Дорога обратно - Дмитриев Андрей Викторович 2 стр.


Весь прочий путь, от Острова и до самых Пушкинских Гор, Мария продремала на плече у старика, иногда открывая глаза и тут же их зажмуривая - так быстро, до мгновенной легкой тошноты в груди, мелькали прутья ивы и стволы березы, так остро, жгуче, до закипанья слез в глазах, прореживало их солнце.

Отовсюду затрясло, звук мотора стал надсаден, и она проснулась. Людской гомон давил голову со всех сторон. "Газик" с трудом пробирался в гору в медленной толпе. Где-то, слишком близко, бил колокол. Балобан заглушил мотор на краю площади, забитой неостывшими, дышащими дизельным перегаром автобусами, сказал: "Счастливо погулять", уронил голову на руль, сразу засопел, скоро и захрапел. Мария, выбравшись наружу, приняла от старика две тяжелые сумки. Одну досталось нести ей, другую подхватил Теребилов. Безымянная веселая тетка, выйдя из машины, глянула на толпу, сказала "ой", сняла с ушей клипсы и сунула их в кармашек блузки, заткнув его сверху скомканным носовым платком. Колокол бил рядом, на небольшой горе, за густыми темными деревьями, за белой стеной, игла колокольни пробивалась к небу из-под крон.

Мария, старик, Теребилов и тетка, хватаясь друг за дружку, вошли в людской поток. Толпа понесла их к горе и подняла на гору. Они застряли с частью толпы возле ворот в стене. Милиция в белых рубашках никого к воротам не подпускала. Колокол вдруг умолк, и люди перед воротами, все как один, умолкли. Милиция все же прикрикнула на них в тишине: "Тихо там!" - тут даже пыль улеглась, не стало птиц, и листья на темных ветвях поверх стены замерли как нарисованные, - так стало мертво и тихо, что казалось Марии, все ей только казалось вокруг, отчего и вовсе трудно было понять, кто же, наглый такой, наседает сзади, кто давит и давит ее с боков и толкает в спину... Безмолвие было долгим, потом миновало: там, за воротами, послышался дробный шум многих шагов по камню; милиция зашевелилась, двинулась на толпу, грозно глядя в глаза Марии из-под сверкающих черных козырьков. Створки ворот, скрипнув, разошлись. Из сумрака ворот на посыпанный гравием пятачок стали выступать один за другим мужчины, кто в сером, кто в черном костюме, все в мягких шляпах, иные и в плащах не по сезону, с ними - дамочки с сумочками, в плащах и прическах. В этом колыхании костюмов, дамочек и шляп Марии померещился наш Первый секретарь товарищ Густов: она еще помнила, как на седьмое ноября он ей кивал и махал с трибуны. Боясь, что обозналась, Мария замахала ему в надежде, что он, словно тогда, с трибуны, махнет ей в ответ, но он махать и не подумал, оставив Марию, жестоко теснимую вновь заволновавшейся толпой, как бы в сомнении... А замахал, причем единственной своей правой рукой, да так отчаянно, что пустой рукав пиджака, заправленный в карман, вдруг выпрыгнул из кармана и принялся болтаться подобно флагу на ветру - совсем другой, но тоже видный мужчина. Чертополох бровей над его сильным носом затрепетал, потом запрыгал, глаза его глядели строго, он зычно крикнул: "А ну, внимание!" - и похлопал по боку высокого, красивого старика в полосатом костюме, в галстуке "кис-кис" и в свободном пестром шарфе на груди. Старик полузакрыл глаза, всем медленно кивнул, потом открыл глаза, словно проснувшись, обвел ими толпу, поглядел прямо на Марию, развел руками в стороны, поднял кверху ладони и, не опуская рук, плавно помахивая ими, громко запел: "Многая лета! Многая лета! Многая лета!". Тонкий, томный и словно бы с шелковым скрипом голос его Мария уже точно слышала раньше, и уж точно не раз, она чуть было не припомнила, чей это голос или на чей голос этот голос так похож, но тут руки поющего опустились, голос стих, мужчины, дамочки и все вокруг захлопали, шумным хлопаньем своим вынудив Марию отложить припоминание.

- Козловский! - тоже хлопая, прокричал ей старик Григорий.

- Да ну? - изумился Теребилов и сорвал с головы тюбетейку.

- Я б и сама догадалась, - разочарованно отозвалась Мария, вспомнив теперь, на чей голос был похож этот голос. Тот Козловский, которого она, не видя никогда, любила слушать по радио, был до этой минуты румяным и нежным брюнетом с воздушным кружевом на шее и заплаканными глазами. Ей, бывало, и хотелось увидеть хоть однажды, как он поет, дрожа ресницами: "А-а! А-а! Месяц светит. А-а! А-а! Котенок плачет". Вот увидела, и что же - он непоправимо обернулся белесым стариком с залысинами, в галстуке "кис-кис", да и поет он теперь, как видно, что-то совсем другое...

- Разве это колоратура? - страдальчески крикнул ей старик Григорий, однако же лицом сияя и не уставая бить в ладоши. - Вот у Лемешева -да, колоратура!

- А как же! - обрадовалась Мария. - Я Лемешева слушать обожаю!

Где-то за спиной, поблизости, заныли автомобильные моторы. Толпа отхлынула и раздалась в стороны, пропуская к черным машинам Козловского, его приятеля, беспрестанно размахивающего своей единственной рукой, и всех, кто с ними был, как в серых костюмах, так и в черных, также и дамочек - они еле поспевали за костюмами на своих высоких тонких каблучках, и всё о чем-то тихо лопотали и чему-то громко ахали.

Дверцы машин наконец захлопнулись, моторы взвыли, рукоплесканья стали опадать, толпа сомкнулась. Часть ее ринулась в ворота, увлекая и Марию, но старик Григорий вовремя схватил ее за локоть:

- После, не сейчас! Сейчас раздавят! - и потащил ее наперекор толпе куда-то вбок. Они протискивались, толкаясь и отругиваясь; Теребилов сзади все жаловался, матерясь, и тяжело дышал Марии в шею; их закрутило вдруг, вынесло на середину дороги, там их принял людской поток, двигавшийся мимо монастыря, повлек дальше в гору, к повороту шоссе и налево; миновав поворот, они спрыгнули, не сговариваясь, на обочину, бросили сумки и с размаху уселись на пыльный мох в тени пыльных акаций. Здесь обнаружилась пропажа безымянной тетки-хохотушки, имени которой, как вдруг оказалось, не знал ни Теребилов, ни старик. Пускай она была ни с тем и ни с другим, ничья: прибилась в магазине, в очереди за закуской - они забеспокоились о ней, как о родной: а ну как пропадет.

- Найдется, - беспечно попыталась урезонить их Мария, - поищет нас, поищет и вернется к машине. Разбудит Балобана - ему будет веселее.

- Балобанчик, Павловна, не твой персональный водила, - решил растолковать ей Теребилов. - Он нас с тобой не ждет. Он сюда приехал за своим хозяином Чебакиным с эпидемстанции, за его бабой, за его детьми, за его фотографом Парамоновым. Они тут третий день с ухой гуляют, Парамонов их фотографирует, а тебя Балобанчик, как и нас, подвез сюда по дружбе... Обратно, Павловна, - на автобусе, не барыня.

Лицо Марии стало набухать обидой и тревогой, и Теребилов поспешил ее утешить:

- Не куксись, Павловна; автобус - не лошадка; в Пскове будешь засветло, как я тебе и обещал... Не кукси рожу, я кому сказал, лучше - на, ломай колбаску: день рождения Пушкина объявляю открытым.

Он хватил о мох мятой тюбетейкой, распахнул свою сумку, достал круг краковской, бутылку белой и мастерски сорвал с бутылки жестяную крышку-бескозырку.

После всей тряски, давки и тревоги - куда как легко было идти, куда и все идут, в бодрой просторной толпе по упругому суглинку дороги меж сосен, пахнущих каким-то горьким медом. Иногда обдавало крепкими духами, потом, папиросным дымом, но то были недолгие запахи: как настигали они, так и улетали, гонимые сосновым спиртом, дыханием дороги, мха и подлеска. Толпа гудела негромкими разговорами, вдруг вспыхивала смехом тут и там, нетерпеливо поторапливалась, пыля и учащая дыхание, затем стала раздваиваться, большей и самой сплоченной частью своей продолжая идти по дороге прямо, а меньшей, самой безалаберной и беспокойной, вливаясь в лес за правой обочиной, туда, где много лет спустя появится турбаза из камня, - там разбредаясь, рассеиваясь, принимаясь петь на ходу, хохотать, шума ради аукаться и наконец высыпая из леса на огромное пологое поле, волнами льна сбегающее к черному бору.

Лен цвел на ветру и был голубым. Казалось, люди впереди спускаются к бору по взволнованной воде озера, утопая в волнах по колено. Тени быстрых облаков и птиц неслись навстречу Марии по этой синей сухой воде, и Мария робела войти в лен. В голове ее, откликаясь ровному шуму ветра, гудело выпитое. Сумка больно оттягивала руку. Бор казался слишком далеким. Захотелось снова посидеть, может быть, и выпить.

- По глоточку и - посозерцаем, - согласился с ней старик Григорий и зачем-то со значением сказал: - Лен - культура затененного дня.

Мария не поняла. Он помолчал и пояснил:

- Так сказано в учебнике, - и, почему-то перейдя почти на шепот, сказал ей на ухо: - Отсюда его шлют в подарок английской королеве.

Присесть не удалось: их обогнал отставший было Теребилов, вырвался вперед, зашагал, не оборачиваясь - лишь махая и крутя над головою тюбетейкой, дескать, скорее, скорей, не копайтесь, и не отставать!.. Пришлось идти. Пока шли, брызнул дождь - пал сумеречной тенью, увлажнил дыхание, вдруг пропал; сразу столбом встало солнце, и воздух высох. Люди впереди, не доходя до бора, все как один забирали влево, к деревенским домам у дороги, по которой, выступая сзади из-за леса, шагали вдоль поля к бору нескончаемые бодрые толпы. Лишь догнав Теребилова, Мария увидела темную заводь, что отделяла лен от бора, она свернула, как и все, налево и краем заводи, берегом мелкой, как малый ручей, реки поднялась к последнему дому деревни. Возвращаясь в тугую толпу на дороге, Мария с грустью обернулась. Синева, пока она шла по ней, исчезла, будто пригрезилась. Лен свернул свои цветы и зеленел теперь, как трава.

Дерн по краям прямой и узкой, усыпанной хвоей дорожки был ровно подрублен. Кроны огромных сосен смыкались где-то над головой - там, на скрытой от глаз высоте, переговаривались вкрадчивыми голосами какие-то не знакомые Марии птицы. Стесненная толпа двигалась медленно, покойно и очень тихо. Сумка была тяжела, но Григорий успокоил: идти недалеко. Мария шла, сердясь на сумку и усмиряя себя тем, что сумка - пустяки, но зато ведь это лучшее, что в жизни может быть - идти со всеми, идти, куда и все, нисколько не боясь того неясного, что будет впереди, никуда уже и не опаздывая, идти на воздухе, когда никто не подгоняет, не подпихивает, не гавкает с боков, не матюгается вокруг, идти так ровно, грустно и спокойно, что можно ни о чем не думать, даже и об отдыхе, но совершенно точно зная, что отдых - будет.

Сосны скоро расступились, но прежде чем где-нибудь прилечь и отдохнуть, пришлось потоптаться в толпе по кругу перед аккуратным деревянным домом с белыми наличниками, с белым крыльцом и многими окнами, лилово поблескивающими чистотой. За ними, прошипел Марии на ухо Григорий, жил Пушкин, а в том малюсеньком домишке слева - его няня... Что у маленького Пушкина должна быть няня, тому Мария удивиться не могла, но вот что проживала она на отдельной от ребенка жилой площади, почти что через двор, как будто барыня, Марии не понравилось: как через двор услышишь, если Пушкину что страшное приснится? Тут вовремя не подойдешь; он так и будет без толку все звать и плакать, напуганный ночным кошмаром, грозой или, того похуже, животом измаянный... Все-таки было и любопытно, как эта няня в своем отдельном домике жила, да Григорий с Теребиловым туда Марию не пустили: слишком длинной была очередь желающих туда протиснуться; и в домик Пушкина было не попасть. Они лишь обошли его - и сразу оказались на высоком обрыве: далеко внизу бежала, изгибаясь, неширокая, но сильная река, луга за ней казались бескрайними, а справа, в отдалении, из-за деревьев выступало большое круглое озеро цвета цветущего льна; тень облаков то и дело хмурила его беспокойную рябь; одинокая лодка растворялась в этой темной тени на самой его середине. Потолкавшись на ветру, Мария, кочегар и Григорий уступили красивое место другим, нетерпеливо напирающим сбоку, вернулись на круг двора, где припекало и ветра не было вовсе, и, следуя току толпы, побрели мимо обсыпанных запоздалым белым цветением, облюбованных пчелами яблонь, мимо веселого дома с верандой, за стеклами которой золотился самовар, а над крыльцом висел медный колокол-рында, - к темной и гладкой, обметанной сизой ряской воде пруда с лебедями и утками; перевалили через деревянный мостик с белыми перилами и, уже порядочно усталые, повлеклись куда-то по душному смешанному лесу - пока не выбрались на огромную, залитую солнечным светом и продутую ветром насквозь, до краев заполненную людьми лесную поляну.

Людей тут было - многие тьмы: все изнуренные, веселые, все в белых и ярких рубашках; они сидели, сгрудившись компашками, лежали вповалку, слонялись туда-сюда в поисках хороших знакомых или новых знакомств, выпивали, застенчиво прикрывая стаканы и кружки ладонями, но закусывать пока не решались - там, на дальнем конце поляны, на них на всех строго глядели с высоты дощатого помоста певец Козловский и его однорукий друг, мужчины в плащах и в костюмах, дамочки, музыканты с трубами, скрипками, тарелками, барабаном и арфой. На краю помоста шатался от порывов ветра тонкий стебель микрофона, который засвистел вдруг и заныл, захлебнув особенно сильный порыв, согнувший верхушки берез за поляной, и оглушительно защелкал, когда по нему решил постучать ноготком какой-то круглый и лысый человечек в рыжем галстуке, но без пиджака. Ветер трепал его единственную и непомерно длинную прядь над левым ухом. Силясь, но все не решаясь начать, человечек кашлял в микрофон, причем так долго, что Мария, старик и Теребилов успели выбрать себе местечко посвободнее, завалиться на травку, вытянуть ноги, достать из сумки что положено, налить, выпить, снова налить... Наконец он храбро охнул и принялся читать свои стихи. Стихи были очень хорошие, и Мария, когда он кончил, громко хлопала ему вместе со всей поляной. Она разозлилась и обиделась на старика Григория, который один не хлопал и что-то пробрюзжал в том смысле, что такое сочинить раз в жизни может каждый.

- А ты смоги сперва, смоги, потом и говори, - привстав, сказала свысока ему Мария. Григорий попытался ей ответить в том же тоне, но Теребилов враз их помирил, пригласив не ссориться, а выпить.

Сыграли музыканты; выступила дамочка с короткой важной речью; читал стихи по-эфиопски какой-то хмурый эфиоп, по-русски их пересказал профессор из Москвы; свои стихи читали - если Мария верно их запомнила и ничего нам не приврала с чужих слов - поэты: Дудин, Антокольский, Долматовский, Цыбин, Храмов, Браун, Ошанин, Доризо и Фоняков, Ваншенкин, Винокуров и Мартынов; читали: Инбер, Друнина и Молева; потом Козловский пел романс под звуки арфы, а друг его, с одной рукой, читал смешной рассказик про попа, который в гости к Пушкину пришел, с ним брагу пил и всему в нем удивлялся. Другу хлопали сильнее, чем другим, хлопал стоя и старик Григорий, со слезою приговаривая: "Ну, Семен Степаныч!", ну а после - Мария не смогла запомнить толком, кто там после выступал, кто что читал, кто пел; она устала, разморило, и много белой было выпито без хоть какой-нибудь закуски. В конце был хор в кокошниках и кушаках и хоровод в красивых русских сарафанах. Потом оркестр, вняв хлопанью, на бис остался на помосте и сыграл свою последнюю музыку, похожую на бурю и на кадриль. Музыканты, кончив, повставали, поклонились - и разбрелись с помоста кто куда.

Можно было закусить, и сразу шумно стало на поляне.

Теребилов, торжествуя, запустил руки в обе сумки сразу и, не заглядывая в них, стал доставать, как Дед Мороз, и опускать в траву зеленый лук, селедку, запеленутую в газету и промокнувшую ее, крутые яйца с треснутой скорлупкой, соль, огурцы, сыр пошехонский, с полкило, обдирный хлеб, что оставалось краковской, любительской грамм триста, помидоры, пять плавленых сырков "Волна", три банки шпрот, две - судака в соку, ситро, крем-соду и еще бутылку белой. Обтер тюбетейкой мокрый лоб, сказал довольно:

- Все, последняя! - но сумки оставались вполовину полны. Мария их попробовала: тяжелы, как были. И Теребилов объяснил ей: - Там картошка. Оголодаем - испечем.

По всей поляне шел газетный шорох, шум ветра, звук стекла и жести. Разговоры, сначала ровно, тихо загудев, довольно быстро закипели, принялись взрываться криками и смехом, женским визгом, многоголосым хохотом мужчин, потом и пенье подоспело. Поляна затянула про мороз, но вразнобой: покуда дальний ее край просил мороз не морозить коня, ближний уже вовсю тянул: "А жене скажи, что в степи замерз". Мария не подтягивала: ей было жарко, лень, зато когда поляна дружно грянула другое: "Забота у нас такая, забота наша простая", - запела и Мария. "Жила бы страна родная", - зычно вторил ей и Теребилов, а Григорий, петь, должно быть, не умея или совсем не зная слов, мычал смущенно что-то для порядка и жмурился, как кот, кивая головой согласно с общим пеньем, разглядывая на просвет пустую синюю бутылку.

Назад Дальше