, прямо в лица всем, увидел, что в их глазах появилось возмущение. Риарден с удивлением понял, чего от него ожидали: что он, беспомощная жертва, не имеющая иного выхода, кроме подкупа, поверит, будто этот фарс, за который сам заплатил, представляет собой правовую процедуру, что порабощающие его эдикты имеют моральную основу, и он повинен в разложении честности стражей закона, а вина лежит не на них, а на нем. Это походило на обвинение жертвы ограбления в разложении честности бандита. «И ведь, — подумал Риарден, — во все времена политического вымогатетельства вину на себя брали не грабители-бюрократы, а лишенные свободы промышленники, не те, кто торговал юридическими протекциями, а люди, вынужденные их покупать; и во все времена крестовых походов против коррупции средством борьбы с ней было не освобождение жертв, а представление вымогателям еще более широкой возможности вымогать. Единственная вина жертв, — думал он, — заключается в том, что они принимали это как вину».