Алексей Ремизов. Последние новости (Париж). № 4477. 1933. 25 июня. Фрагмент из рассказа «Воровской самоучитель»
Вагоны России
Вспоминая свои разъезды по России, вспоминаю прежде всего русские вагоны, совсем иные, чем в Западной Европе, как по выстукиванию колесного ритма, так и по господствовавшему в них настроению. Кем-то из современных религиозных философов была высказана мысль, что русская душа не ценит крепкого домостроительства, так как всякий дом в этой жизни она ощущает как станцию на пути в нездешний мир. Этой, правда, лишь отчасти верной мысли вовсе не противоречит тот факт, что во всяком русском поезде дальнего следования сразу же заводилась по-домашнему уютная жизнь: если всякий дом есть всего только станция, то почему бы и вагону не быть настоящим домом?
Душою железнодорожной домашности был, как известно, чай. Боже, сколько выпивалось его между Москвой и Екатеринбургом, Москвой и Кисловодском – подумать страшно! Семейные ездили все со своими чайниками, интеллигентам же одиночкам приносил чай проводник, у которого самовар у вагонной топки кипел круглые сутки. В свое время этот самовар никого не удивлял. А как – да простится мне эта эмигрантская сентиментальность – умилился я в 1928 году по пути в Двинск, увидав в латвийском по подданству, но русском по настроению вполне родной российский самовар! Право, он показался мне не самоваром, а добрым духом родного очага. Родным показался мне и проводник, принесший нам с женою по стакану крепкого, горячего, душистого чая, какого в Европе нигде не дают. Никелевый подносик в черной, как ухват, руке и ломтик лимона на блюдечке – все это издавна заведенное и не отмененное новою властью в поезде дальнего следования – чуть не до слез растрогало нас с женой.
Вагонное чаепитие с обильными закусками и бесконечными разговорами длилось часами. Закуски и беседы бывали весьма разные. В первом классе – не те, что во втором; в курьерском поезде – иные, чем в пассажирском; менялись они также и в зависимости от того, куда направлялся поезд: в Варшаву ли и дальше за границу, на Кавказские ли воды или в Поволжье.
Самые изящные, самые «интересные» люди встречались, конечно, в поездах, несшихся к границе. Здесь, в международных вагонах первого класса, с клубным радушием быстро знакомились друг с другом «звезды» свободных профессий, главным образом знаменитые либеральные адвокаты, переодетые в штатское и не умеющие носить его высшие военные чины, дородные актеры императорских театров, англизированные представители меценатствующего купечества и милые московские барыни, бредившие тургеневским Баден-Баденом, Парижем и Ниццею. В какой час дня ни тронулся бы поезд, через час-другой после отхода во всех купе уже слышна оживленная беседа. На столиках у окон уютно разостланы салфетки, на них – все сборное и все общее – золотистые цыплята, тончайшие куски белоснежной телятины, белые глиняные банки паюсной икры, слоеные пирожки в плетенках, темные бутылки мадеры, чай, конфекты – всего не перечислить…
Разговоры все те же – о преимуществе передовой Европы и о нашей темноте и отсталости. Талантливо витийствуют русские люди! Словно на суде развивают знаменитые защитники свои передовые точки зрения. Как на сцене отстаивают непочатую целину русского нутра необъятные телесами актеры. Летучими искрами отражается игра точек зрения в задорно веселых женских глазах.
Как хорошо ехать в Европу: отдохнуть, полечиться, похудеть, повеселиться и погрешить!
В пассажирских поездах, шедших в провинцию, господствовало совершенно иное настроение: люди казались здесь обыденнее и озабоченнее. По дороге в Пензу, Казань, Нижний, Саратов знаменитые адвокаты наскоро просматривали дела и подготовляли речи, фабриканты проглядывали доклады своих директоров, а актеры доучивали роли. Столичные же барыни, если не считать путешественниц по Волге, в провинцию вообще не ездили; вагоны первого класса катились тут часто почти пустыми. Во втором же, в последние годы мирной жизни, ездило уже много и серой публики: сапоги, картузы, поддевки, рубашки фантази, суровые наволочки на подушках, зачасто корзинки и парусиновые мешки вместо чемоданов.
Помню, ехал я читать в Астрахань. Вагон попался старый, грязноватый и тускло освещенный свечами. В купе нас было четверо: плотный, осанистый батюшка, странный блондин с бритым актерским, обиженным лицом и грузный, сивый человек в поддевке, насквозь пропахший рыбой, очевидно, рыботорговец. С вечера никакого общего разговора не вышло. Поужинав селедкой и огурцом с черным хлебом (дело было постом) и выпив на сон грядущий стаканчик водки, рыботорговец сразу же полез на верхнее место спать. Мне не оставалось ничего, как последовать его примеру, так как и батюшка уже начал позевывать. Все мои спутники быстро заснули, мне же долго не спалось: кусали блохи и мутило от тяжелого рыбного духа.
Проснувшись позднее других, я застал компанию за чаем и разговорами. Уловив несколько слов, я сразу же понял, что дело идет обо мне – кто, мол, такой?.. Блондин считал меня, очевидно, артистом, едущим в провинцию на гастроли, купец же – революционером-агитатором: «в портфеле все книги, бумаги». Я нарочно всхрапнул и тут же услышал соображение батюшки, что «у революционеров брючонки трепанные, а этот одет барином».
– Это шантрапа для отводу глаз новую моду выдумала, – отстаивал свое мнение купец. – Ох, доиграются, приятели! – прибавил он с ненавистью и громко чокнулся с блондином.
Я весело спрыгнул вниз, наскоро сбегал умыться, достал свои припасы, выложил их на столик и попросил налить мне стаканчик чаю. Несмотря на высказанное по моему адресу подозрение, купец радушно налил в мой стакан крепкого чая и с нежностью вынул из моей корзинки пирожок с рисом и лососиной.
– А мы вот, – начал без промедления актеристый блондин, – интересовались тут, по какому поводу изволите разъезжать по провинции; я думаю, скорее всего музыкант, потому что длинные волосы актеру под парики неудобно, а вот они, – подмигнул он в сторону купца, – предполагают, что не иначе как по просветительной части.
– Так и есть, – отвечал я как ни в чем не бывало, – еду читать лекции.
– Значит, моя правда, – самодовольно ухмыльнулся рыботорговец, явно обрадованный тем, что сразу узнал птицу по полету.
– А на какую тему читаете? – провокационно полюбопытствовал батюшка. – Скорее всего, по земельному вопросу или насчет кооперации?
– Напрасно подозреваете, батюшка, – отвечал я иронически, – я еду читать две лекции: одну о славянофилах, а другую о божественном Платоне, которого во всех духовных академиях изучают.
– Ну, благо, благо, коли подлинно так, – примирительно произнес священник, очевидно не поверивший правдивости моих слов и честности моих лекторских намерений, – спору нет: учение – свет, а неучение – тьма.
– А по-моему, батюшка, – решительно заявил купец, – никакого света в учении нет, а одно, простите меня, поджигательство. Я вот и без просвещения, а в люди вышел, даже в большие – на промыслах сотнями тысяч ворочаю, а сына моего в университете до того просветили, что как приедет на побывку, так одно только и твердит: «ваши корабли сожжены, папаша». Ей-Богу, прямо поджигателем по дому ходит.
– Поджигателем? – с невероятною живостью и даже каким-то восторгом отозвался вдруг все время выпивавший блондин. – Это интересно, это очень даже весело.
– Да ты что – белены объелся? – рявкнул на него торговец. – Али сам ихнего сицилистического толку? Чего ж тебе весело, что сын отца подпалить собирается?
– Простите, – заторопился блондин, – я ведь не всерьез, так к слову пришлось, потому что больше всего в жизни люблю пожары, особенно ночью…
Под вечер купец и батюшка вышли на какой-то большой станции. Оставшись наедине со мною, актер Солнцев, как на прощание отрекомендовался мне этот любитель пожаров, разоткровенничался и с воодушевлением и страстью рассказал следующую историю.
Сын сельского дьякона, он после поездки в Москву, где побывал в опере, бежал из духовной семинарии с мечтою учиться пению и попасть на сцену.
– Голос у меня был, – хвастался он с типичной провинциальной актерскою ухваткою, – единственный: силищи непомерной – труба судная, и от природы поставленный, как у соловья. Одно меня сгубило – робость, боязнь публики.
Я, поверите ли, у самого Шаляпина был, спрашивал, как бы мне от своей проклятой робости избавиться. Он, спасибо ему, ободрил: «Голос, говорит, у тебя мой, шаляпинский, а что бы не бояться публики, не смотри никому в глаза, бери глазом поверх голов. Как глаз выше публики поставишь, так ее себе под ноги и бросишь. У меня у самого это первое правило – всегда с поднятой головой пою».
Пробовал я по его, по шаляпинскому, рецепту действовать, долго пробовал, да нет, не помогло. Пока тяну ноту вверх – выходит, а как вытянул – обязательно глазом в публику: хорошо ли, мол, спел? И вижу морды у всех сонные, скучные. Досада душит, голос сдает, и чувствую, что вру – хоть со сцены беги! Так вот и прекратились ангажементы. Выпьемте, чокнемся. Хоть вы и по просвещению ездите, а я чувствую, что душа у вас наша, актерская.
– Ну а теперь вы чем занимаетесь? – спросил я своего собеседника, не улавливая связи между его неудавшейся сценической карьерой и любовью к пожарам.
– Теперь-то? – откинулся он назад и грустно посмотрел на меня. – Как вам сказать: занимаюсь пожарами.
– То есть как – пожарами? – переспросил я. – Служите страховым агентом?
– Это – тоже, только это не главное. Я, если уже говорить всю правду, как на духу, по трем линиям работаю: страхую, главным образом, крестьян от огня, организую по деревням пожарные команды и – страсть моя – изредка поджигаю!..
– Как поджигаете?
– А вы обождите, не торопитесь, – заговорил он вдруг с какой-то новой серьезностью, как человек, глубоко продумавший свою мысль и твердо уверенный в своей правде. – От моего поджигательства никому вреда нету. Поджигаю я только в крайнем случае, когда уже очень долго нигде не горело, так что душе невтерпеж становится. Поджигаю всегда двор, который сам же застраховал и которому, знаю, гореть выгодно. Но и против своего общества у меня совесть опять-таки чиста: не будь моих команд, все сплошь бы горело. Сами видите, – вреда никому нет, а мне не только удовольствие, а вся жизнь в этом. Набат – лечу впереди всех с факелом, командую, кричу; иной раз такую ноту возьму, что и Шаляпину не взять. Дерево, сено, солома – все как в аду полыхает; скотина как на бойне ревет; бабы, ребятишки пуще скотины отчаиваются, огненные языки небо лижут! Команда моя работает – любо дорого смотреть! – знают ребята, что я после каждого выезда ведро водки выставляю… Да, – закончил Солнцев свою хмельную исповедь, – артист не может жить без восторга. Я же, – говорю вам по совести, – большего восторга не знаю, как тушить пожары. Слышал, в старину были огнепоклонники, так вот я, скорее всего, ихнего рода…
Вспоминая поездки по России, русские вагоны и русские беседы в них, не могу не рассказать о веселом возвращении из заграницы в 1912 году. Разорившись на подарки, мы ехали с женой по России в третьем классе. Вагон попался новый, почти пустой: кроме нас, в нашем отделении никого не было. На какой-то станции к окну подошла молодая баба с решетом грибов. Она так упрашивала купить грибы и отдавала их за такие гроши, что мы в конце концов пересыпали белые грибы, один другого мельче, в блаженной памяти «Русские ведомости». Таких прекрасных грибов и таких честных газет уже давно нету во всем мире!
Масло было с собою; сковородка и спиртовка, на которой жена во Фрейбурге готовила ужины, – тоже. Конечно, зажигать спиртовку в поезде – не дело, но в сущности ничего случиться не может! Подумали, посомневались и решили немедленно устроить пир. И вот как раз перед тем, как снимать с огня вкусно чадящую сковороду, осторожно открылась дверь и показалась плешивая, седая голова: на висках – старинные зачесы, на морщинистых щеках – бачки.
– Грибки жарите? – потянула большим ноздрястым носом странная голова. – Богатая идея! Если разрешите присоединиться, могу предложить вино и закуски. Да вы насчет кондуктора не извольте беспокоиться, – обратился не знакомец к жене, выгонявшей полотенцем грибной чад в окно, – я его знаю: за рюмочку-другую он вам не то что грибы, а и целого поросенка разрешит изжарить.
Заинтересованные незнакомцем (я лично и против закуски ничего не имел), мы охотно приняли его предложение. Не прошло и двух минут, как он снова появился в купе с большою корзинкою в руках и тут же начал деловито и ловко вынимать из нее удивительные вещи: ценные граненые чарки, тяжелые золоченые ножи и вилки с орлами, тарелки с короною и всякую изысканную снедь: жареных цыплят, паштеты, прекрасное бордо, дюшесы и сыры…
В чем дело? Что за человек?.. Вещи явно не его, но ощущает он их своими. И слишком тонкой и дорогой для всего его облика (полуформенные брюки с кантом и люстриновый пиджак) едой угощает с тароватым радушием барина-хлебосола.
Ларчик открылся неожиданно просто. Наш незнакомец оказался дворцовым лакеем. Человек от природы умный, наблюдательный, перевидавший по своей должности множество людей и потерявший к ним всякое уважение, он был весьма тверд в отстаивании своего глубоко скептического миросозерцания.
– Не красть, – доказывал он мне с отеческой назидательностью, – при дворе, по крайней мере, никак невозможно, потому бессмысленно и даже неправильно. Если я задумаю не брать – меня свои же за несочувствие и предательство выживут. Семья моя окажется в бедности, миру же от моего самоуправства прибыли никакой не будет. Чего же, разрешите вас спросить, в том хорошего, что брать будет не честный человек для жены и детей, а какой-нибудь подлец-пьяница ради бессмысленного кутежа в угоду любовницы-потаскухи. А таких стрекулистов, да будет вам известно, за последнее время среди нашего брата много развелось.
На мои неуверенные из-за отсутствия всякой осведомленности в дворцовом обиходе, беспомощно принципиальные возражения придворный старичок словоохотливо отвечал все новыми и новыми рассказами о хищениях в дворцовом ведомстве. Он помнил еще последние годы царствования Александра П.
– Великой души был государь, но и его обманывали почем зря. Пожаловали их величество, может быть слышали, госпоже Наровой имение в Крыму, а получила она пустырь да кустики. То же самое с драгоценными подарками: уже на что строг был Александр III, а и он не справлялся со своими чиновниками. Вместо жалованного на бумаге перстня с изумрудом, обсыпанного бриллиантами, получали обласканные им лица иной раз колечко с малюсеньким камешком в розочках. И тут, благородный молодой человек, вовсе не простое хищение, как вы, может быть, полагаете, а вроде как свой закон, которого не переступишь. Во дворце все заведено спокон веку, даже конфеты на приемах со времен матушки Екатерины все те же подаются, и никакие революции тут ничего переставить не могут. Да-с! И цари под законом живут, даром что самодержцы.
Во время революции я не раз вспоминал этот разговор: душность придворной жизни и косность дворцового ведомства сыграли в жизни царской семьи и всей России несоответственно большую роль.
В памяти еще много встреч, еще много странных, неожиданных бесед.
Помню, ехал я в Царицын. Не успев дома как следует подготовиться, я за несколько часов до Царицына достал свои конспекты, книги и так углубился в свои мысли, что не заметил, как ко мне в купе подсел какой-то молодой человек. Как только я, кончив работу, вынул портсигар, молодой человек быстро чиркнул спичкой и поднес ее к моей папиросе, нервно пересел поближе ко мне с явным желанием поговорить. Одет он был в ладно сшитое добротное, купеческое платье, обут в мягкие офицерские сапоги.
– Вы, если не ошибаюсь, в наши Палестины, – начал он без промедления свою атаку, указывая пальцем на мои книги и на папку с моим именем. – Ждем с большим нетерпением. Афиши уже давно расклеены. Мне лично сейчас особенно важно послушать философа. В последнее время душа в большом смущении.