– Значит, никаких девочек из «Малберри» в школе не будет? – спросил МакНайр.
– В нашем классе – нет! – твердо заявил Аллен-Джонс.
– Такое ощущение, словно тебе это не все равно, – сказал Пинк и усмехнулся.
– Наш класс – зона свободного садоводства, – сказал Аллен-Джонс.
Пинк фыркнул и как-то неприятно заржал. К нему присоединились и остальные мои «Brodie Boys», и мне показалось, что в этом веселье есть некий странный оттенок, не совсем мне знакомый. К тому же я успел заметить, что Аллен-Джонс странно, будто исподтишка, глянул на меня – словно тайком пытаясь определить степень моей заинтересованности.
– А что, девочки из «Малберри» уже фруктами считаются? – спросил Макнайр.
– Только если печешь пирог, – сказал Пинк, и все снова заржали, хотя, вообще-то, мальчишкам достаточно палец показать, и они уже готовы смеяться; эта почти экзистенциальная радость связана у них с прущей изо всех щелей молодостью, с тем чудесным, щекочущим изнутри ощущением, которое, едва возникнув, способно тут же охватить тебя целиком, так, что перехватывает дыхание. Иногда я и сам могу почти в точности вспомнить это ощущение – каким оно было в мои четырнадцать лет, когда казалось, будто внутри, где-то в районе солнечного сплетения, до предела заведена тугая часовая пружина, которая вдруг начинает раскручиваться, запуская в действие весь механизм, что и проявляется снаружи в виде неудержимого смеха. Теперь мой «механизм смеха», конечно, состарился, заржавел, и я крайне редко смеюсь даже просто в полный голос. А когда такое все же случается, то смех мой теперь звучит подобно резкому крику одинокой нескладной птицы.
Что это со мной сегодня такое? Чрезмерная сентиментальность никогда не была мне свойственна. Возможно, я просто вспомнил то старое дело, связанное с Харрингтоном, и теперь это не дает мне покоя. Черт бы побрал этого Харрингтона! Ну с какой стати ему понадобилось являться именно в нашу школу? Наверняка ведь у него имелся выбор – сотня других «неуспешных» школ, которые испытывают потребность в таком супердиректоре. Почему же он выбрал именно «Сент-Освальдз»? Даже если предположить, что он, приближаясь к так называемому среднему возрасту, вдруг испытал некую странную ностальгию, то его воспоминания о «милой старой школе» вряд ли могли быть настолько сладостными.
Прозвучал сигнал к началу уроков. Мальчики мои разбрелись по своим группам, одни поспешно, другие нога за ногу. Андертон-Пуллитт ушел последним и все еще что-то искал у себя в парте, даже когда на урок уже явилась моя новая латинская группа (ребята первого года обучения).
Я с трудом подавил желание сделать парнишке резкое замечание. Андертон-Пуллитт всегда опаздывает, что вызвано его неспособностью вовремя остановиться и перестать перекладывать с места на место свои учебники и тетради. Судя по тому, что написано в его личном деле, это некая навязчивая идея, связанная с его болезненным синдромом и требующая сочувственного и терпеливого отношения. Я, правда, на сей счет придерживаюсь несколько иного мнения, но, учитывая сложившийся в школе климат, мне свое мнение лучше держать при себе. И потом, сегодня меня что-то чересчур активно преследуют призраки моих бывших учеников, которые словно все время что-то нашептывают мне в уши, так что я, стоило мне повернуться к доске, впервые за двадцать четыре года чуть не написал, как когда-то, merda, merdum… и так далее вместо привычного mensa.
А уж неожиданный стук в дверь посреди урока окончательно вывел меня из равновесия. В «Сент-Освальдз» не принято, чтобы преподаватели во время занятий слонялись из класса в класс или директор неожиданно являлся к тебе на урок как раз в тот момент, когда ты, например, пытаешься объяснить двадцати четырем непоседливым первогодкам особенности первого склонения.
– Quid agis, Medice?[49] – сказал я, за шуткой скрывая свое удивление и негодование.
Услышав это, вошедший в класс Харрингтон засиял такой улыбкой, словно включил автомобильные фары.
– Надеюсь, вы не будете возражать, мистер Стрейтли, если я немного посижу у вас на уроке? – сказал он. – Я собираюсь в ближайшие несколько недель постоянно посещать занятия в разных классах, ибо мне, новичку, нужно поскорее ознакомиться с оснасткой и вооружением нашего старого судна. – Последние слова были явно адресованы моим первогодкам, которые послушно заулыбались и зашаркали ногами.
Харрингтон отыскал себе местечко – на последней парте в том самом левом углу, где раньше сидел Колин Найт. Ну, естественно! Этого и следовало ожидать. Впрочем, за тридцать четыре года работы в «Сент-Освальдз» я научился любую бестактность воспринимать с бесстрастным выражением лица. Я даже ухитрился улыбнуться Харрингтону и сказал с напускной строгостью:
– Вот и отлично, молодой человек. У нас сейчас, как вы видите, начальный курс латыни, но не думайте, что вам придется так уж легко. Давайте-ка проверим, что вы еще помните.
Глава вторая
Осенний триместр, 1981
Дорогой Мышонок!
Remember, remember the Fifth of November. Gunpowder, treason and plot[50]. Странно все-таки, что мы празднуем и прославляем смерть. Даже в церкви почти все изображения так или иначе связаны с пытками и страданиями. А ты знаешь, как поступили с Гаем Фоксом? Он спрыгнул с эшафота и сломал себе шею, обманув надежды толпы, собравшейся поглазеть на казнь. Но его все равно сперва повесили, потом четвертовали, а потом надели его отсеченную голову на пику, словно он все еще казался им недостаточно мертвым. Мой папа говорит, что это варварство. Однако и он как ни в чем не бывало ходит вместе со всеми в церковь, где мы постоянно видим Иисуса, гвоздями прибитого к кресту, и святого Стефана, пронзенного множеством стрел. Ну и в чем здесь разница? Мертвый – это мертвый, и мученичество очевидно каждому, кто на это смотрит. Иисус умер, чтобы мы могли жить. Но это звучит куда лучше, чем описание той жертвы, которую он принес. Вообще-то, в целом это похоже на покупку дивана в рассрочку, когда ежемесячно приходится вносить определенную сумму, вот только под конец всех выплат диван успевает здорово износиться.
Я однажды задал мисс Макдональд вопрос: «Почему люди умирают?» И она сказала: «Чтобы освободить место детям, которые еще не родились».
Знаешь, меня это совершенно не убедило. С какой стати нам нужны еще какие-то младенцы? И, если бы новые младенцы на свет не появлялись, я бы жил вечно?
Сегодня в парке Молбри праздновали Ночь Костров. Там еще на прошлой неделе начали к этому готовиться: сложили огромный костер вышиной с дом, навалив целую груду старых соломенных тюфяков вперемешку с дровами, пачками газет и чучелами людей, сделанными из старых половиков и рваной одежды. По сравнению с тем, как пылал этот костер, устроенные неподалеку фейерверки выглядели довольно жалко. Я подошел к огню так близко, как только мог. Сердцевина костра была ярко-оранжевой, а пламя ревело, как разъяренный лев. Я еще подумал, что именно так, наверное, пылает огонь в аду. В награду за смелость я получил глазированное яблоко на палочке. А потом Пуделя стало тошнить от дыма, и нам пришлось отойти от костра подальше.
– И зачем тебе вообще понадобилось так близко к огню подходить? – сердито спросил Голди, сильно раскрасневшись от жара.
– Мне хотелось узнать, каково это – стоять у врат ада, – сказал я, и Голди как-то странно на меня посмотрел, а я прибавил: – Между прочим, когда люди то и дело сжигали на костре ведьм, они считали, что поступают по отношению к ним очень хорошо, проявляя истинное добросердечие и как бы помогая несчастным привыкнуть к тому, что ждет их впереди. Получалось что-то вроде тренировки на выносливость.
– Гадость какая! – возмутился Пудель.
– Не знаю, не знаю… – покачал головой я. – По-моему, это круто.
В том-то и дело, что Голди и Пудель далеко не всегда меня понимают. Да и в целом у нас не так уж много общего. Если, конечно, не считать того, что все мы новички. И каждый – единственный ребенок в семье, ни у кого из нас нет ни сестер, ни братьев. А кроме того, неплохо иной раз хоть с кем-нибудь в церкви словом перекинуться, или сесть рядом на занятиях в школе, или хотя бы просто вместе посмеяться. Наверное, это означает, что я все-таки сумел влиться в коллектив. Внимания к себе я не привлекаю, а потому и со стороны моего отца у меня никаких неприятностей не возникает – и это для всех желанная перемена по сравнению с тем временем, когда я учился в «Нетертон Грин».
Когда мы вернулись из парка домой, там нас ждали и паркины[51], и имбирное печенье, и сэндвичи, а также мистер и миссис Пудель и мистер и миссис Голди. Все взрослые вырядились, как в церковь, и сидели у нас на лужайке, обсуждая школу «Сент-Освальдз». Мистер Пудель говорил о том, что поступление в эту школу – самое лучшее событие в жизни его сына за последние несколько лет, а все остальные только кивали как заведенные.
– Не уверен, впрочем, насчет их классного наставника, – продолжал мистер Пудель. – Мне он не кажется достаточно здравомыслящим.
Здравомыслящим! Ох, Мышонок. Опять это слово!
– Зато капеллан у них, безусловно, человек здравомыслящий, – сказал папаша Голди. – А также, разумеется, Джон Спейт. Вот уж кто человек действительно разумный! Если вам когда-нибудь понадобится с кем-то спокойно посоветоваться…
Мой отец быстро на меня глянул и сказал:
– Да, Джон Спейт просто замечательно умеет с мальчишками обращаться. Жаль, что не он у нас классный наставник. А кстати, кто еще ведет классы в школе второй ступени?
– Ну, мистер Стрейтли, мистер Скунс и еще… – Гарри, чуть не вырвалось у меня, – мистер Кларк. – Я взял кусок паркина и, заметив, что Пудель как-то искоса на меня поглядывает, тут же изобразил улыбку. А потом как ни в чем не бывало продолжил: – Но мистер Спейт и правда крутой. Мне лично хотелось бы, чтобы он у нас был классным наставником.
Я заметил, что папе мои слова пришлись по душе.
– С другой стороны, не могут же все школьные преподаватели нам нравиться, – примирительным тоном сказал он. – Школа для того и существует, чтобы вы могли научиться общению и с теми, кто ваши взгляды вовсе не разделяет.
Господи, если б он знал! Я украдкой подмигнул Пуделю. Ему, бедняге, похоже, все еще было не по себе. У него даже глаз начал немного дергаться.
– Да нет, наш мистер Стрейтли тоже вполне ничего, – бодро сказал я. – Особенно если ты – один из его любимчиков. А их у нас в классе несколько. Они даже во время обеденного перерыва с ним в классе остаются.
Папа нахмурился.
– Боюсь, я подобного поведения совсем не одобряю, – сказал он. – Мне всегда казалось, что преподавателям не следует брататься с учащимися.
– Ой, да нас-то он в эту компанию и не приглашает, – поспешил я его успокоить. – Ведь, с его точки зрения, мы ничего особенного собой не представляем.
Больше мне говорить ничего уже не требовалось; и так было совершенно ясно, что брошенное мной семя упало в благодатную почву. Точнее, несколько семян, причем все довольно ядовитые. И в случае удачи все они вполне могут прорасти. В конце концов, юность – лучшие годы нашей жизни. Когда и веселиться, как не в юности, верно? Вот мы и развлечемся немного. Не так уж у меня в жизни много веселья – не считая, конечно, тех счастливых мгновений, которые мне удается провести в обществе Гарри. Но все еще может измениться. И я очень на это надеюсь. Но мистеру Стрейтли лучше все-таки не вставать у меня на пути. Потому что с теми, кто пытается мне помешать, иногда случаются всякие нехорошие вещи. Мистер Стрейтли вполне заслужил небольшой сюрпризик. А я – небольшое развлечение. Ведь во мне, как справедливо сказал Гарри, заключено куда больше, чем может показаться с первого взгляда.
Глава третья
Осенний триместр, 1981
– Что вы имеете в виду? И что, по-вашему, означает слово «одержимость»? – спросил я, хотя, пожалуй, и несколько резковато. – Уж не то ли, что подразумевают под этим девять десятых наших законов?
Он покачал головой.
– Нет, сэр.
– В таком случае что же?
Разумеется, к этому времени я уже знал, что родители юного Харрингтона – люди глубоко религиозные. Они принадлежали к местному ответвлению, на мой вкус, пожалуй, чересчур современному, которое называлось «Церковь Розы Омега» и занимало скромное прямоугольное здание в старом районе Молбри, именуемом Деревней. Наш «сатанист» мистер Спейт тоже регулярно посещал эту церковь; ее прихожанами были и многие наши ученики. Но вообще-то я, даже зная все это, насчет церкви «Роза Омега» не слишком задумывался.
Сам я принадлежу к государственной англиканской церкви – и по привычке, и по рождению, и в связи с некой ностальгией. Церковь я посещаю в основном только на Рождество, потому что мне нравится этот праздник и рождественские гимны, но к числу истинно верующих я бы себя никогда не причислил. Я считаю, что некоторые проповедуемые церковью идеи (любовь, милосердие, благотворительность и так далее) заслуживают всеобщего одобрения и поддержки, тогда как от многого другого (например, от казни через побивание камнями, или от требования непременно соблюдать посты, или от таких церковных предрассудков, как вера в демонов и в первородный грех, или от презрения к тем, кто не такой, как все остальные) лучше было бы отказаться: пусть бы себе постепенно засыхало на разных умирающих ветвях веры. Впрочем, я понимаю, что многие со мной не согласятся. И Харрингтон-старший в первую очередь.
– Вы имеете в виду одержимость демонами? – спросил я.
– Да, сэр, – кивнул Харрингтон.
Я не сумел сдержаться и рассмеялся. По-моему, это его слегка обидело, и поспешил сказать:
– Извините. Пожалуйста, продолжайте. Итак, вы рассказывали о… вашем товарище, и он…
– Да, сэр. У него все признаки одержимости. Резкие перемены настроения, нервный тик, какие-то пятна на коже… И потом, его прямо-таки одолевают мысли о смерти…
– Видите ли, Харрингтон, все эти неприятности, в общем, свойственны периоду взросления. По-моему, это вполне нормально. Вам так не кажется?
Я улыбнулся, но он, явно так и не оттаяв, холодно ответил:
– Нет, сэр, мне так не кажется. И это не нормально. Он ведь все время об этом думает. И без конца твердит, что скоро умрет, а после смерти будет гореть в аду и ничто его от этого не спасет.
Его слова заставили меня слегка напрячься. В отличие от учениц «Малберри Хаус», нашим мальчишкам совсем не свойственны приступы чрезмерной чувствительности. Да и сам Харрингтон отнюдь не похож на человека, которого терзают всякие нездоровые мысли. Но что, если это мольба о помощи, о внимании? – думал я. Что, если Харрингтон все же имеет в виду себя самого? Я невольно всмотрелся в его лицо, пытаясь обнаружить там упомянутые пятна или хотя бы подростковые прыщи, но сумел разглядеть лишь одно-единственное крохотное пятнышко на подбородке: его идеально чистая кожа была абсолютно лишена прыщей, столь свойственных многим подросткам.
– Скажите, этот… ваш друг… он верующий? – спросил я.
– Был раньше, – сказал Харрингтон. – А теперь я даже и не знаю.
– Но вы можете назвать хотя бы одну причину, которая могла бы дать ему основания чувствовать себя… несчастным?
Он покачал головой.
– Да нет. На самом деле несчастным он себя вовсе не чувствует. Мой отец, например, считает, что в нем просто чего-то недостает. Он как дом, в котором свет выключили.
– Значит, это ваш отец считает, что у вашего друга проблемы?
Харрингтон пожал плечами.
– Мой отец считает, что нам следует молиться. Таков его рецепт для решения любой проблемы.
– Но вы не должны воспринимать понятие одержимости буквально, – сказал я. – Ведь когда вы говорите, например: «Что это тебе в голову втемяшилось?», вы имеете в виду: «Скажи, что с тобой?» или «У тебя что-то случилось?» А когда вы говорите: «Я не в себе…»
– Сэр… Речь не обо мне, сэр.
– Да, разумеется. И я верю, что это так, – солгал я. – Но, поскольку вы не можете назвать мне имя вашего друга или объяснить, почему вы считаете, что он, возможно…
– Одержим.
– Вот именно. – Теперь я уже начинал думать, что Харрингтон просто решил надо мной подшутить. Однако выглядел он, пожалуй, по-настоящему встревоженным. Тут я готов был поклясться даже собственной жизнью.