Дублинцы. Улисс (сборник) - Джеймс Джойс 7 стр.


Однако бред проходит. Как эхо, он повторил ее фразу, отнеся ее к себе самому: Что мне делать? Инстинкт холостяка предостерегал его. Но ведь грех был совершен – и даже чувство чести говорило ему, что за такой грех подобает возмещение.

Пока они так сидели с ней на краю постели, к двери подошла Мэри и сказала, хозяйка хочут, чтобы он пришел в гостиную. Он поднялся и стал надевать жилет и сюртук, растерянный и беспомощный как никогда. Одевшись, он подошел к ней, чтобы немного успокоить. Все устроится, не бойся. Он оставил ее на постели тихо плачущею и всхлипывающей: О, Господи!

Пока он спускался, очки у него так запотели, что пришлось снять их и протереть. В этот момент он больше всего мечтал вознестись сквозь крышу и улететь, улететь в другую страну, где он никогда не услышал бы обо всем происшедшем, но какая-то сила неумолимо влекла его по ступенькам вниз. Неумолимые лица его патрона и Мадам взирали на его смятение. На последних ступеньках он разминулся с Джеком Муни, который шел из буфетной, нежно баюкая две бутылки пива. Они холодно поздоровались; и взор любовника на мгновение задержался на бульдожьей мускулистой физиономии и коротких мускулистых руках. Спустившись, он оглянулся и увидел, как Джек пристально смотрит на него из дверей кладовки.

Ему вдруг вспомнился вечер, когда один из мюзик-холльных артистов, маленький блондин из Лондона, отпустил какой-то вольный намек в адрес Полли. Тогда вся салонная вечеринка чуть не сорвалась из-за Джека. Его еле утихомирили всеми силами. Артист, побледневший сильней обычного, старался улыбаться и говорил, что он ничего плохого не имел в виду, но Джек все продолжал орать на него, что он любому, кто вздумает шутить такие шуточки про его сестру, в два счета вколотит все зубы в глотку, за ним не станет.

Полли посидела еще немного на постели, всхлипывая; потом вытерла глаза и подошла к зеркалу. Обмакнув кончик полотенца в кувшин, она освежила глаза холодной водой. Поглядела на себя в профиль, поправила шпильку за ушком. Потом снова вернулась на постель и села в ногах. Она долго смотрела на подушки, вид которых будил потайные приятные воспоминания. Прислонив затылок к прохладной железной спинке, она погрузилась в мечты. На лице ее уже не отражалось никакого волнения.

Она ждала терпеливо и бестревожно, почти весело, и воспоминания постепенно уступали место надеждам и картинам будущей жизни. Эти надежды и картины были очень сложны, и она уже не видела белых подушек, на которых по-прежнему оставался ее взгляд, и не помнила, что она ждет чего-то.

Наконец она услыхала, как ее зовет мать. Она поднялась и подбежала к перилам.

– Полли! Полли!

– Что, мама?

– Спустись к нам, милочка. Мистер Дорен хочет поговорить с тобой.

Тогда она вспомнила, чего она ждет.

Облачко

Восемь лет назад на пристани Норс-Уолл он проводил своего друга и пожелал ему попутного ветра. Галлахер сумел пробиться. Это сразу можно было сказать – и по его виду бывалого путешественника, и по отличному твидовому костюму, и по воинственному тону. Немногим даны такие таланты, как у него, и еще меньше найдется тех, кого б не испортил такой успех. Галлахер был добрым, душевным малым, и он вполне заслуживал стать победителем. Такого друга иметь – это не пустяк.

После завтрака все мысли Малыша Чендлера были обращены к встрече с Галлахером, к приглашению Галлахера и к огромному городу Лондону, где Галлахер проживал. Его прозвали Малыш Чендлер оттого, что, хотя ростом он был лишь слегка ниже среднего, он явно производил впечатление маленького человека. У него были белые маленькие руки, хрупкое сложение, тихий голос и деликатные манеры. Он чрезвычайно заботился о своих светлых шелковистых волосах и усах, а носовой платок его был всегда немного надушен. Лунки ногтей были совершенной формы, и при улыбке выглядывал ровный ряд по-детски белых зубов.

Сидя за своим рабочим столом в Кингс-Иннс, он размышлял о том, как все изменилось за эти восемь лет. Друг, которого он знавал в самых бедственных и убогих обстоятельствах, стал блестящей фигурой лондонской прессы. Он то и дело поднимал голову от надоевшего писанья и смотрел в окно. За окном конторы были газоны и аллеи, освещенные заходящим солнцем поздней осени. Солнце щедро сеяло золотую пыльцу на неопрятных нянек и дряхлых стариков, дремлющих на скамейках, поблескивало на движущихся предметах – на фигурках детей, что носились с криками по дорожкам, фигурах прохожих, пересекавших парк. Глядя на этот пейзаж, он думал о жизни, и ему становилось грустно (как всегда, когда он думал о жизни). Им мягко завладевала меланхолия. Он ощущал, что с судьбой бороться напрасно, таков урок мудрости, бремя которой завещано было ему веками.

Он вспомнил книги стихов, стоявшие у него дома на полках. Он их купил еще в холостые годы, и вечерами, когда он сидел в комнатке по соседству с прихожей, его часто посещало желание снять с полки одну из них и что-нибудь прочесть оттуда жене. Но застенчивость всегда удерживала его, и книги оставались на полках. Иногда он повторял про себя строчки стихов, и это давало утешение.

Когда его час пробил, он встал и педантически распрощался с рабочим столом и с коллегами-клерками. Скромною, аккуратной фигуркой он появился под старинной аркой Кингс-Иннс и быстро зашагал по Генриетта-стрит. Золотой закат угасал, и в воздухе становилось свежо. Улицу наводняла орда чумазых детей: они стояли или носились по мостовой, ползали по ступенькам возле разинутых дверей, обсиживали пороги, как мыши. Мысли Малыша Чендлера были далеко от них. Он проворно прокладывал свой путь сквозь эту кишащую, пресмыкающуюся жизнь, под сенью мрачных призрачных особняков, где когда-то кутила знать старого Дублина. Прошлые дни тоже не занимали его, он весь был в радостном настоящем.

Он никогда не был у Корлесса, но хорошо знал цену этого места. Он знал, что сюда приезжают после театра пить ликеры и кушать устрицы, и слышал, что официанты там говорят по-французски и по-немецки. Когда ему случалось вечером торопиться мимо, он видел, как у подъезда останавливаются кебы и как леди в богатых нарядах, в сопровождении кавалеров, спускаются и исчезают, не задерживаясь, за дверью. На них были шумящие платья и множество шалей. Лица были напудрены, и, ступив на землю, они подхватывали одежды, словно испуганные Аталанты. Он всегда проходил мимо, не оглядываясь. У него была стойкая привычка ходить по улицам быстро даже днем, и когда он оказывался в городе поздно вечером, он шел торопливо, испытывая и возбуждение, и страх. Но иногда он заигрывал с этим страхом. Он выбирал самые узкие и темные улочки и дерзко углублялся в них. Молчанье, в которое падали его шаги, будило его тревогу; безмолвные фигуры, скользящие мимо, будили его тревогу; и внезапный смех, откуда-то раздавшийся звонко или тихо, порой заставлял его задрожать как лист.

Он повернул направо, в сторону Кейпл-стрит. Игнатий Галлахер – лондонский журналист! Восемь лет назад кто бы счел такое возможным? Однако сейчас, оглядываясь на прошлое, он мог увидеть у своего друга многие знаки будущего величия. Люди говорили тогда, что Игнатий Галлахер ведет буйную жизнь. Конечно, он в ту пору якшался с отпетыми повесами, пил без меры и занимал деньги направо и налево. В конце концов он оказался замешан в каком-то темном дельце, какие-то аферы с финансами – по крайней мере, была такая версия его отъезда. Но таланта никто за ним не отрицал. Всегда что-то такое было… было что-то такое в нем, что вас покоряло, как бы вы ни противились. Даже когда он был в полной яме и не мог ума приложить, как выкарабкаться, даже тогда он ухитрялся держать фасон. Малыш Чендлер вспомнил (и воспоминание вызвало у него легкую краску гордости) одно из присловий Игнатия Галлахера в крайних ситуациях.

– Парни, берем тайм-аут! – объявлял он беззаботно. – Я начинаю раскидывать мозги.

В этом был весь Игнатий Галлахер; и, черт побери, таким человеком нельзя было не восхищаться.

Малыш Чендлер ускорил шаг. Впервые в жизни он себя чувствовал выше тех, кто проходил мимо по улице. Впервые его душа возмутилась тем, как тускла и уныла эта улица. Да, никаких сомнений: если ты хочешь достичь чего-то, тебе надо уезжать. Дублин – безнадежное место. Проходя по мосту Граттана, он бросил взгляд вниз по течению реки, на набережные, и презрительно пожалел бедные низенькие домишки. Они представились ему сборищем бродяг в лохмотьях, покрытых грязью и сажей, бродяг, которых закат заставил остолбенело застыть на месте, а первый холодок ночи заставит встряхнуться и двинуться куда-то. Он подумал, не смог ли бы он выразить этот образ в стихах. А Галлахер мог бы тогда их устроить в какую-нибудь лондонскую газету. Смог бы он написать что-то оригинальное? Ему не совсем было ясно, какой образ он хотел выразить, но мысль о том, что его посетило поэтическое вдохновение, затеплилась в нем, словно детская надежда. Он уверенно двинулся вперед.

Каждый шаг делал его ближе к Лондону, отдалял от постной и прозаичной жизни. На горизонте его сознания забрезжил свет. Он же еще не стар – тридцать два. Его характер, можно сказать, как раз достиг зрелости. И есть такое множество настроений, впечатлений, которые он бы хотел передать в стихах. Он все их чувствовал внутри себя. Он попытался взвесить свою душу: была ли это душа поэта? Он решил, что главная черта его характера – меланхолия, однако меланхолия, умеряемая порывами веры, отрешенности, чистой радости. Если бы он выразил свою душу в книге стихов, возможно, к ней бы прислушались. Популярен он бы не стал: это ему было ясно. Он бы не мог покорять толпы, но мог бы, пожалуй, привлечь небольшой кружок родственных душ. Вероятно, за меланхолический тон английские критики причислили бы его к кельтской школе; потом, он бы и сам намекал на это. Он стал придумывать фразы, которые могли бы быть в рецензии на его книгу: «Мистер Чендлер владеет тайной изящного, легкого стиха»… «В этих стихах живет задумчивая печаль»… «Кельтская нота». Жаль, что его фамилия звучала не слишком по-кельтски. Наверно, стоило бы добавить девичью фамилию матери: Томас Мэлоун Чендлер, или еще лучше так: Т. Мэлоун Чендлер. Надо будет это обсудить с Галлахером.

Он так увлеченно погрузился в мечту, что прошел свою улицу, надо было вернуться. На подходе к Корлессу прежнее возбуждение опять овладело им; перед дверью он в нерешительности остановился – и наконец, отворив дверь, вошел.

Яркий свет, шум бара заставили его на минуту задержаться в дверях. Он озирался по сторонам, но в глазах мелькали отблески множества красных и зеленых бокалов, мешая видеть. Ему показалось, что бар полон людей и что эти люди с любопытством на него смотрят. Он бросил быстрый взгляд направо, потом налево (слегка нахмурясь, чтобы придать своему обозрению деловой вид), но когда взгляд его прояснился, он понял, что на него никто не глядит, а, прислонясь спиной к стойке и расставив широко ноги, у стойки стоит собственною персоной Игнатий Галлахер.

– Салют, Томми, старина, вот и ты! Как будем жить? Ты что берешь? Я себе виски, тут это зелье лучше, чем через пролив. С содой? С сельтерской? Без минеральной? Я тоже. Только вкус портит… Гарсон, две половинки ирландского виски сделайте нам по дружбе… Да, так как ты тут скрипел, пока мы не виделись? Бог мой, ведь стареем, стареем! Скажи, ты у меня видишь признаки возраста, а? Чуть-чуть поседел и чуть-чуть полысел на макушке – правда?

Игнатий Галлахер снял шляпу, открыв взорам крупную, коротко остриженную голову. Лицо у него было тяжелое, бледное, гладко выбритое. Глаза иссиня-черного цвета смягчали впечатление нездоровой бледности, ярко поблескивая над ярко-оранжевым галстуком. Губы, располагаясь между этими соперничающими цветами, казались бесцветными, бесформенными и очень длинными. Он нагнул голову и двумя пальцами жалостливо ощупал жидкие волосы на макушке. Малыш Чендлер, категорически отрицая, помотал головой, и Игнатий Галлахер снова водрузил шляпу.

– Она до того выматывает, – сказал он, – эта журналистика. Вечно ты на бегу, вечно мчишься, ищешь материал, бывает, что не найдешь, – и потом, вечно от тебя требуется что-то новенькое. И я сказал себе: к дьяволу эти гранки, типографию – на несколько дней баста. Честно скажу тебе, я так рад выбраться снова в свои места. Слегка отдохнуть, это всем полезно. Высадился в добром дряхлом Дублине – и сразу самочувствие тоном выше… Вот она твоя, Томми. Воды? Скажи, когда.

Малыш Чендлер дал очень сильно разбавить свое виски.

– Не понимаешь ты своей пользы, парень, – молвил Игнатий Галлахер. – Я вот пью только чистое.

– Я, как правило, очень мало пью, – скромно сказал Малыш Чендлер. – Изредка половинку или в этом духе, когда встретишься с кем-нибудь из старой братии.

– Отлично, – бодро произнес Игнатий Галлахер. – Итак, за нас, за старые времена, за старых друзей!

Они чокнулись и выпили.

– Я кой-кого из старой банды встретил сегодня, – сказал Галлахер. – У О’Хары как будто бы дела плохи. Он что поделывает?

– Ничего он не поделывает, – отвечал Малыш Чендлер. – Сидит в дыре.

– Зато у Хогана хорошее место, кажется?

– Да, он в Земельной комиссии.

– Я его встретил однажды в Лондоне, и вид у него был цветущий… Но О’Хара, бедняга! Все пьянка, я думаю?

– Да не только, – лаконично ответил Малыш Чендлер. Игнатий Галлахер расхохотался.

– Томми, – проговорил он, – я вижу, ты ни на один атом не изменился. Точно та же серьезнейшая личность, которая мне читала лекции в воскресенье утром, когда у меня голова трещала и язык не ворочался. Надо бы тебе повидать мир слегка. Ты что, правда никогда никуда не ездил, даже поблизости?

– Я ездил на остров Мэн, – сказал Малыш Чендлер. Галлахер снова расхохотался.

– Остров Мэн! – воскликнул он. – Ты съезди в Лондон, в Париж, – лучше всего в Париж. Это вот тебе даст что-то.

– А ты был в Париже?

– Да уж могу сказать, что я был! Малость там поколобродил.

– Он правда так прекрасен, как говорят? – спросил Малыш Чендлер.

Он отхлебнул из своего стакана чуть-чуть, а Игнатий Галлахер разом прикончил свой.

– Прекрасен? – повторил Галлахер, делая паузу на слове и смакуя виски. – Не так уж прекрасен, знаешь ли. Конечно, он прекрасен… Но все дело в парижской жизни, вот где фокус. Нет такого города, как Париж, по веселью, по движению, оживлению…

Малыш Чендлер тоже закончил свое виски и после некоторых усилий сумел-таки привлечь внимание бармена. Он велел повторить.

– Был я в Мулен-Руж, – продолжил Игнатий Галлахер, когда бармен убрал стаканы, – был и во всех этих богемных кафе. Там кухня с перцем! Уж это не для пай-мальчиков вроде тебя.

Малыш Чендлер не говорил ничего, пока не вернулся бармен с новой парой стаканов; тогда он легонько чокнулся с другом и повторил его тост. Он начинал себя чувствовать немного разочарованным. Тон Галлахера, стиль его речи ему не нравились. В его друге было что-то вульгарное, чего он раньше не замечал. Но, может быть, это было только наносное, результат жизни в Лондоне, в толчее, среди конкуренции прессы. Старое личное обаяние все-таки еще ощущалось за новой самодовольной манерой. И он же на самом деле пожил, повидал мир. Малыш Чендлер с завистью поглядел на друга.

– В Париже повсюду весело, – сказал Галлахер. – Они считают, что надо наслаждаться жизнью, – и что, ты скажешь, они не правы? Если ты хочешь по-настоящему наслаждаться, надо ехать в Париж. И учти, у них там большие симпатии к ирландцам. Едва они узнали, я из Ирландии, меня начали рвать на части.

Малыш Чендлер сделал из своего стакана четыре или пять глоточков.

– А скажи, – спросил он, – верно говорят, что Париж – это безнравственное место?

Игнатий Галлахер сделал правой рукой подобающий католический жест.

– Безнравственны все места, – изрек он. – Конечно, ты в Париже найдешь много солененького. Стоит пойти, скажем, на студенческий бал. А уж когда кокоточки разойдутся, то это такая жизнь… Ты их себе представляешь, я думаю?

Назад Дальше