– А вы кем были? – допытывается у охридянки председатель.
– Куртизанкой. Во времена Нерона.
– В самом деле? Хорошо помните детали?
– О да. Часто вспоминается, например, пир… один. Я, вся в белом… В венке… В руке бокал… А сбоку возлежит Сенека.
– Влюбленный или так?
– Неравнодушный… Немного. В этот вечер как раз познакомилась впервые с Нероном. Несколько раз подходил, шутил, разговаривал…
– Сами тогда скончались? Или насильственно?
– О, не вспоминайте. Конечно, насильственно.
– Да, что уж поделаешь… Такие времена были. Распяли, должно быть?
– Нет. Хуже. Зверям бросили.
– Эх-хе, – вздыхает председатель. – Много есть, друг Горацио, и так далее… А знакомых из римского периода встречаете теперь, в этой жизни?
– Одного только мельком видела. Давно, в Петербурге… На Невском прошел мимо и скрылся. В форме почтово-телеграфного чиновника. Раньше, помню, звали Марк Публий Порций. А какая сейчас фамилия – неизвестно.
Еще не высохшая рубашка заставляет меня держаться в стороне от дам. Смотрю сначала в окно на бурю, затем рассматриваю «Страшный суд» на стене. Какая македонская наивность в символике! Лежит господин на кровати, умирает, как видно. Вокруг пустые бутылки, сласти, фрукты, соблазнительные женщины… Все, что было раньше, при жизни. А теперь дело дрянь: дракон выпустил когти, норовит вырвать глаз; крокодил схватил зубами одеяло, подобрался к ноге; черти стоят поодаль, щелкают челюстями, ожидая момента выхода души из тела…
Какого века картина? Византийская? Ренессанс? Написано яркими красками… Как будто даже напечатано. Ба! Неужели? «Сытин. Москва. Дозволено духовной цензурой».
Сытинский страшный суд приводит в радостное приятное настроение. Отхожу, умиленный, от грешника к играющим в углу детям, хочу приласкать малышей, позабавить.
– Тебя как зовут?
– Володя…
Он смотрит на меня снизу пытливо, раскрыв любознательный рот.
– Хочешь, покажу тебе фокус?
– Хоцю!
– Ну так вот… Принеси мне со стола ножик, и я тебе отрежу ухо.
– Н…нет!
Лицо его сразу вытягивается. Нижняя губа отвисает.
– Как нет? Тащи. Сначала отрежу, а потом приставлю. И больно не будет.
– Н…нет… Не хоцю…
– Ну вот еще: не хоцю! Я тебе гарантирую, что ухо прирастет, когда скажу «три». Не бойся.
– Н…не…
Он смотрит по сторонам, где мама. Глаза усиленно моргают. Под носом что-то сверкнуло влагой.
– Ну, не хочешь принести, я тогда сам. Подожди-ка минутку… Сейчас.
– Ааааа!
Отвернувшись в сторону от взглядов сердитой мамаши, у которой в коленях бьется ревущая голова, я виновато сажусь за стол и грущу: как, в общем, трудно завоевывать детские души! Я-то, правда, никогда не имел с ними дела. В России даже недолюбливал: мешали работать. Но теперь, в беженстве, когда кругом вся Европа мешает, что может прибавить своим криком малыш?
Через полчаса он снова один. Сидит в углу, мирно раскладывает обрывки бумаги.
– Володенька!
Поворот головы. Страшный испуг:
– Аааа!..
– Хочешь прозрачный камешек? На, возьми!
– Аааа!..
– Ну, иди, я расскажу тебе сказку… Про чертика.
– Ааааа!
– Ду-рак!
Чтобы отомстить Володе и заставить его пожалеть о пренебрежении ко мне, я собираю вокруг себя других детей и объявляю, что буду рассказывать македонские сказки.
– Только чтобы было очень страшно, хорошо? – просит Шурочка.
– Про большевиков, – солидно добавляет Вася.
– Я расскажу вам легенду о том, почему на Охридском озере каждый день бывает буря, – медленно начинаю я, напряженно стараясь в эту минуту создать для Македонии народный эпос. – Дело, видите ли, в том, что… в некотором царстве, в некотором государстве… Между небом и землей…
– В Константинополе? – подсказывает Миша.
– Нет, не в Константинополе, а здесь, возле озера, на земле, жил старик в одном селе. И, кроме того, три девицы под окном пряли поздно вечерком.
– Ну? – заинтересовывается Шурочка. – Дальше?
– Ну и вот, – бодрее продолжаю я, придумав, наконец, тему, – ну и вот, пока этот старик жил и три девицы пряли, около озера на вершине горы Галичицы стоял огромный-преогромный прозрачный замок, в котором обитала прекрасная фея. Красота этой феи была удивительная: лилейная шейка, коралловые губки, жемчужные зубки, атласная кожа, шелковистые волосы… И богата она была так, что ни словами сказать, ни пером описать, а определить можно только в отделении статистики: и кукуруза у нее была, и пшеница, и рожь, и овес, и черешни, и груши, и яблоки…
– И апельсины?
– Нет, апельсинов не было. Не перебивай. Фея славилась, однако, вокруг не только как богатая и красивая невеста. Она была также очень хорошая, трудолюбивая хозяйка. Все окрестные жители знали: если с горы поднимаются облака и тучи застилают небо, значит, фея готовит во дворце обед. Протянется по небу радуга, значит, фея стирает белье, скоро будет развешивать простыни. Бегут с Галичицы весенние мутные ручьи – это фея моет во дворце полы…
Прослышали, наконец, про прекрасную фею, про ее красоту, про богатство, про хозяйственные качества четыре витязя на юге, севере, востоке и западе. Звали их – Махмуд, Милош, Стоян и Ахмет. Оседлали витязи коней, опоясались мечами и отправились.
– Будь моею, о фея! – сказал под северным окном дворца красавец Милош. – Я тебя буду лелеять и холить, буду заботиться, любить, защищать. Ты согласна выйти за меня, о прекрасная?
– Согласна, – отвечала фея.
– Фея, фея, – говорил под восточным окном страстный Стоян. – Я без тебя не могу жить! Днем, и ночью, и после обеда, я всегда вижу тебя во сне! Будь моею, о фея! Будь моею женою, прелестная!
– Отчего же… – сказала фея.
– У меня в гареме много фей, – восклицал под южным окном горячий Махмуд. – Но такой феи, как ты, не найти днем с огнем, с фонарем! Ты будешь моею, не правда ли, о звезда востока, и запада, и меридиана?
– Буду!
И в ответ на свои любовные речи Ахмет тоже получил из западного окна ответ:
– Да.
Что было делать четырем женихам-витязям? Слезли они с коней, потолковали как следует и решили сразиться. Сначала попарно, потом трое против одного, затем один против трех, наконец – один на один. Долго дрались они – десять лет, двадцать лет, пятьдесят лет… Непрерывно шли бои под дворцом, а прекрасная фея сидела у окна, проводя бессонные ночи, ожидая исхода. Восходило, заходило солнце. Весна сменяла зиму, лето – весну. Год один – год другой. Опухли от бессонницы глаза феи, слезы струились, катились в равнину, образовав Охридское озеро. И, наконец, победил всех храбрый Милош, вошел во дворец, стал верным защитником-мужем.
– Все? – разочарованно спросила Шурочка. – А почему ветер дует?
– А вот когда фея успокоилась наконец, ей захотелось отоспаться за все бессонные ночи. Спит она теперь глубоко, непрерывно, спит круглые сутки. Но каждый день тревожат страшные сны. Загремит где-нибудь в горах гром, а ей кажется, что опять сражение началось. Вылетает из дворца, дрожащая, пугливая, с криками ветра, в тучах-одеждах. И мятется над озером, пока совсем не пробудится. И улыбается вдруг… И возвращается…
– Господа! Через полчаса отъезжаем! – слышится громкий голос капитана баржи.
А Шурочка смотрит в окно и восклицает:
– Совсем ясное небо, смотрите! Солнце!
Около пяти часов вечера баржа отчаливает от пристани Святого Наума. Среди новых пассажиров – игумен, который едет в Охрид, и пленный албанец, конвоируемый двумя жандармами. Точнее говоря, это не пленный. Натворив что-то у себя на родине, он просто перешел без документов границу, был арестован и теперь препровождается в город. Вид у албанца гордый, мрачный. Над горбато-изогнутым носом – зеленые пронзительные глаза; губы сжаты, на загорелом красивом лице как будто складки презрения.
Бояться ему, конечно, нечего. Но к чему гордиться? Эти горные народы удивительно похожи друг на друга: всегда подчеркнутое чувство собственного достоинства, даже когда собираются грабить. И какое влияние природы на походку, осанку! Равнинные жители передвигаются чуть-чуть вразвалку, покачиваясь. А они, горцы, точно пружинные. Каждый шаг – нечто исторически важное. И выражение лица – будто не земля терпит человека, а человек землю.
Святой Наум далеко. Сливается постепенно монастырь с серым берегом. Наверху небо прояснилось, но албанские горы затянуты мглою, и над Галичицей ходят туманы, строя дворцы, создавая чудовищ. Солнце склонилось. Заслоненное тучей, расплавляет края, поднимает вверх огненный веер, пытается освободиться от мрачной фиолетовой маски. И на охридской стороне посинели леса, почернел камень скал.
Что это такое? Я встревожен: было так тихо, спокойно. И вдруг пахнуло ветерком. Холодным, порывистым.
– Свежеет! – радостно проговорил, растянувшись на канатах, фотограф. – Хорошо было бы немного потрепаться, а? Вы любите качку?
– Так себе…
Отвечаю небрежно, презрительно, с выражением лица как у арестанта-албанца. Но встревоженный взгляд впивается в вершины Галичицы. Там как будто что-то готовится подлое. Забинтовались густым слоем ваты отдаленные скалы; сюда ближе, к Охриду, из-за горы тяжело выползла мохнатая морда, перевалилась одна лапа, другая, огромный белый медведь, распластался вверху, раздавив деревья и камень. А за ним – другой, третий… Бесконечное стадо.
– Шляпа! Ой!
Председатель схватывает ее на лету, плотно водворяет на голову. А ветер – как бешеный. Одна, две минуты – и сразу: вой, свист, пена в воде.
– Шурочка, где ты? Шура!
– Иван Николаевич! Возьмите Володю!
– Ай! Аа-аа!..
– Господа! – кричит в мощный рупор, составленный из двух ладоней, капитан. – Рекомендую сойти в трюм!
– Маруся, спусти ноги. Я подхвачу! – слышится снизу, из трюма.
– Не хочу… Здесь свободнее.
– Маруся… Я тебе говорю…
– Оставь, пожалуйста!
Я никогда не предполагал, что на таком сравнительно небольшом озере ветер может организовывать такие огромные волны. Вокруг нет воды – уже снежные горы. Заходящий солнечный диск кровавит белую пену, делит волны на склоны – лиловые, розовые. Все вокруг – в хаосе звуков и красок: синий гул на горах, голубой свист в прорывах на небе, багровое солнце, зеленые рокоты…
Черт возьми, куда лезет баржа! Как обезумевшая… Вверх, вверх, вверх… Довольно! Вниз? Вниз?
– Бу-бух!
Удар, точно бревном о бревно. Фонтан от носа к корме, через все: руки, головы, ноги. Визг мотора. И опять вверх, вверх, вверх… Опять вниз, вниз… Каждый раз громовые удары:
– Бух…
И сердце где-то под мокрым пальто в ответ – скромное, сжавшееся:
– Тук-тук! Тук-тук!
Постепенно все мы, даже самые упрямые, забираемся в трюм. Здесь, внутри, как сельди во время улова. Детский плач, шипящие звуки промокших дам, мрачное гудение мужей. Конвоиры-жандармы закурили вместе с албанцем, о чем-то мирно беседуют. Не свести ли с арестантом знакомство на случай, если мотор забастует и баржу отнесет к албанским берегам? Протекция – великая вещь, даже во время кораблекрушения. Познакомиться следовало бы, если бы только не то, что он сам оттуда бежал. Отчего бежал? А вдруг я окажусь другом политической партии, которая побеждена? А если это – кровавая месть и за мной начнет вдруг охотиться целый албанский род?
Бог с ним. Погибать так погибать. Все равно. Мотор дает перебои. Мы не выберемся, ясно. До Охрида столько же осталось, сколько проехали. А буря усиливается. Вот:
– Ба-бах! Уууу… Шшш…
Да, глупо тонуть в чужом негостеприимном озере. Идиотство. То ли дело в своем тихом пруду, в имении, возле родного дома, около рощицы, где весною поют соловьи. Вытащат багром, осторожненько положат на берег. Наверху солнышко… Вокруг птички. Хорошо! А тут?
– Ба-бах! Ги-ги-ги-го!
Жизнь, смерть, Европа… XX век… Какой смысл? Родился в 1882 году… Был серьезным мальчиком, хотел сделаться великим ученым, открыть новый закон природы, чтобы в учебниках стояло. И никакого закона! Все законы открыты, открыл только беззакония. Как надоело! Противно удушение, конечно: вода, вода, вода… хочешь вздохнуть – и нет его… воздуха! Вспомнится жизнь… Сразу… Кормилица… Гимназия… Кант – Лаплас… Бойль – Мариотт… Сходки в университете. «Товарищи! В Испании совершена гнусная казнь. Мы не можем молчать… Товарищи!» Сколько идиотов! Боже, сколько идиотов…
– Вылезайте, подходим!
– Охрид? – радостно вскакиваю я. – Да что вы?
A. M. Ренников. Незванные варяги. Париж, 1929
Zut
Это случилось в один прекрасный день, и не для слова сказано, а на самом деле «прекрасный»: что может быть лучше первых летних дней не только в Париже, а и везде, где после зимы опять светит и греет солнце. Только что прошла Пасха, зацвели каштаны на Араго, показались первые листочки на поздних, долго зимующих платанах.
Накануне Корнетов лег поздно: читал житие Филиппа Ирапского, написанное монахом Спасо-Каменного монастыря на Кубенском озере Германом, вступительная статья Ключевского, – о беспризорном XIV века или по церковно-славянски о «безприятном», от глагола «приять».
Рано утром, в самый забвенный сон, звонок: так рано звонит только почтальон – деньги, или заказное письмо, или шалое «pneu» несообразительного или от усердия брошенное на ночь, но это была не пневматичка и не деньги, а консьержка: пакет. Сквозь сон Корнетов почувствовал, что консьержка недовольна: книгу ей передали вчера в 11 часов.
– Onze heurez du soir? – переспросил Корнетов.
Консьержка, спускаясь, что-то ответила, не разобрать.
Книга оказалась от Балдахала: давно жданный Дон Кихот. И ведь только один Балдахал мог в 11 часов вечера разбудить консьержку и, наверное, ничего ей не дал. И сам Корнетов, приняв книгу, ничего консьержке не дал: со сна не спохватился, да и не о том было подумать: не мог поверить в «onze heurez du soir» – такой поздний час, 11 часов. И пенял себе и пенял Балдахалу: ведь мог бы подняться и передать в руки, а не будить человека! Но за кофеем Корнетов позабыл и о консьержке и о Балдахале, он думал о судьбе Дон Кихота с его пламенным мечом Амадиса и золотым шлемом Мамбрина.
«Течение созвездий навлекает на нас бедствия, которые небеса с яростью и бешенством низвергают на нас, и тогда никакая земная сила не может их остановить и никакие ухищрения – отбросить!»
Сразу видна искусная рука профессора математики Сушилова и кельтолога Смирнова: перевод с испанского. После своего вечера Корнетов ежедневно упражнялся в чтении для развития голосовых связок и для чистоты произношения, чтобы выходило громко, выразительно и отчетливо без слива слов и выпада букв. Отложив книгу до вечера – вслух читать «Дон Кихота» будет одно удовольствие! – Корнетов стал собираться, как всякое утро собирался, чтобы выйти на волю – в волю этой живой жизни, перед которой имел такой неописуемый страх: точно отсчитал он 2 франка 55 сантимов – на папиросы и спички, чтобы не дожидаться сдачи и не обсчитали, всегда могло выйти недоразумение – в бистро всегда народ, – а так спокойно: 2 ф. 55 с.
За полтора года Корнетов осмотрелся, и теперь ему совсем не надо перебегать на Гобелэн, ни к «Циферблату», ни к «Шкалику»: на углу Араго оказалось бистро с табаком: всякое утро безо всякого надрыва – шараханья и выжидания – спокойно шел он за папиросами и спичками, держа в руке 2 ф. 55 с. Спускаясь по лестнице, чувствовал он чудесное тепло первого летнего дня, и ему было легко без шерстяных зимних шкурок, а свободно и благорасположенно – Амадис Галльский, победивший волшебника Аркалая!
Выйдя на площадку, где лифт берет свое начало, Корнетов по обыкновению наметился посмотреть, нет ли объявления: вывешивалось о приходе газового и электрического счетчиков.
«И тут вот она на меня набросилась. Я видел только сжатые кулаки и глаза, готовые оловом выплюнуться – такое было у нее исступление. Но что она кричала, будь то и по-русски, ничего бы не понял. Уж очень она неожиданно и ни на какую стать быстро. «Медленнее говорите, ничего не понимаю». А она свое, она кричит, будто когда она подала мне книгу, я сказал: «зют». – «Зют! – повторяю я. – Но что такое «зют», я этого не говорил!» И прошу: «напишите мне это слово, я его в первый раз слышу». – «Vous etes menteur! Vous etes menteur!» – и уж не кричит, а взвизгивает, и таким взвизгом, что будь у нее под руками ключ, или совок, или еще что, долбанула бы».