Любовь хорошей женщины (сборник) - ? ? 6 стр.


– Но если это – цель твоей жизни, – сказала она, – то я понимаю, что чем страшнее картину я тебе нарисую, тем прочнее ты утвердишься в своих намерениях. Прошу тебя лишь о двух вещах. Пообещай мне всегда пить только кипяченую воду и не выходить замуж за фермера.

– Что за безумные идеи, – сказала Инид.

Было это шестнадцать лет назад. И первые годы народ становился все беднее и беднее. И все больше появлялось тех, кто не мог себе позволить лечиться в больнице, а домá, где Инид пришлось работать, были почти такими, как описывала ее мать. Простыни и пеленки приходилось стирать вручную там, где стиральная машина сломалась и не на что было ее починить, или где отключили электричество, или где электричества отродясь не было. Инид не работала бесплатно – так было бы нечестно по отношению к другим сиделкам, которые зарабатывали этим на жизнь. Но большую часть денег она возвращала в виде детской обуви, зимних курточек, походов к зубному врачу или рождественских подарков.

Мама Инид обходила дома подруг в поисках старых детских кроваток, стульчиков для кормления, одеял и изношенных простыней, которые она сама рвала на подгузники. Все говорили, что такой дочкой нельзя не гордиться, и она отвечала, что, конечно, она ею гордится.

– Но порой это просто какая-то чертова уйма работы, – говорила она. – Быть матерью святой.

А потом грянула война, резко сократилось число докторов и медсестер, и Инид стала просто-таки нарасхват. Нарасхват она была и сразу после войны, когда рождалось множество младенцев. И только сейчас, когда больницу расширили, а многие фермы процветали, похоже, что ее обязанности сократились, она ухаживала только за теми, кто находился в безнадежном или патологическом состоянии, или за теми, кто был так неистребимо капризен, что больница от них просто избавлялась.

* * *

В это лето каждые несколько дней шли сильные ливни, а потом появлялось жаркое солнце, сверкавшее на мокрой листве и траве. Ранние утра были туманны – здесь, почти у самой реки, – и даже когда туман рассеивался, видимость во всех направлениях не очень прояснялась из-за летнего полноводия и густой растительности. Могучие деревья и кусты оплетал дикий виноград, опутывал плющ, а вокруг стеной высились посевы кукурузы, ячменя, пшеницы и стояли стога сена. Травы уже в июне были готовы к покосу, и Руперту пришлось торопиться, чтобы собрать сено в амбары, прежде чем дожди его погубят. Он приходил домой все позже и позже, вынужденный трудиться дотемна. Однажды вечером он вернулся и увидел, что дом погружен во мрак, только свечка горит на кухонном столе.

Инид поскорее отбросила крючок на сетчатой двери.

– Нет напряжения? – спросил Руперт.

– Ш-ш-ш, – ответила Инид.

Шепотом она объяснила ему, что позволила детям спать внизу, потому что в комнатах наверху невыносимая жара. Она сдвинула кресла и соорудила им постели из стеганых одеял и подушек. И разумеется, ей пришлось выключить все лампы, чтобы они уснули. Она нашла в одном из ящиков свечу, и этого ей хватает, чтобы делать записи в блокноте.

– Они навсегда запомнят, как спали здесь, – сказала она. – Всю жизнь ты помнишь, как в детстве спал в каком-то непривычном месте.

Руперт поставил на пол коробку с потолочным вентилятором для комнаты больной. Специально ездил в Уоллей купить его. Еще он купил газету и теперь протянул ее Инид.

– Подумал, тебе захочется знать, что в мире происходит, – сказал он.

Она развернула газету на столе рядом с блокнотом. Там была фотография двух собак, плещущихся в фонтане.

– Пишут, жара в этом году аномальная, – сказала она. – Как мило, что они нам сообщили.

Руперт осторожно извлекал вентилятор из коробки.

– Прекрасно, – сказала Инид. – Сейчас чуть попрохладней стало, но завтра ей будет так хорошо с ним.

– Встану с утра пораньше, чтобы его повесить, – сказал он, а потом спросил, как его жена провела день.

Инид сообщила, что боли в ногах стали утихать, а новые таблетки, назначенные доктором, похоже, приносят ей некоторое облегчение.

– Единственное – она засыпает рано, – сказала Инид. – И не может дождаться твоего прихода.

– Пусть лучше отдыхает, – сказал Руперт.

Этот разговор шепотом напомнил Инид их разговоры, когда они оба учились в выпускном классе, а прежние подколки и жестокие заигрывания давно остались в прошлом. Весь этот последний год Руперт сидел за партой позади нее, и они часто обменивались короткими репликами, всегда по какой-то сиюминутной надобности. У тебя есть стиралка для чернил? Как правильно: «изобличать» или «изоблечать»? Тирренское море – это где? Обычно заговаривала Инид, сидя на стуле вполоборота и скорее чувствуя, чем видя, насколько Руперт близко. Ей действительно нужна была стиралка, и она на самом деле нуждалась в некоторой информации, но еще ей хотелось наладить отношения. И как-то загладить вину: Инид стыдилась того, как они с подружками издевались над Рупертом. Извиняться теперь было бы так же плохо – он бы только сильнее смутился. Ему легче жилось, когда он просто сидел позади нее и знал, что она не может посмотреть ему в лицо. Если они встречались на улице, он до последнего глядел в другую сторону, а потом бормотал неразборчивое приветствие в ответ на ее звонкое «привет, Руперт!», в котором ему слышался отзвук прежних мучительных интонаций, которые она хотела прогнать. Но когда он тыкал пальцем ей в плечо, привлекая ее внимание, когда наклонялся вперед и почти касался, а может, и действительно касался – она не могла сказать наверняка, – ее жестких волос, непокорных даже в модной укладке «боб», вот тогда она чувствовала, что прощена. И это в некотором смысле ей льстило. К ней относились серьезно, ее уважали.

Где же, где же в самом деле находится это Тирренское море?

Интересно, помнит ли он теперь хоть что-нибудь.

Она разделила верхний и нижний листы газеты. Маргарет Трумэн посетила Англию и сделала реверанс королевской семье. Врач короля пытается лечить болезнь Бюргера, которой страдает его величество, с помощью витамина Е.

Она предложила первую страницу Руперту.

– Посмотрю, что там за кроссворд, – сказала она. – Люблю разгадывать кроссворды, они помогают расслабиться в конце дня.

Руперт сел и начал читать газету, и она спросила, не хочет ли он чашку чая. Разумеется, он попросил ее не беспокоиться, но она взяла и все равно заварила, понимая, что такой ответ – то же самое, что просторечное «да».

– Кроссворд на тему «Южная Америка», – сказала она, глянув в газету. – Латиноамериканский. Один по горизонтали – музыкальный… нос… Музыкальный нос? Нос?.. И куча букв. О, о… мне сегодня везет. Мыс Горн! Ты посмотри, и кто только выдумывает такие глупости? – сказала она и встала, чтобы налить чаю.

А если он все помнит, то затаил ли на нее обиду? Не казалось ли ему то беспечное дружелюбие в выпускном классе настолько же непрошеным, настолько же высокомерным, что и предыдущие насмешки?

Впервые увидев Руперта в этом доме, она подумала, что он не очень-то изменился. Тогда он был рослым, крепким, круглолицым мальчиком, а теперь – рослым, плотным, круглолицым мужчиной. Он всегда так коротко стригся, что почти не было никакой разницы между его тогдашними светло-каштановыми волосами и теперешними серо-каштановыми. На щеках вместо румянца – вечный загар. А на лице – все та же старая забота, все та же проблема: твое место в мире, имя, которым люди тебя называют, кем они считают тебя на самом деле.

Она вспомнила, какими они были в выпускном классе. К тому времени класс был уже невелик – за пять лет нерадивые, легкомысленные и равнодушные отсеялись, остались только эти великовозрастные, серьезные, покладистые детишки, зубрившие тригонометрию, учившие латынь. Как они представляли себе ту жизнь, к которой они так старательно готовились? Какими людьми они собирались стать?

Перед глазами возникла книга в темно-зеленом переплете под названием «История Возрождения и Реформации». Из вторых рук, а то и из десятых – новые учебники никто никогда не покупал. Внутри были подписаны имена всех предыдущих владельцев, некоторые из них принадлежали местным домохозяйкам средних лет или городским торговцам. Невозможно было представить себе, как они заучивают параграфы или как подчеркивают красным «Нантский эдикт» и отмечают «NB!» на полях.

Нантский эдикт… Бесполезность, экзотика всего, чем была напичкана эта книга и чем набивали головы все предыдущие ученики, и она, и Руперт, вызывали в душе у Инид чувство нежности и удивления. Ведь не может быть, чтобы они действительно собирались стать теми, кем не стали? Ничего подобного! Руперт и не мыслил себе ничего иного, кроме хозяйствования на этой ферме. Это отличная ферма, а он – единственный сын у родителей. Да и она сама в итоге занимается именно тем, чем всегда хотела. Нельзя сказать, что они выбрали неверный путь в жизни или выбрали его против своей воли. Просто они не осознавали, как время пролетело, а они не стали лучше, чем были когда-то, а может, даже стали чуточку хуже.

– «Хлеб Амазонки», – прочитала она.

– «Хлеб амазонки»? – переспросил Руперт. – Маниок?

Инид посчитала.

– Семь букв, – сказала она. – Семь.

– Кассава? – предложил он.

– Кассава? С двумя «с»? Кассава.

Миссис Куин с каждым днем становилась все привередливее в еде. То скажет, что хочет тост, то бананов в молоке. Как-то захотелось ей печенья с арахисовым маслом. Инид готовила все эти блюда, дети все равно съедали их с удовольствием, но когда подавала их миссис Куин, та говорила, что не выносит их вида или запаха. Даже желе пахло для нее невыносимо.

Иногда ее раздражали все звуки, даже звук вентилятора, и она просила его не включать. А в другие дни она хотела, чтобы радио всегда работало на волне, где передавали поздравления с именинами, годовщинами и устраивали для слушателей викторины по телефону. Если ты правильно ответил на вопрос, то мог выиграть поездку на Ниагарский водопад, полный бак бензина, кучу каких-нибудь нужных товаров или билеты в кино.

– Это все обман, – говорила миссис Куин. – Они просто притворяются, что кому-то звонят, просто сидит кто-то в соседней комнате с готовыми ответами. У меня был раньше знакомый, который работал на радио, так оно и есть.

В такие дни пульс у нее учащался. Она говорила очень быстро, лепетала прозрачным, бездыханным голосом.

– Какая у твоей матери машина? – спрашивала она.

– Бордового цвета.

– А какой марки? – интересовалась миссис Куин.

Инид отвечала, что не знает, и это была правда. Знала когда-то, но забыла.

– Она была новой, когда ее купили?

– Да, – сказала Инид. – Да, но прошло уже три или четыре года с тех пор.

– Твоя мать живет в большом каменном доме по соседству с Уилленсами?

– Да.

– А сколько в нем комнат? Шестнадцать?

– Слишком много.

– Ты ходила на похороны мистера Уилленса, когда тот утонул?

Инид покачала головой:

– Я не любитель похорон.

– Я должна была пойти. Тогда я себя лучше чувствовала. Собиралась поехать с Хервеями, они обещали подвезти меня по шоссе, а потом ее мать захотела поехать и сестра, и на заднем сиденье не хватило места. Потом еще Клайв и Олив ехали на грузовике, и я могла бы втиснуться к ним на переднее сиденье, но они не догадались меня позвать. Думаешь, он сам утонул?

Инид представила мистера Уилленса, преподносящего ей розу. От его шуточной галантности у нее сводило зубы почище, чем от избытка сладостей.

– Не знаю. Думаю, что нет.

– А у них с миссис Уилленс было все в порядке?

– Прекрасно, насколько я знаю.

– О, да неужели? – сказала миссис Куин, пытаясь копировать сдержанную интонацию Инид. – Пре-кра-а-ас-но.

Инид ночевала на кушетке в комнате миссис Куин. Изматывающий зуд почти оставил миссис Куин, и почти исчезла нужда в мочеиспускании. Большую часть ночи больная спала, но у нее случались приступы резкой, ожесточенной одышки. Припадки эти будили Инид, и теперь уже она сама не могла уснуть. Ей начали сниться дурные сны. Совсем не такие, как раньше. Прежде она думала, что кошмар – это когда снится, что ты в незнакомом доме, где комнаты все время меняются, и всегда работы больше, чем ты в состоянии выполнить, и сделанная работа тут же оборачивается несделанной, и тревогам нет конца и края. Конечно же, ей и тогда снились сны, которые она считала романтическими. В этих снах какой-то мужчина обнимал ее – или даже она сама его обнимала. Это мог быть незнакомец или знакомый, иногда тот, кого смешно даже представить в подобной ситуации. Эти сны навевали задумчивость или легкую грусть и приносили некоторое облегчение: хорошо было знать, что все-таки ей не чужды подобные чувства. Те сны, может, и были неприличными, но не шли ни в какое, ни в малейшее сравнение с теми, что она видела сейчас. В теперешних снах она совокуплялась или пыталась совокупиться (иногда ее прерывало чье-то вторжение или резкая смена обстоятельств) с абсолютно недопустимыми, запретными, немыслимыми партнерами. С извивающимися толстыми младенцами, с забинтованными пациентами или с собственной матерью. Она истекала похотью, выгибалась и стонала и принималась за дело с грубостью и злобным прагматизмом. «Да! Вот что мы должны сделать, – говорила она сама себе. – Вот что мы сделаем, раз ничего лучшего не попадается». И это хладнокровие, эта безразличная порочность только сильнее раззадоривали в ней вожделение. Она просыпалась нераскаявшейся, вся в поту, в изнеможении и лежала, словно каркас поверх самой себя, поверх стыда и недоумения, хлынувших в нее обратно. Пот студил кожу. И она лежала в ознобе среди теплой ночи, дрожа от отвращения и унижения. И не осмеливалась снова уснуть. Она свыкалась с темнотой, с длинными квадратами окон, занавешенных тюлем. И с дыханием больной – скрежещущим, сварливым, а потом почти совсем исчезающим.

Будь она католичкой, думала Инид, стоило бы ей пойти и исповедоваться в своих снах? О таком она не решилась бы заикнуться даже в молитве. Она не слишком часто молилась теперь, разве что чисто формально, да и привлекать внимание Господа к только что пережитому ею казалось абсолютно никчемной идеей – что за неуважение к Богу. Это оскорбило бы его. Она сама была оскорблена собственным подсознанием. Ее вера в Бога была оптимистической и рассудительной, в этой вере не было места вздорным драмам, вроде козней дьявола, проникшего в ее сон. Скверна, как она думала, содержалась в ней самой, и нет никаких причин драматизировать ее или придавать ей важность. Конечно, это все пустое. Это просто замусоренное сознание, и только.

На лужке между домом и берегом реки паслись коровы. Инид слышала, как они жевали и толкались во время ночной кормежки. Она воображала себе их крупные мягкие бока среди лютиков, цикория и цветущего разнотравья и думала: «До чего замечательная жизнь у этих коров».

Конечно, жизнь эта завершается на бойне. Конец – это катастрофа.

Впрочем, как и для всех. Зло заграбастывает нас, когда мы спим. Боль и распад подстерегают нас. Животный ужас, худшее из всего, что только можно себе представить. И покой постели, и утешительное дыхание коров, и узоры звезд на ночном небе – все это может вмиг перевернуться вверх тормашками. И вот она, вот она, Инид, ничего не видит в этой жизни, кроме работы, и притворяется, что это не так. Пытается облегчить людские страдания. Пытается быть хорошей. «Ангелом милосердия», как говорила мама, и со временем ирония в ее словах почти иссякла. Пациенты и врачи тоже называли ее ангелом милосердия.

А сколько людей все это время считали ее просто дурой? Люди, на которых она трудилась, втайне презирали ее. Думая о том, что никогда бы не делали этого на ее месте. Они не такие дураки. Нет уж.

«Жалкие грешники, – вдруг подумалось ей. – Жалкие грешники. Ниспошли им искупление».

Так что она встала и принялась за работу, для нее это был лучший способ искупления грехов. Трудилась она очень спокойно, но планомерно, всю ночь отмывала захватанные стаканы и липкие тарелки, стоявшие в буфетах, и наводила порядок там, где его вообще не было. Никакого. Чашки стояли вперемежку с кетчупом, горчицей, а туалетная бумага лежала на ведерке с медом. На полках не то что вощеной бумаги – даже газетки не постелено. Коричневый сахар в пакете затвердел как камень. Понятно, что все пошло под откос последние месяцы, но выглядело все так, будто дом отродясь не знал ни порядка, ни ухода. Все занавески посерели от дыма, оконные рамы засалены. Недоеденный джем на дне банки покрылся пушком плесени, отвратно воняющую воду, в которой когда-то стоял доисторический букет, так никто и не удосужился вылить из вазы. Но все же это был добротный дом, который можно выскоблить и покрасить заново. Но что ты поделаешь с уродливой бурой краской, которой недавно так неряшливо вымазали пол гостиной?

Назад Дальше