Приключения женственности - Новикова Ольга Ильинична 2 стр.


ОБ АВЕ

Молодую женщину, что пристально и приветливо смотрела на Тараса, звали Ава. Он отметил взгляд, глаза — приметы, по которым точнее всего можно составить мнение о незнакомом человеке, мужского или женского пола — не имеет значения. Она была красива по-своему: дурнушек Тарас как-то вообще не замечал. В данном случае составляющими красоты (понятия неточного, субъективного) были так называемые правильные черты лица: овал, голубые глаза, небольшой прямой нос, румяные щеки с чуть заметными не ямочками, а впадинами; средний рост, хорошие пропорции — насколько можно судить по одетому человеку, — никакой сутулости, не физкультурная, а врожденная осанка.

Необычно было то, что Ава не знала про свою красоту — не задумывалась об этом. Когда ей было тринадцать лет, она, как всегда после завтрака, поцеловала родителей и собралась в школу, но замешкалась у зеркала, раздумывая, что делать с мелкими прыщиками, появившимися на вчера еще чистом лбу, и услышала папину оценку своей внешности: «Бедненькая…»

Ни тогда, ни гораздо позже — а позже папа умер — ей не пришло в голову обидеться или не поверить. Сомневаться в правоте самого мудрого, самого понимающего и любимого? И потом, она же читала: «Ты это знай, Николенька, что за твое лицо тебя никто не будет любить; поэтому ты должен стараться быть умным и добрым».

Как и прототип Николеньки Иртеньева, Ава очень старалась. Школа — с золотой медалью, психфак МГУ — с красным дипломом, аспирантура, диссертация, НИИ. Всем занималась прилежно, с интересом, но без азарта, без волнения.

Влюблялась? Увлекалась. А любила один раз, была счастлива, начала привыкать к тому, что о ней заботятся, и вдруг совершенно здоровый, веселый человек умер от лейкемии, умер через неделю после того, как они с мамой похоронили отца. С тех пор memento mori для нее — это еще и запах еловых лап.

Опустив голову, Ава быстро шла — убегала? — по Садовому в сторону метро. «Ну почему, почему я не познакомилась с ним?! Господи, зачем?!» Негодуя на себя, она встала как вкопанная, и напрасно — тележка с громадным баулом в бело-голубую клетку больно врезалась в берцовую кость. Посреди толпы перед турникетом ни потереть ушибленное место, ни отойти в сторону. Небезопасно погружаться и в метро, и в мысли одновременно.

Нашарив в кармане пластмассовый жетон, Ава сосредоточилась, прошла через автомат и встала на эскалатор, увернувшись от тяжело дышащей молодухи в пуховом платке, которая сосредоточенно прокладывала себе путь к выдуманной с помощью телевизора столичной жизни, и правда не похожей на провинциальную, но не похожей по-другому, чем мечталось…

Воротиться назад? Вот она входит в зал… И что? Жалкие слова бормотать? Мы с вами вместе были на свадьбе общих приятелей… Статьи ваши великолепны… Если она сама себе кажется нелепой, то другие это почувствуют в сто раз сильнее. Человек диктует отношение к себе своим собственным поведением.

Нет, под землей не успокоиться, и Ава вернулась на Зубовский бульвар. Быстрый шаг не помогал найти причину беспокойства, беспомощной потери себя. Кого Тарас назвал в последней статье «мутантами противоестественного отбора»? Критиков, не владеющих языком, прозаиков, не умеющих пару строк срифмовать. Она, психолог, тоже в это стадо угодит, если сейчас же не успокоится. Остановилась уже не посреди дороги — приткнулась к колонне «Человека читающего», достала из сумки вырезку про Музей кино, изучила — в шесть новый фильм Киры Муратовой.

Но нельзя же ни о чем не думать, пока добираешься до спасительного прибежища, где мысли и эмоции режиссерской волей переключаются на экранную картинку, и Аве пришлось своей волей перестать ругать себя. Тут же вспомнилось, как только что, в самом начале репетиции женоподобный красавчик в слезах крикнул Эрасту: «Что же вы меня при всех-то лажаете?!» Режиссеру можно пользоваться крайними оценками «гений — бездарь», между этими полюсами вернее вырабатывается театральное электричество, а для психолога это табу, вот и приходится на самой себе вымещать нереализованный гнев.

Когда в темноте Ава заняла ближайшее к входу в зал свободное кресло и автоматически огляделась, сердце ее сразу заколотилось, щеки густо покраснели: рядом сидели Тарас и ее пациент Ленский.

РЕС

(В другой стране, несколькими годами ранее)

Обычно после ночных съемок я отключаю телефонный звонок — доверяю автоответчику караулить свой заслуженный нечуткий сон. Поэтому, когда в кромешной темноте что-то заставило открыть глаза, я спросонья подскочил к окну: дело плохо, если трамвай теперь меня будит. Старею? Нет, набережная Лиммата, как и положено посреди ночи, пуста. Тихо, зябко. Полез под одеяло, свернулся калачиком и, сам не знаю почему, взглянул на подошву телефона. Зеленая точка, как глаза немого, мигала из последних сил.

— Андреас Майер слушает, — автоматически представился я.

— Извиняюсь, Питер Майер вам кто?

— Петер? — поправил я. — Старший брат.

Я вспотел. Ночью, по-английски даже необычный женский голос — как у Эллы Фицджералд — ничего хорошего сообщить не мог. Мать права, не стоило Петеру одному отправляться в Африку. Запретить надо было, а она только порассуждала вслух — решения мы с раннего детства принимали самостоятельно.

— Понимаете, — продолжала «Элла», — наш автобус сломался почти посередине пустыни, а Питер мимо не проехал, как некоторые… Подобрал нас с мужем и домой отвез. Мы его переночевать у себя оставили — не думайте, мы люди порядочные. Утром муж ушел на фабрику, а я думала, успею смотаться на рынок до того, как Питер проснется — мы-то птички ранние. Честное слово, я ненадолго…

Пока «Элла» хныкала, жалея и оправдывая себя, только себя, я прижал плечом трубку к уху и натянул джинсы: бестолочь эта потратила уже и мое время.

— Как раз сегодня я собиралась мастера вызвать, чтоб газовую колонку починить. Нет, нет, она еще фурычила, но несло от нее… Прихожу — вонь по всему дому! Я — окна настежь и в ванную. А там Питер на полу, ну прямо как мертвый! Я его за ноги оттуда вытащила, надорвалась прямо… В пиджаке медицинская страховка и телефон ваш нашелся. Я врача вызвала!

Без страховки они бы его умирать оставили?

Грубый мужской голос перебил ее всхлипы:

— Забирайте его отсюда немедленно, если уже не поздно. Похоже, сильное отравление газом, сотрясение мозга — он затылком о раковину жахнулся…

— Адрес? Аэропорт ближайший где?

Если нужно помочь, то лучше на время забыть о своих эмоциях — сострадание мешает сконцентрироваться и обдумать план действий, мать давно нам всем это объяснила. Она — единственная, кто сам следует своим советам. И все же я не позвонил родителям, а сам помчался на машине в дом, где мы выросли.

За минуты езды ничего толкового в голову не пришло. Перед глазами маячил разворот из семейного альбома, где на десятке черно-белых квадратиков семимесячный Петер из весельчака превращался в плаксу. Я вцепился в это видение, как будто стоит вернуться назад, в детство, и год за годом пройти всю жизнь Петера — всю? что я каркаю! — и его машина проедет раньше неисправного автобуса.

Своими ключами я открыл двери в подъезд и в квартиру и, не зажигая света, ощупью пробрался в родительскую спальню, хотя бы еще на пару секунд продлив их прежнюю жизнь, без этого ужаса. При свете луны, мягком, нетревожном, я увидел, что Рената лежит с открытыми глазами. Услышала, как я в коридоре за шкаф зацепился? Или предчувствует? Мать без слов накинула халат на длинную ночную рубашку и, приложив палец к губам, вывела меня в гостиную.

— Папа вчера долго уснуть не мог: сердце опять барахлит. Петер?

Когда выслушав мой отчет, отцеженный от оценок и эмоций, Рената села на стул, сжав голову руками, я решил, что она пытается справиться с горем, но оказалось — сосредоточивается:

— Нужен хороший врач и самолет. — Глаза сухие, голос прежний, чуть хрипловатый.

После звонка в Красный Крест, где она служила в конце сороковых, до рождения Петера, отца пришлось разбудить. Мы трое стали называться «сопровождающие».

Кажется, даже мгновения понапрасну не пропало. Во время полета доктор дал отцу сердечные пилюли и успокаивающим голосом задал вопросы о детских болезнях Петера и еще что-то спросил про его здоровье, быстро-быстро тюкая по клавишам портативного компьютера.

А я тупо уставился на пустую пока лежанку, на штативы с колбами и штангами, на мерцающие экраны. Не зря же все это! Не может быть — зря?!

ТАРАС

Мы с Валей не виделись уже целых пять суток. Он должен был выступить в «сборнике» (то есть в халтурном попурри из разножанровых номеров) — платили по-человечески, в конвертах, а не через бухгалтерию, — и решил освежить текст. Сидим у меня в низких, мягких креслах друг против друга, близко, но не дотрагиваясь. Торшер горит. Как будто в подлунном никого кроме нас нет. Валька Михаила Кузмина выбрал: двусмысленные строчки у него так звенят… Я размяк — откинулся на спинку кресла, сполз на край сиденья, ноги вытянул, глаза прикрыл. Вдруг чувствую на своем колене, одетом в тонкое, домашнее, — голую ступню. Она начинает кротко так подниматься по внутренней стороне бедра, медленно, нигде не задерживаясь. Сердце заныло. А его голос не дрогнул, не изменился, я даже открыл глаза и огляделся, нет ли тут третьего, так ровно дышащего. Нет. А он дотягивается настойчивыми пальцами до моих пересохших губ, не прерывая чтения, жилочка на лице не дрогнет.

Я всегда удивлялся, как мгновенно он все перенимает: совсем недавно смеялись над стариканом из великих — или только другом великих, для кого как — тот, говорят, млел, когда сосал пальцы на ножках актрисулек и мальчиков. А Эраст вставил свою историю, про гусар. Под стол, накрытый суконной скатертью, засовывают дамочку, которая, пока они в вист играют, исполняет с каждым вразброд любовь по-французски. Штраф платит тот, кого выдаст испарина, участившееся дыхание, дрожащий голос.

Валентин так и остался совершенно, безупречно спокоен. «Созвонимся», — сказал, уходя. Неправильное ударение на втором слоге уличает небрежение не только русским языком, собеседником тоже, и слово само — отвратительное. Кто будет звонить? Когда? Куда? Ни на один вопрос не дает ответа.

Настало тридцатое декабря, а я так и не знал, смогу ли в новогоднюю ночь его заполучить, чтоб с матерью познакомить. Она с детства мужскую дружбу поощряет и всех женщин, включая мою бывшую супругу, считает недостойными своего сына, то есть меня.

Может, Валя появится на утреннем прогоне в «Современнике»? Пришлось, разбивая день, ехать туда. Кучки театралов перед лестницей слякоть месят, толпа в фойе — разве тут найдешь нужного человека?! Лишь только приоткрыли дверь в зал — как у нас водится, одну дверцу — в нее все и бросились. Шустрее были те, кто изображал из себя завсегдатаев, громко перебрасываясь пикантными доносами на «романов, ир, сереж», величая их по-приятельски запросто, без отчеств и фамилий.

Я прислонился к стене, рассчитывая, что чувство собственного достоинства приведет на обочину и Валю. Если он сюда явится.

— Тарас, дорогуша моя, здравствуйте!

Сладкого голоска и слюнявого поцелуя Простенки только и не хватало. Я нахмурился, но его этим не проймешь — не то зрение, чтобы мимику различать. Да и за что карать его резкостью? Он скучен, а не скучен кто ж?

— Как редко видимся! — Простенко схватил меня за рукав кашемирового свитера и потянул так, что оголил тело между воротом и шейным платком. Пришлось оторвать его от себя, чтобы привести в порядок костюм. — Конечно, кто вы и кто я, отставной редактор. Сократили как неугодного начальству.

Неугодного? Да если и есть в нем что-то нетривиальное, так это нерасчетливая угодливость — услужить рад любому, причем не ради выгоды, а просто так, из добродушия.

Тем временем Простенко продолжал меланхолично сообщать подробности своего социального падения — те, которых другие стыдятся и о которых умалчивают.

— Я теперь книги продаю. Место хорошее — на Тверской, в день иногда полредакторского жалованья получаю, но сейчас холодно уж очень, болею часто. А тогда выручки нет, и зарплаты нет. Уйду я.

Когда фойе опорожнилось, я разглядел Простенку: постарел, шея дряблая, с круглого лица сошел прославивший его почти детский румянец. И без жалких подробностей ясно, что жизнь с удовольствием потрепала его, но, видимо, не добралась еще до того наивного самоуважения, которое проступало в обстоятельном, тягучем повествовании. Нейтральным тоном, без эмоций говорил он сейчас о своих невзгодах, а раньше точно так же перечислял режиссеров, намеревавшихся (в Москве) и ставивших (в провинции) его пьесы «Лара и Юра», «Тарас и его сыновья», «Чичиков», «Мой бедный Уайльд»; сообщал, размашисто опуская несущественную частность о проблематичности своего авторства. А сколько его «верных» планов провалилось! Даже жалко человека. Но сам он быстро забывал о поражении, настолько не помнил, что тут же невозмутимо сообщал об очень схожих перспективах.

— В свободное время хожу по редакциям — кое-какая работенка то и дело подворачивается. Вспомнил молодость, — серьезно, не улыбнувшись пояснил Простенко.

Понятно, на чем покоится его самоуважение — на неумении иронизировать над собой, а значит, на неспособности увидеть себя со стороны. Энергии у такого самоуважения — ноль, собеседнику передать нечего. Вот откуда и скука.

— Сегодня договорился, что буду автором предисловия и редактором книги об Эрасте, которую вы вместе с ним напишете. Вы ведь мне не откажете?

Что на меня нашло? Какая книга?! Загорелся, как… Да не все ли равно, как кто! Придумал, что Валя мне поможет… Даже не выслушал Простенку, ни одного вопроса ему не задал — он бы мне простодушно все выболтал… Знал же, как Эраст водил его за нос…

— Вас гений наш уважает, а я для него стар…

Конечно, как можно даже сравнивать, хвастливо подумал я. Еще как можно, оказалось!

Работать вместе с Эрастом? Любой, кто хотя бы раз побывал на его репетиции, захочет туда снова. Но я — не из тех, кто обслуживает звезду в расчете на подачку и на процент с успеха. Всего-то мне нужно — быть рядом с ним не украдкой, а открыто, работать с ним, не поступаясь своей гордостью и независимостью.

Я не имел ничего против одиночества. Тесная компания превращает тебя в раба, у которого нет права на личную жизнь, приятели становятся соглядатаями. «Я вчера целый вечер до тебя дозвониться не мог. Ты где был?» Жену можно выучить не задавать лишних вопросов — вообще-то у взрослых все вопросы лишние, — а с друзьями у меня не получалось, сразу обижались.

Когда Эраст называл театр своей семьей, я понимал, что это метафора эмоциональная, а не аналитическая, но я же тогда не знал, что он выводит новый тип семьи, не встречавшийся в русской истории. Со снохами в патриархальной крестьянской общине обходятся не по-людски, но и они имеют кое-какие права. Для Эраста, пожалуй, подошла бы аналогия с Древней Спартой, если принять на веру миф о том, что слабых младенцев там со скалы сбрасывали.

Ничего я не знал, ничего не предвидел. Подобно тому, как князь Мышкин принял вечер на даче Епанчиных, где его как жениха «свету» представляли, за собрание своих преданных друзей и единомышленников, так и мне в голову не пришло, что все простосердечие, доброта, остроумие режиссера и его актеров — великолепная художественная выделка, к которой они непричастны, ибо она досталась им бессознательно, от природы, а точнее — от дьявола. Параллель с Достоевским вполне корректна, ведь в советское время место дворян отчасти заняли писатели, артисты, художники, киношники. Это сейчас по-другому, но аристократизм нельзя вернуть как потерянную или забытую шляпу, его годами надо пестовать. Соседка Валина, уборщица в особняке Дворянского собрания (я демократ, с простым народом люблю пообщаться), ищет новое место: «Ряженые матерно выражаются, плюют куда ни попадя и ссут мимо, прости господи!»

Назад Дальше