Да, Джим и Анна Холбрук живут теперь тут. (Кривые улочки — их старые знакомые, они их помнят с детства.) Там, где кончается булыжная мостовая, идут два квартала мусорной свалки и буйных зарослей бурьяна, а затем — мусорная свалка, населенная людьми, где безымянные Фрэнки-Ллойды-Райты[4] из рядов пролетариата воздвигли дивные футуристические строения из расплющенных консервных банок, ящиков из-под фруктов, дерюжных мешков, картона и просто матушки-земли. Вот тут и живут они в затхлом, расшатанном доме, покосившемся в сторону реки. И так ли уж существенно, что на втором этаже нет ни окон, ни крыши, что дощатые стены не толще, чем бумага, а грязь настолько въелась в них, что сделалась их частью. Здесь есть клочок земли, который можно называть двором, и, когда дует сильный западный ветер, зловоние консервного завода сменяется запахом реки и мусора.
(А Красота? Покуда каменная, слоноподобная красота города еще не вошла в их плоть и кровь, детишки могут полежать на животах на высоком берегу реки и поглядеть на пассажирские и грузовые поезда, сверкающие рельсы, битое стекло на свалке под откосом, сор, медленно движущийся по брюху реки.)
— Видишь, Анна, — говорит Джим, — здесь есть дворик для детей. Во всяком случае, гонять по улицам им не придется. И подумай только, в доме есть водопровод, и кран, и уборная. Мы ведь никогда с тобой так не жили.
— Да. (Она старается не видеть и не обонять.)
— И электрическое освещение. Эй, ребята, видели вы когда-нибудь, как в доме горит свет? Если захотим, он и у нас гореть будет.
— Если захотим?..
— Ну, ты меня поняла, если нам хватит деньжат. А деньжата будут, на ловца и зверь бежит.
— Да, Джим, пойдем-ка в дом. (Ткнулась носом в маленькую Бесс, чтобы не слышать запахов, прижала ее к сердцу, разъедаемому тоской.)
— Ну, вот видишь… и притом целых четыре комнаты. Слушай, что с тобой творится, у тебя такой вид, будто ты увидела покойника. Я понимаю, это не дворец, но поглядела бы ты, в каких домах живут за этакую цену другие.
— Да, конечно, Джим, это просто находка. Я, наверное, устала, вот и все.
— Мам, — спрашивает подбежавший Бен. — Чем здесь пахнет так чудно? Меня прямо тошнит. Мам, здесь всегда будет так пахнуть?
Когда Уилл и Мэйзи отправлялись в школу в первый раз, Анна собрала их рано утром, а потом поставила у стенки и свирепо проговорила:
— Ну вот, теперь у вас есть случай хоть чему-нибудь выучиться. Не в деревенскую, в хорошую школу пойдете. Лодырничать вам не дам, дурь тотчас выбью из башки, поняли?
Но Мэйзи очень не понравилось в школе. В самый же первый день:
— Мэйзи-и-Уилл-Холбрук-приехали-к-нам-из-деревни-где-сеют-рожь-и-пшеницу-и-откуда-мы-получаем-молоко-поздоровайтесь-же-с-Мэйзи-и-Уиллом-дети.
Мэйзи с ужасом сжимала потную ладонь Уилла. Комната огромная, больше, чем вся деревенская школа. Всюду лица, лица, все таращатся на них двоих. («Ты чего трясешься? Напугалась?» — «Испугалась? Я?») Лица злющие, и усталые, и испуганные, и голодные, и отупевшие, а глаза такие, словно все они хотят тебя сожрать. Нет, не гляди на эти лица, гляди лучше в окно, только оно грязное, будто по стеклу размазали жирные струйки, а сверху тянет вонью, и вонь заполняет весь класс. Эти лица… (хоть бы сердце так не колотилось)… Да не смотри на них, ты лучше прочитай написанные на доске забавные слова. Национальности: американцы, армяне, цыгане, китайцы, хорваты (старик Кватерник был хорват, старик Кватерник, тот, что работал в шахте, а сейчас мертвый, мертвый. Черви… нет, про старика Кватерника не надо думать), ирландцы, французы, итальянцы, евреи, лит… Чье-то черное лицо, черное, как у шахтера, выходящего из шахты, да и не одно оно, тут таких черных много. Может, и здесь в городе есть шахта, может быть, детям приходится жить в этой шахте, как некоторые живут в домиках из мешковины, может быть, опять раздастся гудок, да он и не умолкает тут ни на секунду. Мексиканцы, негры, поляки, португальцы. Если сердце заколотится еще хоть немного быстрей, она вскрикнет и все лица повернутся к ней, все уставятся на нее… Одно из них — медового цвета, такой мед был на ферме. Это все ей просто спится, это страшный сои, а на самом деле она на ферме, она на ферме, вот проснусь через минутку и снова там окажусь.
На переменке, когда сердце уже так не колотилось, она рассказывала двум девочкам, Элли и Аннамэй, как ездила верхом на лошади, и кто-то вдруг прошипел:
— Ах, так ты из деревни, откуда мы молоко получаем. Показать тебе, как бодается бык? — и… бах! — внезапно ткнул ее головой в живот. Она растерялась, задохнулась, закачалась и услышала смех Аннамэй: «Ой! Копченый, чего ты к ней цепляешься?» — и от ненависти и от гнева, видя лишь сплошную тьму перед собой, Мэйзи бросилась на него, но Копченый был уже по ту сторону школьной площадки, не по росту большая рубаха трепыхалась на ветру, а тощее лицо ехидно скалилось. Тогда она повернулась к Элли, толкнула и повалила ее, хотела повалить и Аннамэй, но учительница уже схватила ее за плечо и потащила в школу.
— Может быть, там, откуда ты приехала, вы позволяли себе грубые развлечения такого рода, но здесь это ни в коем случае не разрешается и не останется безнаказанным.
Копченый ехидно ухмылялся, Мэйзи видела его лицо.
— А ну, пустите! — крикнула она, сжалась в упругий ком и выскользнула из рук учительницы.
Но тут, испуганная тем, что натворила, оцепенела и прямо на виду у всех расплакалась. Услышав, как Уилл отчаянно шепчет кому-то стоящему рядом: «Это не моя сестра, нет, это не моя сестра», — она стала плакать все громче и громче и никак не могла остановиться.
Вечером они поехали к Беднерам, к старым друзьям, с которыми Джим и Анна не виделись уже семь лет. Алекс устроился неплохо — он работал теперь инструментальщиком. Они жили в пятикомнатном доме, где было пианино и окна из витражного стекла, а воздух чистый: вонь ощущалась, лишь когда дул сильный ветер с юга. До дома Беднеров они добирались трамваем, дети ехали трамваем первый раз, но поездка, кажется, доставила удовольствие только Уиллу. Джимми и Бесс спали, Бена всю дорогу тошнило, а Мэйзи глядела в окно, зажмурившись. Анна все приглаживала свои волосы и водила пальцами по морщинкам на лице.
Элси, увидев ее, вскрикнула, словно от боли:
— Анна, золотко мое, как же ты изменилась, тебя просто нельзя узнать!
— Семь лет немалый срок, — сказала Анна.
— Да, это так, это так, — согласилась Элси и начала плакать. Элси была толстая, в узком желтом платье, и пахло от нее до приторности сладко.
— А ты, значит, Аннин парнишка, — сказала она Уиллу, повернув к нему мокрое от слез лицо. — Ну, поцелуемся, дружок.
Но Уилл не стал с ней целоваться. Он подбежал к пианино и с размаху ударил руками по клавишам. Джиму пришлось его шлепнуть, чтобы он поцеловался с Элси.
Все было напряженно, неспокойно; Джимми и Уилл побежали по всем комнатам и щелкали там выключателями, глядя, как вспыхивают и гаснут лампочки, свисающие с потолка. Алекс откашлялся, потом откашлялся Джим, затем оба молча закурили сигары. Элси тихо говорила:
— Здесь все так нос дерут… Мне одиноко до смерти… тощища страшная… а мы и одного-единственного никак не можем завести… у каких только докторов я не была… просто сердце разрывается.
На столике лежала груда журналов «Звезда экрана» и «Искреннее признание». Мэйзи стала перелистывать журналы. На картинках были изображены мужчины и дамы, они улыбались или целовались. Алекс, сунув большой палец за отворот пиджака, произнес неожиданно веско и громко:
— Так вот, если ты к концу недели не устроишься на бойню, ступай прямо к Малкэги: он крупнейший в городе подрядчик дорожных и канализационных работ и он не нанимает всяких там иностранцев и черномазых, когда белые сидят без работы.
— О’кей, — сказал Джим, но с каким-то очень чудным видом.
— Нет, уж ты поверь мне, — добавил Алекс: он заметил этот его вид. — Не такие теперь времена, чтобы бросаться хоть какой работой.
— Работой не побросаешься, — сказал Джим, — зато лопатой кое-что побросать можно.
Засмеялась одна только Элси и хохотала долго, долго.
— Вырастешь такой же остроумный, как твой папа, — сказала она Бену, который пристроился у нее на коленях, — всегда будешь душой общества. Слушай, Анни, просто прелесть у тебя мальчуган. А вот Мэйзи вышла невзрачная, кто бы мог подумать. Такая смышленая малышка была. Впрочем, люди говорят: девочкой — невидная, в девушках — завидная.
Мэйзи сделала вид, будто не слышит.
— А кто играет на пианино? — спросила она, стараясь говорить как можно громче.
— Я играю, золотко, вот только выдержат ли твои ушки такую игру. Твоя мамочка когда-то в самом деле неплохо подбирала на слух музыку. Может, золотко, ты и сейчас нам сыграешь что-нибудь?
У Анны был ужасный вид, и Мэйзи испугалась, не упадет ли она снова в обморок. Но голос ее прозвучал вполне спокойно.
— Я и не помню, когда в последний раз подходила к пианино, — сказала она. — Ты уж сама лучше поиграй нам, Элси.
Элси уселась за пианино. Играя, она раскачивалась на круглом стульчике. Под платьем ходуном ходили складки жира, но, когда она запела, Джимми прибежал из другой комнаты и уткнулся ей в колени головой, Уилл тоже вошел в комнату и тихо стоял и слушал. Алекс начал подпевать, а за ним Джим и Анна. Они пели старинные песни, одну за другой. Некоторые из них дети слышали и раньше — случалось, Джим или Анна напевали их в хорошую минуту когда-то давно, но были и такие, каких они никогда не слыхали. «Долина Красной речки», «Красотка Женевьева», «В тот час, когда зажгутся фонари», «В сумерках», «Когда мы оба были молодыми, Мэгги», «Крушенье Девяносто первого», «Далеко в низине», «Пока скитаюсь я по свету», «Шенандоа», «Нелли Грэй», песни Фостера, «Корабль уплыл, я вслед ему глядела».
Сквозь открытое окошко в комнату вливалось сладкое, пьянящее благоухание весны; тени робко обступали мягкие озерца электрического света. Они пели, и жгучее желание, какая-то смутная тоска об утраченном, о чем-то так и непознанном постепенно охватила их. И уже не было отдельных голосов, а лишь один, мощный и звучный, и не было отдельных лиц, была лишь Красота. Ах, пение — это как… Потрясенная Мэйзи не могла подыскать слова, и непролившиеся слезинки стояли у нее в глазах. Пение — это как… но слово так и не приходило. Бесс тихо спала и, казалось, ее сон никогда не прервется. Запели любимую песню Анны:
и вдруг пятый голос, чистый, легчайший, воспарил над остальными четырьмя. Это был Джимми, притулившийся возле педалей пианино.
— Мам, — сказала Мэйзи, когда кончилась песня. — Это Джимми, Джим-Джим тоже с вами поет.
Взрослые изумились и заставили Джимми спеть с ними еще раз, потом еще и еще. Пел он нечто невнятное, слова получались только тенью настоящих слов, но мелодию вел верно и четко.
А потом все кончилось. Элси в желтом платье с темными пятнами пота под мышками снова принялась щебетать «золотко» и «душечка», Алекс слишком громко хохотал, Джим слишком старался хохотать в ответ, и Анна, хворая, сидела поникнув и крепко прижимала к себе Джимми.
Какая усталость! От этого смрада мерзкая тошнота в животе… их всех тошнит. Бен захворал от этой тошноты и слег, температурит. Но она не складывает оружия: с самого первого дня — чистые марлевые занавески, а они ведь желтеют, коричневеют. Моет, выскребает все до белизны, но строптивые полы и стены упорно приобретают все более темный, прокуренный тон. Даже расстеленный в передней вместо ковра лист картона, чтобы ползающий там Джимми не упрятывал в свои колени и ладошки все занозы, даже этот картонный лист насквозь промок и съежился, так что его снова придется менять. Весь дом восстал против нее.
Анна сидит в кресле без подлокотников, Бесс тянет пустую грудь, выпускает сосок и снова тянет и злобно взвизгивает. «Кушай, киска, кушай, ну, что ты творишь?» Столько возни с уборкой, и она все время чувствует себя усталой. Такой усталой, просто ужас. «Будет тебе, Бесси, успокойся и ешь». Ладно, в следующий раз она перед уборкой насыплет в воду питьевую соду. Вдруг поможет.
Смех и грех. Джим снова ковыряется в земле — возится теперь с канализацией. Мог бы и сам догадаться: разве выгорит дело с устройством на бойню весной, когда там сворачивается работа? Как они только сведут концы с концами, ведь получает он гроши, а квартирная плата такая высокая и ребятишкам нужно то то, то се. Ужас! Как пошлешь их в школу в этаком тряпье? Уилл теперь не жалуется; кто знает — наверно, начал понимать.
Снова навалилась слабость, закружилась голова. Прижимая к груди Бесс, которая все еще плакала и пыталась сосать, Анна прилегла на постель и подумала: пойти взглянуть, что там делает Джимми, да посадить его на горшок. Но она уже брела по давним улицам своего детства. Бесс лежала в поломойном ведре, под водой, Джим уносился ввысь и превратился в крохотную точечку на багровом закатном небе. Оттуда, где он скрылся, выплыла пылинка и стала увеличиваться. Вот мрачный, угрюмый дом замаячил вверху. Где же дети? «Мэйзи-Уилл-Бен!» — кричала Анна, но какой-то запах забил ей весь рот, и слова не пробивались наружу. «Он свалится», — тщетно пыталась она их предупредить и отгоняла дом метлой. Уилл пустился в пляс, ну прямо перед ней, прямо к этому дому. «Рассыплется!» — вскрикнула Анна. Дом рассыпался. «Мама, мама», — кто-то звал ее. «Да, Бен, — ответила она с трудом, — иду». Чтобы удержаться на ногах, ей пришлось прислониться к стене. Все тело пропитано потом и страхом. Голова кружится. Вот забавно. Бесс спокойно спит и причмокивает как ни в чем не бывало, словно по-прежнему сосет грудь.
За окном белесый свет солнца растекался по закопченным улицам из ее сна. Она задернула занавески. Хмурый Уилл, только что возвратившийся из школы, сидел на кухне и жевал скудно смазанный жиром хлеб.
— Ты что, не слышишь, там твой брат кричит? — сказала Анна. — Не знаешь ты что ли, что он заболел?
Он глянул на нее, но ничего не ответил.
— На, возьми-ка отнеси ему воды, а не то я тебя выпорю.
(Слава богу, голова перестает кружиться — плеснула холодной водичкой в лицо, помогло.)
Там, на ферме, ручеек сверкал на солнце, и Мэйзи с хохотом брызгала ей в лицо водой. Это прошло, это было давно, это забыто.
— Ну ты, лягушонок, что там стряслось? Мать едва собралась хоть разок передохнуть, а ты меня зачем-то разбудил.
— Я дышать не могу, мама. (А ведь мог за целых две недели привыкнуть к этой вонище.)
— Глупости говоришь. Смотри, ты же дышишь сейчас и все время дышишь. Вот постой-ка, я примощу этот сверток тебе под головку.
— Нет, мама, не могу дышать… Поедем домой, мамочка. Тут блевотиной воняет. Мне приснилось, Серый залаял на меня и сказал, чтобы я не смел больше нюхать блевотину и вернулся на ферму. Так тяжело дышать. Воздух такой горячий, ужас, какой горячий.
Вот далась им эта ферма, просто покоя от них нет. И что еще стряслось с Уиллом? Почему он вглядывается так в ее лицо, а потом вдруг начинает тузить Бена и кричит: «Заткнись, плакса, заткнись, или я тебя укокошу». Она хватает Уилла и колотит его. «Зачем ты так?» И бьет его, бьет, пока у нее не подкашиваются ноги и она опускается на колени, вся в поту, дрожащая от слез и от волнения, а выскочивший из постели Бен поглаживает ее по щеке, глядит большими, очень серьезными глазами и просит: «Мамочка, не плачь, не плачь», а во дворе Уилл кричит Мэйзи: «Нет, здесь воняет хуже, чем от блевотины, хуже, чем от дохлых собак, и от мусора, и от бочки с дерьмом, я хочу удрать на ферму, бежим вместе, Мэйзи», а Мэйзи в ответ: «Заткнись, мы ведь и так на ферме, мы ведь и так на ферме», и Уилл внезапно замолкает и спрашивает, обращаясь к небу: «Что ж это такое творится?», а потом бежит, бежит по улице куда-то прочь, куда глаза глядят. А в передней Джимми дубасит кулачками в стену и вопит: «Пустите меня, пустите! Выпустите, ну выпустите же меня!»