Короля играет свита - Арсеньева Елена 11 стр.


– Минутку, граф, – вдруг спохватился император. – Вы сказали – «бывшего магистра»? Как, разве Гомпеш больше не...

– Изменник лишен сана по единогласному постановлению шефов всех «языков»[24], – пояснил Литта. – Более того! Шеф немецкого «языка» князь Хайтерсхайм потребовал подвергнуть бывшего великого магистра публичному суду рыцарской и христианской чести. Бавария, впрочем, сохранила ему верность, но лишь потому, что родственники Гомпеша занимают высокие должности при дворе курфюрста. А вообще-то обстоятельства наши сейчас плохи, совсем плохи... Неаполитанский король удалил из своей столицы мальтийского посланника и даже приказал снять герб ордена с нашей резиденции в Неаполе. Великий герцог Тосканский и король Сардинии немедленно вслед за сдачей Мальты конфисковали в свою пользу все имущество ордена. Точно так же лишились всего права на свое имущество, равно как и на земли, и госпитальеры в Австрии – правда, нашему посланнику временно разрешено оставаться при венском дворе. Что же касается папы римского Пия VI, то он осудил Гомпеша за сдачу Мальты, а вслед за тем объявил, что земные дела ордена его более не волнуют. Падающего толкни! – заключил Литта с покорной улыбкой, которая придала его красивому, выразительному лицу вид не просто усталый, но как бы даже обреченный.

– Боже мой... – Голос Павла дрогнул. – Какое несчастье! Какое страшное, чудовищное, невыразимое несчастье! И... позор. Позор для России! Где были в это время мы? – грозно повернулся он к Безбородко. – Где, я вас спрашиваю?!

Тот чуть заметно пожал плечами, на самом кончике языка удерживая тривиальный ответ, который вызвал бы долгий хохот в гусарском полку, однако никак не мог быть дан императору.

– Почему мы допустили сдачу Мальты? Где эскадра Ушакова? Где прохлаждается адмирал?! Говорите же!

– Осмелюсь напомнить, ваше величество, – с неуловимым ехидством ответил канцлер, – что вы сами отдавали приказ адмиралу крейсировать в Средиземном море, не ввязываясь ни в какие стычки.

Грозно надвинувшееся на Безбородко, побагровевшее лицо Павла слегка поблекло. Вытаращенные глаза вернулись в орбиты. Вид у императора сделался несколько сконфуженный – впрочем, ненадолго.

– Александр Андреевич, берите перо, бумагу. Записывайте!

Безбородко покорно обмакнул перо в чернильницу.

– «Командующему Черноморским флотом адмиралу Ушакову. Действуйте вместе с турками и англичанами супротив французов, яко буйного народа, истребляющего в пределах своих веру и богом установленные законы!» – Он помолчал, нервно жуя губами, словно пробуя на вкус следующие фразы, однако только махнул рукой и выкрикнул заключительное: – Павел!

Безбородко с видом заправского секретаря, которому, строго говоря, безразлично, что писать, тряс над бумагою песочницу, чтоб чернила не растекались. Павел тяжело дышал, словно запыхался от своего стремительно принятого, столь нелепого решения. Ростопчин и Талызин быстро переглянулись, но заметили, что на них смотрит Литта, – и опустили глаза, приняв равнодушный вид.

Ежели б некто всеслышащий мог сейчас проникнуть в мысли придворных, он был бы немало изумлен, потому что все эти разные, чужие и чуждые друг другу люди думали сейчас об одном и том же. А именно: ну не странно ли, что католик Бонапарт послал свой флот для разгрома католического же ордена? И не странно ли, что православный государь, надежда и опора всей греческой церкви[25], готов подвергнуть смертельной опасности собственную эскадру, предводительствуемую знаменитым адмиралом, лишь бы отмстить за поругание католического ордена?

Литта пришел в себя первым. Упал на колени, поймал сухонькую руку монарха, облобызал:

– Государь... вы воистину великий человек, заступник и друг угнетенных! Все мы должны коленопреклоненно возносить молитвы за вас и ваше человеколюбивое сердце! Завтра должно состояться собрание кавалеров-госпитальеров – я предъявлю братьям ультиматум, чтобы великим магистром взамен низложенного Гомеша был избран российский император, доказавший свое сердечное сочувствие к делам нашего славного ордена.

«Ну, все, – безнадежно качнул головой Ростопчин, пораженный внезапным приступом прозорливости и понимающий, что дать Павлу такое обещание – все равно что посулить козлу пустить его в огород с капустою. – Хуже этого ничего нельзя было придумать. Теперь его ничто не остановит!»

Он глубоко вздохнул, готовясь хоть что-то сказать, как-то помешать Литте, отвлечь внимание государя от его любимой игрушки, – но перехватил странный взгляд Талызина. Ростопчин насторожился и немедленно придал лицу восторженное выражение. Минуту назад он вполне доверял этому человеку, однако сейчас в карих, острых глазах молодого генерала проскользнуло нечто... словами трудно определимое, однако вполне уловимое пронырливым умом человека, мгновенно взлетевшего из вялотекущего бытия на государственные высоты, каким был Ростопчин.

«Ого! Петруша-то умеет нос по ветру держать! Ишь, как зыркнул. Понимает, что государь будет теперь с этим магистерством носиться, как дурень с писаной торбой. Боже упаси теперь ляпнуть что-нибудь поперек. О чем это мы с ним говорили, покуда дожидались приема? Не молвливал ли я чего-нибудь супротивного госпитальерскому поветрию, по воле императора захватившему двор, не насмешничал ли над иоаннитскими чудачествами? Все, теперь при Петруше надо рот на замке держать! Зачем, ну зачем я его сегодня потащил с собой?! Видел в нем надежного человека, хотел, чтобы он потерся в кабинетах, чтобы присматривался, учился... Да он сам кого хочешь научит притворству и лицемерию!»

И Ростопчин отвел глаза, ругательски ругая себя за то, что он, человек, по жизни никому не доверяющий, убежденный, будто всяк живет лишь для того, дабы вырыть яму ближнему своему, – что он поддался обаянию Петра Талызина и позволял себе в разговорах с ним некие высказывания... Не то чтобы крамольные, нет, разумеется, – Ростопчин же не вовсе дурень, чтобы рубить сук, на котором сидит, вдобавок он искренне признателен императору, возвысившему его, Ростопчина, почти забытого при Екатерине Алексеевне, – ничего крамольного он бы не решился ляпнуть. Однако насмешничал, было дело, над причудами государевыми... а кто при дворе над ними втихомолку, в кругу близких, доверенных людей не насмешничал? Тем паче, что поводы подаваемы были ежедневно, чуть ли не ежечасно.

Вспомнить хотя бы, как, еще в бытность свою великим князем, Павел пересчитывал свечи, горевшие у него в комнате, на другой день сверяя это число с количеством оставшихся огарочков. Однажды он велел высечь кучера, отказавшегося свернуть на дорогу, по которой не было проезда. «Да ведь вы бы шею сломали, ваше высочество!» – сквозь слезы простонал несчастный. «Пусть мне шею свернуть, но пусть слушаются!» – воскликнул вне себя Павел. Вот хохотали втихомолку при малом дворе, ну а при большом, екатерининском, – во весь голос! Столь же громкий хохот стоял, когда юный Павел нашел как-то раз в сосисках – своем любимом блюде – маленький кусочек стекла и потащил тарелку к императрице с криком: его-де убить вознамерились, потребно немедленно казнить всех – всех до одного! – поваров и кухонную прислугу. А уж когда до России дошли слухи о поведении его высочества во Франции...

На каком-то придворном банкете Павлу показался подозрительным вкус вина. Тут же, при всех, так сказать, en plein salon[26], наследник российского престола засунул три пальца в рот, чтобы вызвать у себя рвоту. Подобное он учинил и за столом в Брюгге, почувствовав себя плохо после нескольких стаканов ледяного пива. Когда речь заходила о действительной или воображаемой опасности для его здоровья, он становился просто невменяем от врожденной подозрительности (ну что ж, это вполне извинительно, если учесть, что отец его умер не своей смертью!) и забывал о своем желании «играть свою жизненную роль» как можно лучше.

Вообще же о нем вполне можно было сказать, что это тщеславный простой смертный, исполняющий роль сначала великого князя, а потом государя. Делал усилия казаться выше ростом, начинал ходить размеренно, величаво поворачивал голову... Но когда возвращался к себе и снова принимал свои суетливые, всем досаждающие манеры, видно было, что он очень уставал быть все время величавым. И в минуты этой нравственной усталости все старались держаться от Павла подальше. Тогда свойственная ему нетерпеливость (с самого раннего детства он находился в состоянии постоянной спешки: торопился поскорее встать с постели – и лечь спать, поскорее сесть обедать – и выйти из-за стола, начать прогулку – и завершить ее) и нетерпимость (вечно все ему не нравилось, все было не по его!) принимала совершенно неудобоваримые формы. Например, Павел требовал, чтобы температура в его спальне держалась зимой на 14 градусах, но чтобы печка оставалась при этом холодной (!). Ничего себе, да? Прежде чем лечь в постель, он проверял градусник и щупал печь. Чтобы не навлекать на себя монарший гнев, прислуга незаметно натирала фаянс печи кусками льда!

Ну как, ради господа бога, не подсмеиваться над таким человеком?! Это был своего рода bon ton[27]!

Теперь, однако, ясно, что при Талызине следует держать рот на замке. Вот незадача! Как это Ростопчин не заподозрил неладное раньше? А еще зовется среди своих хитрою лисою! Вот где истинная лиса – этот приветливый, приятный в обхождении выскочка-масон... Однако Ростопчин умел мгновенно извлекать опыт из житейских уроков, а потому придал своему лицу то же самое выражение почтительного, даже истового внимания, с каким смотрел на императора Талызин.

А метаморфозы на лице Павла, честное слово, заслуживали самого пристального внимания!

Апрель 1801 года

– Я так и думал, что ты, красавчик, и есть тот рыцарь-убийца, о котором меня предупреждали, – приторно улыбаясь, продолжил человек, которого Алексей только что вызвал на поединок. – Честно говоря, даже полагал, ты перейдешь в нападение раньше. Что и говорить, наша безголосая прима умеет вертеть не только хвостом, но и людьми. Жаль, жаль... из тебя мог бы выйти человек, но теперь уж вряд ли что-то успеет вылупиться. Il's ont tous des figures d'enterrement![28] – присовокупил он с утонченным ехидством, и, мгновенно сменив тон, желтоглазый взревел, словно позволил наконец ярости одолеть себя: – Я принимаю ваш вызов, но не надейтесь, что смогу принять ваши извинения. Дуэль. Немедленно, сейчас же! Сию минуту! Безотлагательно! Вы первым начали ссору, стало быть, выбор оружия за мной. Однако я тоже способен бросить вызов. Выбираю шпаги! Мы будем драться на шпагах, коли именно этим оружием вы владеете столь виртуозно!

Алексей, шум в ушах которого постепенно стихал, так что он начинал различать не только звуки, но и слова, оторопел. С чего противник взял, что он хорошо владеет шпагою? Он прекрасно знал, что был фехтовальщиком хоть и не самым дурным благодаря молодости, увертливости, крепкой руке и сильным легким, но не слишком умелым. Сыскать приличного учителя в деревенской глуши было невозможно; Алексей накрепко усвоил те уроки, которые некогда давал ему отец, учившийся в свое время у самого Сивербрика[29], однако понимал: этого безнадежно мало, чтобы одолеть противника, в коем все, от франтовато повязанного шарфа до наглой повадки, изобличало уверенность в себе и своей смертоносной силе.

«Куда ты полез, придурок? – чудилось, кричали его большие, чуть навыкате, желтоватые глаза. – Ведь я тебя нанижу на свою шпагу, точно каплуна на вертел!»

И Алексей, у которого и шпаги-то не было, Огюсту еще предстояло ее где-то раздобыть, с каждой минутой отрезвления все более ужасался: и впрямь, куда он полез? – однако воротить события назад уже было невозможно, приходилось подчиняться судьбе. Что-то слишком уж часто ему приходилось это делать!

Между тем новоявленные секунданты, Огюст и Жан-Поль, с новыми своими ролями смирились мгновенно и развернули бурную деятельность по устройству сей дуэли. Каким-то образом избавившись от бесчувственного тела мадам Шевалье (у Алексея было такое впечатление, что ее просто сунули куда-то в темный угол, словно надоевшую, уже ненужную вещь), Жан-Поль мигом обежал окрестности и сообщил, что буквально в пятидесяти шагах от собора имеет место быть подходящий пустырь. Поскольку прохожие отозвались-таки на призывный звон колоколов и расточились по церквам, улицы сделались безлюдны, лишних свидетелей не будет. Кроме того, Рига всегда тщилась прославиться не в качестве какой-то там заштатной российской провинции, а одного из центров европейского просвещения. В Европе же дуэли пользовались огромной популярностью, поэтому смело можно было ожидать, что и в Риге помехи назначенному смертоубийству ни в коем случае не случится.

Все это время Алексей и его противник мерили друг друга делано равнодушными взглядами, однако порою в желтых глазах проскальзывало откровенное недоумение. Причины его Алексей не мог объяснить, да и не до того ему было, он силился скрыть собственное удивление: почему все-таки наглец в белом шарфе назвал его рыцарем-убийцей? Неужели?.. Ну конечно! Алексей даже содрогнулся, когда объяснение наконец-то постучалось в его глупую головушку: а ведь этот незнакомец откуда-то знает об убийстве генерала Талызина! И знает, кто именно его убил, – вернее, кого считают убийцей. Но если так... если так, значит, проныра Бесиков не поверил в гибель преступника посреди разгулявшейся Невы. А может быть, кто-то стал свидетелем бегства Алексея? Или караульный офицер на петербургской заставе оказался более внимателен, чем хотелось бы мадам Шевалье, и обратил-таки внимание на несоответствие документов: паспорт для пересечения границы был выписан на три лица, в карете же явно находилось четверо... Нет сомнения: щедрая мзда на время лишила караульного возможности считать до четырех, но лишь на время!

Итак, бегство Алексея открыто. И сейчас ему надо сделать окончательный выбор: или драться, чтобы покончить со своей непутевой жизнью (о возможности иного исхода он даже и не мечтал) под личиной беглого убийцы, или попытаться открыть свои обстоятельства этому посланцу Бесикова. Алексей, наверное, склонился бы ко второму пути, однако стоило ему только взглянуть в неистовые желтые глаза, как решимость каяться и что-то объяснять лопалась, точно мыльный пузырь. Этот человек ненавидит его. Он ничего не захочет слушать, только на смех поднимет. Мало что погибнешь ни за что ни про что – еще и позору перед тем натерпишься!

Нет, лучше молчать и отдаться судьбе. «Трахунт, трахунт...»

Едва Алексей принял свое фатальное решение, как появился, словно только того и ждал, Огюст, осторожно несший в охапке две довольно-таки длинные шпаги. Где он их раздобыл, так и осталось для Алексея загадкою.

Незнакомец при виде оружия весьма оживился. С ухватками знатока он согнул клинок, проверяя его гибкость, померил по руке эфес и, пробуя, сделал целую серию мелких проворных уколов в белый свет, однако улыбка, заставившая его ощерить острые белые зубы, показывала, что в воображении видит он перед собою действительного противника и еле сдерживает желание обрушить на него всю мощь своего мастерства. При этом он иногда косился на Алексея, и тот спохватился, что стоит как дурак, хотя ему надобно тоже опробовать оружие. Подражая противнику и тщась вспомнить отцовские уроки, он взял вторую из принесенных Огюстом шпаг – и брезгливо передернулся, увидав, что конец клинка запачкан в чем-то темном. Итак, это было опытное орудие человекоубийства! Чья-то кровь засохла на клинке... брр, какой кошмар!

– Ну что ж, начнем, господа? – скучным голосом спросил Огюст, не глядя на противников. – Чего, в самом деле, время тянуть? Защита чести не терпит отлагательств!

Назад Дальше