Какая в нем легкость! И все тело будто бы звенит. И голова ясная. И никаких забот в ней.
Аня осторожно спустилась с крыльца. В серой пуховой шали, в темном пальто. Глаза впали. Лицо бледное. Пашке было стыдно за свою красную обветренную рожу. Сердце захлестнуло и зашлось, как тогда, когда впервые взял на руки Серегу. Подбежал к ней, выхватил из рук сетку, помог спуститься. Достал из кармана пальто цветы, протянул.
— Спасибо, Паша.
И они медленно пошли вдоль больничного забора. Аня улыбалась, но улыбка у нее была слабая, ее ослепило солнце. На Березовой уже встречались знакомые, они приветливо кивали Ане, а во дворе у колонки стояли соседки, и они поздравили Аню с выпиской.
А смотрите вы: как чисто в квартире, да занавески сменили, и скатерть новая, ай да мужчины, какие вы у меня молодцы, и Аня, не сняв пальто, устав от перехода от больницы до дома, села на стул и улыбалась, и вдруг улыбка задрожала и сморщилась — но-но, Анюта, голову-то подними и влажность не повышай, и смотри, какой обед заделали мы с Серегой. Суп сварили и мясо нажарили — тоже не лаптем щи хлебаем, тоже палец в рот не клади, по локоть отхапаем, — а ты сиди смирно и смотри, какой я есть в переднике.
Теперь знаем, как друг без друга. Здорова — и это же все в порядке. Следующий приступ когда еще будет. И думать о нем не смей, гори он синим огнем, прямо можно сказать — все отлично будет. Мы вместе, за одним столом, в одной комнате, и это же — ура!
И потекла их жизнь. Покатилась. Лишь чуть поскрипывала на ухабах. То Аня здорова, то зарядят приступы. Но можно было жить, в больнице лежала раза два в год. Ну, три. Но не чаще. Еще работала. Сносная была жизнь. Два года катилась. Когда Аня не в больнице, так и праздничек. А так — дом на Пашке. По хозяйству все сделай и передачу отнеси. Понятно, и про работу не забывай. Это само собой. Раз отпустят пораньше, два отпустят, а потом и скрипеть начинают. Тоже все понятно. Но Пашка еще управлялся, и можно было жить. Да и Аня дома бывала куда чаще, чем в больнице.
Кто-то посоветовал Ане родить во второй раз. Уговаривали ее. Случаи приводили. Клялись — пройдет болезнь. Бабки там или знакомые какие. И уговорили Аню. А Аня уговорила Пашку. И еще бы — снова будет здоровой, снова не нарадуются друг на друга.
И четыре года назад Аня родила Маринку. Еще когда донашивала, часто болела. Врачи уже говорили, что сердце начало сдавать. А когда родила, еле жива осталась. А, черт побери, сам ведь Пашка и согласился, дал уговорить себя, сам и виноват.
Четыре месяца лежала тогда в больнице. Потом на работу вышла — не может работать. Пройдет несколько шагов — задыхается. И губы синие. И лицо посерело. Перевели на инвалидность.
А ты помнишь, ты помнишь, как славно-то было, ты помнишь, как загорали мы с тобой на берегу залива, и мимо проплыл белый кораблик, и вон, смотри, тополя пыльные стоят, а здесь, смотри, место пустое, а дальше похуже, и жизнь поголее, так давай же вернемся скорее, пора, давно пора, подзадержались мы в пути, — но кораблик сносит, и мельтешат берега, и на старое место никогда уже не воротишься.
Аня все чаще стала лежать в больнице. По три, по четыре раза в год, да месяца полтора каждый раз. Дом на Пашке, и времени уже не хватает.
Долго не мог Пашка привыкнуть к новой жизни — два года привыкал. Да и как привыкнешь. Ладно — стирает Надя, старшая сестра Ани, она же два раза в неделю уберет квартиру, но ведь по магазинам самому надо шастать. Серега в детском саду, так забери его вовремя, да накорми, да книжку почитай, да спать уложи, а Марину на субботу, воскресенье забери из круглосуточных — не оставлять же ее, если отец-мать есть, что ей зря сиротствовать, да выкупай ее, и вертись с ней, и выстирай все на понедельник, и не забудь еду сварить, а забудешь, так брюхо-то все равно не чужое, все равно есть запросит, а в темя все время клепает: ну как Серега или Марина заболеют!
А когда осень или когда морозы, подопрет такое к горлу: тебе тридцать три, и ты молодой еще мужик. Здоров и легок. Живота нету. Плешь еще не начинается. И тебе бы прыгать и гудеть с друзьями и допоздна обнимать Аню. А ты в больницу ходишь, и по магазинам носишься, и возишься с детьми. Не скрипнешь, понятно, не станешь канючить. Ане скажешь — но-но, голову выше и нос по ветру, а в доме у нас порядок полный, и улыбаться будешь, и никогда при Ане не захнычешь. Всегда сделаешь все, как надо. Это само собой. Потому что свои люди. Радоваться вместе — так уж и бедовать до конца.
Но сам ведь знаешь, что жизнь-то проходит. И это сидит в, тебе все время. Как будто кол в тебя вогнали. И зудит, как шкура при чесотке. А другие-то люди живут, как жили они первые три года. И зима им не зима. И осенние дожди для них — июльский луг с цветочками. А жизнь-то летит. И она пропадает. И тебя ждать не станет. Ее не переиграешь. Пролетит. Отахает. Не воротится.
Это было два года назад.
Совсем подперло. Загибаешься. Мороз вокруг. Темнота. И на душе тоже не солнце сияет — хоть глаз выколи. Хоть за ухо подвесь.
В девять часов уложил Серегу спать.
Сам поплелся в городской ресторан.
Оглушило музыкой — наяривал оркестр. Люди танцевали. Накурено — дым плывет над головами — лиц не видно.
А когда оркестр ушел отдыхать, кто-то взвизгнул, и ударил в ладоши, и пошел танцевать «барыню». С притопом, с пристуком да с подвизгиванием.
Пашка нашел местечко, огляделся. Водочки выпил, пивка. Закусил селедочкой.
И уже чуть поплыло вокруг, и на душе помягче стало, и лица подобрели вроде бы. А голубой дым сгустился, и вдруг из дыма, из тумана этого вышла Верка Бездорожная. Шла она, чуть покачиваясь, шла мимо Пашкиного стола, и Пашка потянул ее за руку. Ничего она сегодня, Верка, лицо вроде округлилось, и кофточка новая на ней, и зубы белые, непрокуренные. А как-то видел на улице недавно — худолицая, широкоплечая, с растрепанными волосами.
Так здравствуй же, Вера, давно ведь я тебя знаю, сегодня у тебя невезуха, и у меня невезуха, ну а вместе большое счастье выйдет.
Верка сморщила лицо и, улыбнувшись, орлицей посмотрела на Пашку да ладонью шарахнула по столу — загудели стаканы, мужички повыпяливали глаза — знакомый всем человек Верка, и в голос она запела: «Я плакать не плачу, мне он не велит».
Вот так и ты, Пашка, орлом будь, а не мелкой пташечкой, да плечи расправь, да нос вынь из тарелки.
Взбодрились еще, и попели, и потанцевали они под грустную музычку — да Пашка же, голову вскинь, что невесел, или со мной гулять совестно, ох и голубчик же ты — подперло, так и узнаешь, а когда жена дома, так и будку в сторону.
Но я вот не такая, и ты мне давно нравишься, еще когда парнем был, но да наш квас, видно, не про вас, и, навеселившись по горло, побрели они к ней домой.
Да что же за жизнь нам такая вышла, Верка? Ведь же загибаешься, и никому не пожалуешься, свои дела у всех, а твои-то дела всем до фени, так это выходит. А с тобой поговорить можно, ты поймешь — человек.
Да, пойму, у самой невезенье одно. Потому-то и можем друг друга понять — одним мы лыком шиты, одним шилом проткнуты.
А под утро разбудила его.
— Двигай, — сказала. — Пора. Парень небось тебя ждет.
А с утра-то среда и день впускной, и после работы надо к Ане сходить.
Уже сумерки вползали, зажгли лампы на постах, уже больные в серых сиротских халатах потянулись к телевизору. Аня была одна в палате. Сидела на кровати, Пашку ждала. Он никогда не опаздывает.
Запахнула халат. Вышли из палаты. Встали в коридоре у окна.
— Дует здесь, — сказал Пашка. — Простынешь.
— Нет, окна заклеены.
— Дует, — сказал Пашка, и они вышли из отделения, встали в узком коридорчике у железной лестницы, ведущей на чердак.
Под потолком тускло горела лампочка. В углу горка окурков. Аня куталась в серый больничный халат, поправляла шаль.
Прошла заведующая отделением Екатерина Андреевна. Улыбнулась Пашке. Она здесь много лет лечит.
— Как твои дела, Павел? — спросила.
— Нормально, — обрадовался Пашка ее вниманию.
Больные любят Екатерину Андреевну. Она неторопливая. И помнит все, что спрашивает.
— Дети здоровы?
— Здоровы. Обходимся. И по дому справляюсь.
— Аня у нас молодец, — сказала Екатерина Андреевна. — Только вот плачет часто. И домой просится. Ты скажи ей, Павел, — рано. Может быть, тебя послушает. Меня — нет. Как только можно будет — сразу отпущу. Дня лишнего не продержу. Договорились, Аня?
Аня кивнула, и Екатерина Андреевна спустилась по лестнице. Аня спрятала лицо в Пашкино пальто.
— Паша. Не могу. Домой хочу. Устала я.
А Пашка уговаривал ее: да Аня, да потерпи маленько, недельку и осталось, а потом выйдешь, и все будет слава богу, и так мы все по мамке соскучались, да нельзя же раньше, долечиться надо и никогда больше не попадать в больницу, и не попадешь, вот это точняк, — говоришь и вроде себе веришь, а сам-то видел — губы ее посинели, посерело лицо.
Они стояли, и молчали, и держались за руки. А время летит. А ты не замечаешь. Вроде Аня не в больнице, а дома. Потому что рядом.
— Не опоздаешь в детский сад?
— Нет. До семи. Успею.
Вдруг виновато улыбнулся.
— Поддал я вчера, — признался.
— Да вижу, — улыбнулась Аня. — Под глазами темно. И бледный. И отворачиваешься. Это ничего. Раз уж подошло тебе. Мужчина же, — и она осторожно провела ладонью по Пашкиному лицу. — А я тебя весь день ждала, Паша.
— Так ведь на работе, — оправдывался Пашка.
— Знаю. А какой сегодня день?
— Впускной. Среда, значит.
— Нет, число?
— Третье марта.
— И какой день?
— Не помню, Аня.
— Мы как раз третьего марта познакомились.
— Верно, в марте. А числа не помню.
— Третьего. Я тебя тогда пригласила.
— Да, в матросском клубе.
— Восемнадцать лет.
— Да, прошло. Лихие мы были ребята, — засмеялся Пашка.
— Это уж ты лихой. А я — куда? Я шла через весь зал, и ноги у меня подгибались. Вроде бы все смотрят на меня. И смеются. Потому и место дают. И долго шла. И сразу никого — к тебе пришла.
— Ничего время было. Коридор здесь. Не простудишься?
— Я тебя заметила, когда в первый раз на танцы пришла. Ты тогда в зал вошел. Большой такой, самостоятельный. Нос кверху. Все тебе нипочем. Я так и знала, что это ты и есть. Сразу поняла. Меня ты и не замечал. А не подошла, так и не заметил бы. Месяц не могла смелости набраться. Но набралась.
— Простынешь. Иди в палату, — сказал Пашка.
— А ты положил мне ладони на плечи, и повел меня мой Паша. Сразу поняла — так всегда и будет. Никак по-другому. Спокойно сразу стало. Как помнишь — Девятого мая? Все блокада, война. А потом сразу салют. Весь день из крепости палили. Вот так спокойно.
Она стояла рядом, маленькая, в сером халате и серой шали, и улыбалась, а глаза ее сияли, такие же они молодые, как и восемнадцать лет назад. Никакая болезнь не изменит их.
Пашка знал, что вроде тоже улыбается, но в горле уже запершило, и уже встал, и никак было не прокашляться.
— Иди в палату, Аня, — снова сказал он.
— А когда мы расстались, я все равно знала, что ты вернешься. Сколько надо, столько бы и ждала. А если бы женился на другой и были дети, все равно ждала бы. Ты мне веришь?
— Да, — и Пашка больше ничего не мог сказать. Боялся. Знал: вот сейчас пройдет ком, и все, что накопилось вот здесь, в груди — да Аня, Анюта, да за что же нам такая невезуха, — все это вырвется. А никак нельзя. — Ты иди уже.
— Даже если бы совсем расстались — ты уехал, а я осталась, — все равно знала бы: повезло. Ведь был Паша. И значит, все остальное не зря было. Ведь был Паша. Как-то я плакала после приступа, тебя жалела — вот, говорила себе, пропал из-за меня мой Паша. И сейчас жалею. Мне-то что — уж если без тебя бы, и то говорила — повезло, а с тобой — так что же еще надо? И все. И у тебя такое же, да? Я бы не говорила, если бы не знала.
— Да, Аня, да.
И не выдержал, повернул ее за плечи, к двери чуть подтолкнул и дверь закрыл. И два шага по коридору. И поскорее. И по лестнице скатился. Быстрее на улицу. Только так. Иначе сил нет — завоешь, как пятилетний пацан.
День рождения Пашки. Тридцать пять лет. Впервые собрались за последние четыре года. Все не выходило. То Аня в больнице, то просто настроение не то. А сейчас собрались — и тянутся все стопки к Пашке, так будь здоров, Павел, держи грудь колесом, а нос по ветру, и не хнычь, если и случай выйдет.
Пейте, братцы, закусывайте, братцы, веселитесь да нас не забывайте. Почаще заходите. И не только в праздник, а и в день серенький.
А потом все ушли и квартира опустела. Посреди комнаты стол стоит как после побоища. Весь вечер было весело. И веселье не проходит.
— Ну и подарок ты мне отгрохала, — сказал Пашка и подошел к Ане. — Всем электробритвам электробритва. — Взял ее ладонь и провел по щеке. — Ну, как? Щека как у младенца. Сам себя не узнаю. Теперь буду ходить как огурчик и сиять как новый пятак.
Налил Ане лимонаду, а себе водочки.
— Чокнемся. За подарок. И, понятно, за тебя.
И они выпили. А потом включил приемник. Пели песню про падающий снег. И Пашка отвесил глубокий поклон и, сделав рукой вензеля в воздухе, сказал:
— Я ваш друг, и потому позвольте пригласить вас на круг танго.
Аня встала, и Пашка прижал ее к себе, и танцевали они, не отрываясь друг от друга. Так и плыть в танце, и глаза можно закрыть — не ошибешься, — теперь назад отступить, и влево пойти, и вокруг стола, а теперь и вперед. А Аня какая легкая, и как послушно танцует, и она новую прическу сделала, и какое красивое на ней платье. Нет, черт побери, не для них эти прошедшие годы, для кого угодно, только не для них.
Потом лежал неподвижно. Приходил в себя. Услышал — Аня задыхается. Знал — так будет. Знала это и она. Чудес не бывает. Ждал, пока пройдет одышка. Только бы не было приступа.
Встал с кровати. Сел за стол.
— Паша, — Аня старалась перевести дыхание. Но не получалось. Потом дыхание успокоилось. Лишь иногда легкий всхлип.
И Пашка не сдержался.
— Сама знаешь — трудно бывает, — сказал. — Мужик. И места не найти. И ты всегда рядом. Трудно — это понятно. Но на все согласен. Только бы не болела. Чтобы так было, как есть сейчас. Не хуже. И пусть. И ничего больше.
Аня сидела, положив подушки под спину, и смотрела молча на него.
— И лучше тебя женщины нету. Точно. Какая ты была Анюта, такая и осталась. И мне никак без тебя. Не говорил никогда — вроде боялся. Сейчас сказал. Так и есть. И повезло. Так и будет. Всегда. Верно же я говорю, Аня?
— Да, Паша, верно, — ответила она.
Седьмой час. Сыплет мелкий снег. Слепит глаза. Зима кончается…
Полгода назад… Успел заскочить в угловой гастроном, купил колбасы и сыру, нырнул в булочную, купил батон и свернул к лестнице.
На лестнице было черно. Лишь в конце ее качалась слабая лампочка. Стал прыгать через ступеньку — ноги пока прыткие, сердце ничего себе бьется, дыхание не сбивается.
Вдруг замер. Кто-то в черном пальто медленно поднимался по лестнице. После штурма трех ступенек останавливался. А дыхания не хватало, распрямлялся. Дышал тяжело. Шел дальше. Через три ступеньки снова — стоп машина. Больше не могу. Снова остановка.
И когда человек вышел под свет лампочки, Пашка охнул — Аня. Знал, что это она, но не верил. Быть этого не могло. Есть же у нее голова. Не может выйти на улицу. Нельзя. Неделя как из больницы. Велено дома сидеть. А такую лестницу штурмовать — это здоровый человек задохнется.
Подошел осторожно, чтобы не испугать ее. Потерпит до дома. А дома он свое скажет. Мало ей не будет. Это точно.
— Здорово, Анюта, — сказал как бы в сторону. Он потерпит до дома. — А ты зачем вышла? Вроде нельзя. Я так слышал. А ты нет — не слышала?
— Ну, Паша, ну прости меня, — виновато улыбнулась Аня. — Я только за чаем вышла. Нет заварки в доме.